Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Тургенев "Дворянское гнездо"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386862" data-attributes="member: 1"><p>I</p><p></p><p>Весенний, светлый день клонился к вечеру; небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури.</p><p></p><p>Перед раскрытым окном красивого дома, в одной из крайних улиц губернского города О... (дело происходило в 1842 году), сидели две женщины одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет.</p><p></p><p>Первую из них звали Марьей Дмитриевной Калитиной. Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в свое время делец, - человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, - умер лет десять тому назад. Он получил изрядное воспитание, учился в университете, но, рожденный в сословии бедном, рано понял необходимость проложить себе дорогу я набить деньгу. Марья Дмитриевна вышла за него по любви: он был недурен собою, умен и, когда хотел, очень любезен. Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте, и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О..., в родовом своем селе Покровском, с теткой да с старшим братом. Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в черном теле, пока внезапная с.мерть не положила предела его поприщу. Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но не долго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы; и в то же время Калитин приобрел дом в городе О..., где и поселился с женою на постоянное жительство. При доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо в поле, за город. "Стало быть, - решил Калитин, большой неохотник до сельской тишины, - в деревню таскаться незачем". Марья Дмитриевна не раз в душе пожалела о своем хорошеньком Покровском с веселой речкой, широкими лугами и зелеными рощами; но она ни в чем не прекословила мужу и благоговела пред его умом и знанием света. Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла к своему дому и к городской жизни, что сама не захотела выехать из О...</p><p></p><p>Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе. Состояние у ней было весьма хорошее, не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем. Обе дочери жили с нею; сын воспитывался в одном из лучших казенных заведений в Петербурге.</p><p></p><p>Старушка, сидевшая с Марьей Дмитриевной под окошком, была та самая тетка, сестра ее отца, с которою она провела некогда несколько уединенных лет в Покровском. Звали ее Марфой Тимофеевной Пестовой. Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи. Она терпеть не могла покойного Калитина и, как только ее племянница вышла за него замуж, удалилась в свою деревушку, где прожила целых десять лет у мужика в курной избе. Марья Дмитриевна ее побаивалась. Черноволосая и быстроглазая даже в старости, маленькая, востроносая, Марфа Тимофеевна ходила живо, держалась прямо и говорила скоро и внятно, тонким и звучным голоском. 0,на постоянно носила белый чепец и белую кофту.</p><p></p><p>- О чем ты это? - спросила она вдруг Марью Дмитриевну. - О чем вздыхаешь, мать моя?</p><p></p><p>- Так, - промолвила та. - Какие чудесные облака!</p><p></p><p>- Так тебе их жалко, что ли?</p><p></p><p>Марья Дмитриевна ничего не отвечала.</p><p></p><p>- Что это Гедеоновский нейдет? - проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала большой шерстяной шарф). - Он бы повздыхал вместе с тобою, - не то соврал бы что-нибудь.</p><p></p><p>- Как вы всегда строго о нем отзываетесь! Сергей Петрович - почтенный человек.</p><p></p><p>- Почтенный! - повторила с укоризной старушка.</p><p></p><p>- И как он покойному мужу был предан! - проговорила Марья Дмитриевна, до сих пор вспомнить о нем равнодушно не может.</p><p></p><p>- Еще бы! тот его за уши из грязи вытащил, - проворчала Марфа Тимофеевна, и спицы еще быстрее заходили в ее руках.</p><p></p><p>- Глядит таким смиренником, - начала она снова, - голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А еще статский советник! Ну, и то оказать: попович!</p><p></p><p>- Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно, не получил, по-французски не говорит; но он, воля ваша, приятный человек.</p><p></p><p>- Да, он ручки у тебя все лижет. По-французски но говорит, - эка беда! Я сама не сильна во французском "диалехте". Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, - прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. - Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист!</p><p></p><p>Марья Дмитриевна поправила свои локоны. Марфа Тимофеевна с усмешкой посмотрела на нее.</p><p></p><p>- Что это у тебя, никак седой волос, мать моя? Ты побрани свою Палашку. Чего она смотрит?</p><p></p><p>- Уж вы, тетушка, всегда... - пробормотала с досадой Марья Дмитриевна и застучала пальцами по ручке кресела.</p><p></p><p>- Сергей Петрович Гедеоновский! - пропищал краснощекий казачок, выскочив из-за двери.</p><p></p><p>II</p><p></p><p>Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстуках - одном черном, сверху, другом белом, снизу. Все в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрыпу. Он поклонился сперва хозяйке дома, потом Марфе Тимофеевне и, медленно стащив перчатки, подошел к ручке Марьи Дмитриевны. Поцеловав ее почтительно и два раза сряду, он сел не торопясь в кресла и с улыбкой, потирая самые кончики пальцев, проговорил:</p><p></p><p>- А Елизавета Михайловна здоровы?</p><p></p><p>- Да, - отвечала Марья Дмитриевна, - она в саду.</p><p></p><p>- И Елена Михайловна?</p><p></p><p>- Леночка в саду тоже. - Нет ли чего новенького?</p><p></p><p>- Как не быть-с, как не быть-с, - возразил гость, медленно моргая и вытягивая губы. - Гм!.. да вот пожалуйте, есть новость, и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал.</p><p></p><p>- Федя! - воскликнула Марфа Тимофеевна. - Да ты, полно, не сочиняешь ли, отец мой?</p><p></p><p>- Никак нет-с, я их самолично видел.</p><p></p><p>- Ну, это еще не доказательство.</p><p></p><p>- Очень поздоровели, - продолжал Гедеоновский, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны, - в плечах еще шире стали, и румянец во всю щеку.</p><p></p><p>- Поздоровел, - произнесла с расстановкой Марья Дмитриевна, - кажется, с чего бы ему здороветь?</p><p></p><p>- Да-с, - возразил Годеоновский, - другой на его месте и в свет-то показаться посовестился бы.</p><p></p><p>- Это отчего? - перебила Марфа Тимофеевна, - это что за вздор? Человек возвратился на родину - куда ж ему деться прикажете? И благо он в чем виноват был!</p><p></p><p>- Муж всегда виноват, сударыня, осмелюсь вам доложить, когда жена нехорошо ведет себя.</p><p></p><p>- Это ты, батюшка, оттого говоришь, что сам женат не был.</p><p></p><p>Гедеоновский принужденно улыбнулся.</p><p></p><p>- Позвольте полюбопытствовать, - спросил он после небольшого молчания, - кому назначается этот миленький шарф?</p><p></p><p>Марфа Тимофеевна быстро взглянула на него.</p><p></p><p>- А тому назначается, - возразила она, - кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если только есть на свете такой человек. Федю я знаю хорошо; он только тем и виноват, что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. - А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не буду.</p><p></p><p>И Марфа Тимофеевна удалилась.</p><p></p><p>- Вот она всегда так, - проговорила Марья Дмитриевна, проводив свою тетку глазами, - всегда!</p><p></p><p>- Лета ихние! Что делать-с! - заметил Гедеоновсвий. - Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал, что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается - все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.</p><p></p><p>Марья Дмитриевна слабо улыбнулась и протянула Гедеоновскому свою пухлую руку с отделенным пятым пальчиком. Он приложился к ней губами, а она пододвинула к нему свое кресло и, слегка нагнувшись, спросила вполголоса:</p><p></p><p>- Так видели вы его? В самом деле он - ничего, здоров, весел?</p><p></p><p>- Веселее, ничего-с, - возразил Гедеоновский шепотом.</p><p></p><p>- А не слыхали вы, где его жена теперь?</p><p></p><p>- В последнее время в Париже была-с; теперь, слышно, в итальянское государство переселилась.</p><p></p><p>- Эта ужасно, право, - Федино положение; я не знаю, как он переносит. Случаются, точно, несчастья со всяким; но ведь его, можно сказать, на всю Европу распубликовали.</p><p></p><p>Гедеоновокий вздохнул.</p><p></p><p>- Да-с, да-с. Ведь она, говорят, и с артистами, и с пианистами, и, как там по-ихнему, со львами да со зверями знакомство вела. Стыд потеряла совершенно...</p><p></p><p>- Очень, очень жалко, - проговорила Марья Дмитриевна. По-родственному: ведь он мне, Сергей Петрович, вы знаете, внучатный племянник.</p><p></p><p>- Как же-с, как же-с. Как мне не знать-с всего, что до вашего семейства относится? Помилуйте-с.</p><p></p><p>- Придет он к нам, как вы думаете?</p><p></p><p>- Должно полагать-с; а впрочем, они, слышно, к себе в деревню собираются.</p><p></p><p>Марья Дмитриевна подняла глаза к небу.</p><p></p><p>- Ах, Сергей Петрович, Сергей Петрович, как я подумаю, как нам, женщинам, нужно осторожно вести себя!</p><p></p><p>- Женщина женщине розь, Марья Дмитриевна. Есть, к несчастию, такие нрава непостоянного... ну, и лета; опять правила не внушены сызмала. (Сергей Петрович достал из кармана клетчатый синий платок и начал его развертывать.) Такие женщины, конечно, бывают. (Сергей Петрович поднес угол платка поочередно к своим глазам.) Но вообще говоря, если рассудить, то есть... Пыль в городе необыкновенная, - заключил он.</p><p></p><p>- Maman, maman, - вскричала, вбегая в комнату, смазливая девочка лет одиннадцати, - к нам Владимир Николаич верхом едет!</p><p></p><p>Марья Дмитриевна встала; Сергей Петрович тоже встал и поклонился. "Елене Михайловне наше нижайшее", - проговорил он и, отойдя в угол для приличия, принялся сморкать свой длинный и правильный нос.</p><p></p><p>- Какая у него чудесная лошадь! - продолжала девочка. - Он сейчас был у калитки и сказал нам с Лизой, что к крыльцу подъедет.</p><p></p><p>Послышался топот копыт, и стройный всадник на красивом гнедом коне показался на улице и остановился перед раскрытым окном.</p><p></p><p>III</p><p></p><p>- Здравствуйте, Марья Дмитриевна! - воскликнул звучным и приятным голосом всадник. - Как вам нравится моя новая покупка?</p><p></p><p>Марья Дмитриевна подошла к окну.</p><p></p><p>- Здравствуйте, Woldemar! Ах, какая славная лошадь! У кого вы ее купили?</p><p></p><p>- У ремонтера... Дорого взял, разбойник.</p><p></p><p>- Как ее зовут?</p><p></p><p>- Орландом... Да это имя глупо; я хочу переменить... Eh bien, eh bien, mon garcon... {Ну, ну, мой мальчик... (франц.).} Какой неугомонный!</p><p></p><p>Конь фыркал, переступал ногами и махал опененною мордой.</p><p></p><p>- Леночка, погладьте ее, не бойтесь...</p><p></p><p>Девочка протянула из окна руку, но Орланд вдруг взвился на дыбы и бросился в сторону. Всадник не потерялся, взял коня в шенкеля, вытянул его хлыстом по шее и, несмотря на его сопротивление, поставил его опять перед окном.</p><p></p><p>- Prenez garde, prenez garde {Осторожнее, осторожнее (франц.).}, твердила Марья Дмитриевна.</p><p></p><p>- Леночка, поласкайте его, - возразил всадник, - я не позволю ему вольничать.</p><p></p><p>Девочка опять протянула руку и робко коснулась трепетавших ноздрей Орланда, который беспрестанно вздрагивал и грыз удила.</p><p></p><p>- Браво! - воскликнула Марья Дмитриевна, - а теперь слезьте и придите к нам.</p><p></p><p>Всадник лихо повернул коня, дал ему шпоры и, проскакав коротким галопом по улице, въехал на двор. Минуту спусти он вбежал, помахивая хлыстиком, из двери передней в гостиную; в то же время на пороге другой двери показалась стройная, высокая, черноволосая девушка лет девятнадцати - старшая дочь Марьи Дмитриевны, Лиза.</p><p></p><p>IV</p><p></p><p>Молодой человек, с которым мы только что познакомили читателей, прозывался Владимиром Николаичем Паншиным. Он служил в Петербурге чиновником по особым поручениям в министерстве внутренних дел. В город О... он приехал для исполнения временного казенного поручения и состоял в распоряжении губернатора, генерала Зонненберга, которому доводился дальним родственником. Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок, человек с сладкими глазами, помятым лицом и нервической дерготней в губах, весь свой век терся между знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого. Несмотря на всю свою ловкость, он находился почти постоянно на самом рубеже нищеты и оставил своему единственному сыну состояние небольшое и расстроенное. Зато он, по-своему, позаботился об его воспитании: Владимир Николаич говорил по-французски прекрасно, по-английски хорошо, по-немецки дурно. Так оно и следует: порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях - можно, c'est meme tres chic {это даже очень шикарно (франц.).}, как выражаются петербургские парижане. Владимир Николаич с пятнадцатилетнего возраста уже умел не смущаясь войти в любую гостиную, приятно повертеться в ней и кстати удалиться. Отец Паншина доставил сыну своему много связей; тасуя карты между двумя робберами или после удачного "большого шлема", он не пропускал случая запустить словечко о своем "Володьке" какому-нибудь важному лицу, охотнику до коммерческих игр. С своей стороны, Владимир Николаич во время пребывания в университете, откуда он вышел с чином действительного студента, познакомился с некоторыми знатными молодыми людьми и стал вхож в лучшие дома. Его везде охотно принимали; он был очень недурен собою, развязен, забавен, всегда здоров и на все готов; где нужно - почтителен, где можно дерзок, отличный товарищ, un charmant garcon {прелестный малый (франц.).}. Заветная область раскрылась перед ним. Паншин скоро понял тайну светской науки; он умел проникнуться действительным уважением к ее уставам, умел с полунасмешливой важностью заниматься вздором и показать вид, что почитает все важное за вздор; танцевал отлично, одевался по-английски. В короткое время он прослыл одним из самых любезных и ловких молодых людей в Петербурге. Паншин был действительно очень ловок, - не хуже отца; но он был также очень даровит. Все ему далось: он мило пел, бойко рисовал, писал стихи, весьма недурно играл на сцене. Ему всего пошел двадцать восьмой год, а он был уже камер-юнкером и чин имел весьма изрядный. Паншин твердо верил в себя, в свой ум, в свою проницательность; он шел вперед смело и (весело, полным махом; жизнь его текла как по маслу. Он привык нравиться всем, старому и малому, я воображал, что знает людей, особенно женщин: он хорошо знал их обыденные слабости. Как человек не чуждый художеству, он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе он был холоден и хитр, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне. К чести его должно сказать, что он никогда не хвастался своими победами. В дом Марьи Дмитриевны он попал тотчас по приезде в О... и скоро освоился в нем совершенно. Марья Дмитриевна в нем души не чаяла.</p><p></p><p>Паншин любезно раскланялся со всеми находившимися в комнате, пожал руку у Марьи Дмитриевны и у Лизаветы Михайловны, слегка потрепал Гедеоновского по плечу и, повернувшись на каблуках, поймал Леночку за голову и поцеловал ее в лоб.</p><p></p><p>- И вы не боитесь ездить на такой злой лошади? - спросила его Марья Дмитриевна.</p><p></p><p>- Помилуйте, она пресмирная; а вот, я доложу вам, чего я боюсь: я боюсь играть в преферанс с Сергеем Петровичем; вчера у Беленицыных он обыграл меня в пух.</p><p></p><p>Гедеоновский засмеялся тоненьким и подобострастным смехом: он заискивал в молодом блестящем чиновнике из Петербурга, губернаторском любимце. В разговорах своих с Марьей Дмитриевной он часто упоминал о замечательных способностях Паншина. Ведь вот, рассуждал он, как не похвалить? И в высшей сфере жизни успевает молодой человек, и служит примерно, и гордости ни малейшей. Впрочем, Паншина и в Петербурге считали дельным чиновником: работа кипела у него в руках; он говорил о ней шутя, как оно и следует светскому человеку, не придающему особенного значения своим трудам, но был "исполнитель". Начальники любят таких подчиненных; сам он не сомневался в том, что, если захочет, будет со временем министром.</p><p></p><p>- Вы изволите говорить, что я обыграл вас, - промолвил Гедеоновский, а на прошлой неделе кто у меня выиграл двенадцать рублей? да еще...</p><p></p><p>- Злодей, злодей, - перебил его Паншин с ласковой, но чуть-чуть презрительной небрежностью и, не обращая более на него внимания, подошел к Лизе.</p><p></p><p>- Я не мог найти здесь увертюру "Оберона", - начал он. - Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, - на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, - продолжал он, - я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам опою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, - я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.</p><p></p><p>- Зачем же после? - вмешалась Марья Дмитриевна, - отчего же не теперь?</p><p></p><p>- Слушаю-с, - промолвил Паншин с какой-то светлой и сладкой улыбкой, которая у него и появлялась и пропадала вдруг, - пододвинул коленом стул, сел за фортепьяно и, взявши несколько аккордов, запел, четко отделяя слова, следующий романс:</p><p></p><p>Луна плывет высоко над землею</p><p></p><p>Меж бледных туч;</p><p></p><p>Но движет с вышины волной морскою</p><p></p><p>Волшебный луч.</p><p></p><p>Моей души тебя признало море</p><p></p><p>Своей луной,</p><p></p><p>И движется - и в радости и в горе</p><p></p><p>Тобой одной.</p><p></p><p>Тоской любви, тоской немых стремлений</p><p></p><p>Душа полна;</p><p></p><p>Мне тяжело... Но ты чужда смятений,</p><p></p><p>Как та луна.</p><p></p><p>Второй куплет был спет Паншиным с особенным выражением и силой; в бурном аккомпанементе слышались переливы волн. После слов: "Мне тяжело..." он вздохнул слегка, опустил глаза и понизил голос - morendo {замирая (итал.).}. Когда он кончил, Лиза похвалила мотив, Марья Дмитриевна сказала: "Прелестно", а Гедеоновский даже крикнул: "Восхитительно! и поэзия, и гармония одинаково восхитительны!.." Леночка с детским благоговением посмотрела на певца. Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но за дверью гостиной в передней стоял только что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного лица и движениям плечей, романс Паншина, хотя и премиленький, не доставил удовольствия. Подождав немного и смахнув пыль с сапогов толстым носовым платкам, человек этот внезапно съежил глаза, угрюмо сжал губы, согнул свою, и без того сутулую, спину я медленно вошел в гостиную.</p><p></p><p>- А! Христофор Федорыч, здравствуйте! - воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула.</p><p></p><p>- Я и не подозревал, что вы здесь, - я бы при вас ни за что не решился спеть свой романс. Я знаю, вы не охотник до легкой музыки.</p><p></p><p>- Я не слушиль, - произнес дурным русским языком вошедший человек и, раскланявшись со всеми, неловко остановился посреди комнаты.</p><p></p><p>- Вы, мосье Лемм, - сказала Марья Дмитриевна, - пришли дать урок музыки Лизе?</p><p></p><p>- Нет, не Лисафет Михайловне, а Елен Михайловне.</p><p></p><p>- А! Н-у, что ж - прекрасно. Леночка, ступай наверх с господином Леммом.</p><p></p><p>Старик пошел было вслед за девочкой, но Паншин остановил его.</p><p></p><p>- Не уходите после урока, Христофор Федорыч, - сказал он, - мы с Лизаветой Михайловной сыграем бетговенскую сонату в четыре руки.</p><p></p><p>Старик проворчал себе что-то под нос, а Паншин продолжал по-немецки, плохо выговаривая слова:</p><p></p><p>- Мне Лизавета Михайловна показала духовную кантату, которую вы ей поднесли, - прекрасная вещь! Вы, пожалуйста, не думайте, что я не умею ценить серьезную музыку, - напротив: она иногда скучна, но зато очень пользительна.</p><p></p><p>Старик покраснел до ушей, бросил косвенный взгляд на Лизу и торопливо вышел из комнаты.</p><p></p><p>Марья Дмитриевна попросила Паншина повторить романс; но он объявил, что не желает оскорблять ушей ученого немца, и предложил Лизе заняться бетговенскою сонатой. Тогда Марья Дмитриевна вздохнула и, с своей стороны, предложила Гедеоновскому пройтись с ней по саду. "Мне хочется, - сказала она, - еще поговорить и посоветоваться с вами о бедном нашем Феде". Гедеоновский осклабился, поклонился, взял двумя пальцами свою шляпу с аккуратно положенными на одном из ее полей перчатками и удалился вместе с Марьей Дмитриевной. В комнате остались Паншин и Лиза; она достала и раскрыла сонату; оба молча сели за фортепьяно. Сверху доносились слабые звуки гамм, разыгрываемых неверными пальчиками Леночки.</p><p></p><p>V</p><p></p><p>Христофор Теодор Готлиб Лемм родился в 1786 году, в королевстве Саксонском, в городе Хемнице, от бедных музыкантов. Отец его играл на валторне, мать на арфе; сам он уже по пятому году упражнялся на трех различных инструментах. Восьми лет он осиротел, а с десяти начал зарабатывать себе кусок хлеба своим искусством. </p><p></p><p>Он долго вел бродячую жизнь, играл везде - ив трактирах, и на ярмарках, и на крестьянских свадьбах, и на балах; наконец попал в оркестр и, подвигаясь все выше и выше, достиг дирижерского места. Исполнитель он был довольно плохой, но музыку знал основательно. На двадцать восьмом году переселился он в Россию. Его выписал большой барин, который сам терпеть не мог музыки, но держал оркестр из чванства. </p><p></p><p>Лемм прожил у него лет семь в качестве капельмейстера и отошел от него с пустыми руками: барин разорился, хотел дать ему на себя вексель, но впоследствии отказал ему и в этом, - словом, не заплатил ему ни копейки. Ему советовали уехать; но он не хотел вернуться домой - нищим из России, из великой России, этого золотого дна артистов; он решился остаться и испытать свое счастье. В течение двадцати лет бедный немец пытал свое счастье: побывал у различных господ, жил и в Москве, и в губернских городах, терпел и сносил многое, узнал нищету, бился как рыба об лед; но мысль о возвращении на родину не покидала его среди всех бедствий, которым он подвергался; она только одна его и поддерживала. </p><p></p><p>Судьбе, однако, не было угодно порадовать его этим последним и первым счастьем: пятидесяти лет, больной, до времени одряхлевший, застрял он в городе О... и остался в нем навсегда, уже окончательно потеряв всякую надежду покинуть ненавистную ему Россию и кое-как поддерживая уроками свое скудное существование. </p><p></p><p>Наружность Лемма не располагала в его пользу. Он был небольшого роста, сутуловат, с криво выдавшимися лопатками и втянутым животом, с большими плоскими ступнями, с бледно-синими ногтями на твердых, не разгибавшихся пальцах жилистых красных рук; лицо имел морщинистое, впалые щеки и сжатые губы, которыми он беспрестанно двигал и жевал, что, при его обычной молчаливости, производило впечатление почти зловещее; седые его волосы висели клочьями над невысоким лбом; как только что залитые угольки, глухо тлели его крошечные, неподвижные глазки; ступал он тяжело, на каждом шагу перекидывая свое неповоротливое тело. </p><p></p><p>Иные его движения напоминали неуклюжее охорашивание совы в клетке, когда она чувствует, что на нее глядят, а сама едва видит своими огромными, желтыми, пугливо и дремотно моргающими глазами. Застарелое, неумолимое горе положило на бедного музикуса свою неизгладимую печать, искривило и обезобразило его и без того невзрачную фигуру; но для того, кто умел не останавливаться на первых впечатлениях, что-то доброе, честное, что-то необыкновенное виднелось в этом полуразрушенном существе. </p><p></p><p>Поклонник Баха и Генделя, знаток своего дела, одаренный живым воображением и той смелостью мысли, которая доступна одному германскому племени, Лемм со временем - кто знает? - стал бы в ряду великих композиторов своей родины, если б жизнь иначе его повела; но не под счастливой звездой он родился! Он много написал на своем веку - и ему не удалось увидеть ни одного своего произведения изданным; не умел он приняться за дело как следовало, поклониться кстати, похлопотать вовремя. </p><p></p><p>Как-то, давным-давно тому назад, один его поклонник и друг, тоже немец и тоже бедный, издал на свой счет две его сонаты, - да и те остались целиком в подвалах музыкальных магазинов; глухо и бесследно провалились они, словно их ночью кто в реку бросил. Лемм, наконец, махнул рукой на все; притом и годы брали свое: он зачерствел, одеревенел, как пальцы его одеревенели. Один, с старой кухаркой, взятой им из богадельни (он никогда женат не был), проживал он в О... в небольшом домишке, недалеко от калитинского дома; много гулял, читал библию, да собрание протестантских псалмов, да Шекспира в шлегелевском переводе. </p><p></p><p>Он давно ничего не сочинял; но, видно, Лиза, лучшая его ученица, умела его расшевелить: он написал для нее кантату, о которой упомянул Паншин. Слова этой кантаты были им заимствованы из собрания псалмов; некоторые стихи он сам присочинил. Ее пели два хора - хор счастливцев и хор несчастливцев; оба они к концу примирялись и пели вместе: "Боже милостивый, помилуй нас, грешных, и отжени от нас всякие лукавые мысля и земные надежды". </p><p></p><p>На заглавном листе, весьма тщательно написанном и даже разрисованном, стояло: "Только праведные правы. Духовная кантата. Сочинена и посвящена девице Елизавете Калитиной, моей любезной ученице, ее учителем, X. Т. Г. Леммом". Слова: "Только праведные правы" и "Елизавете Калитиной" были окружены лучами. Внизу было приписано: "Для вас одних, fur Sie allein". - Оттого-то Лемм и покраснел и взглянул искоса на Лизу; ему было очень больно, когда Паншин заговорил при нем об его кантате.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386862, member: 1"] I Весенний, светлый день клонился к вечеру; небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури. Перед раскрытым окном красивого дома, в одной из крайних улиц губернского города О... (дело происходило в 1842 году), сидели две женщины одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет. Первую из них звали Марьей Дмитриевной Калитиной. Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в свое время делец, - человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, - умер лет десять тому назад. Он получил изрядное воспитание, учился в университете, но, рожденный в сословии бедном, рано понял необходимость проложить себе дорогу я набить деньгу. Марья Дмитриевна вышла за него по любви: он был недурен собою, умен и, когда хотел, очень любезен. Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте, и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О..., в родовом своем селе Покровском, с теткой да с старшим братом. Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в черном теле, пока внезапная с.мерть не положила предела его поприщу. Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но не долго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы; и в то же время Калитин приобрел дом в городе О..., где и поселился с женою на постоянное жительство. При доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо в поле, за город. "Стало быть, - решил Калитин, большой неохотник до сельской тишины, - в деревню таскаться незачем". Марья Дмитриевна не раз в душе пожалела о своем хорошеньком Покровском с веселой речкой, широкими лугами и зелеными рощами; но она ни в чем не прекословила мужу и благоговела пред его умом и знанием света. Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла к своему дому и к городской жизни, что сама не захотела выехать из О... Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе. Состояние у ней было весьма хорошее, не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем. Обе дочери жили с нею; сын воспитывался в одном из лучших казенных заведений в Петербурге. Старушка, сидевшая с Марьей Дмитриевной под окошком, была та самая тетка, сестра ее отца, с которою она провела некогда несколько уединенных лет в Покровском. Звали ее Марфой Тимофеевной Пестовой. Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи. Она терпеть не могла покойного Калитина и, как только ее племянница вышла за него замуж, удалилась в свою деревушку, где прожила целых десять лет у мужика в курной избе. Марья Дмитриевна ее побаивалась. Черноволосая и быстроглазая даже в старости, маленькая, востроносая, Марфа Тимофеевна ходила живо, держалась прямо и говорила скоро и внятно, тонким и звучным голоском. 0,на постоянно носила белый чепец и белую кофту. - О чем ты это? - спросила она вдруг Марью Дмитриевну. - О чем вздыхаешь, мать моя? - Так, - промолвила та. - Какие чудесные облака! - Так тебе их жалко, что ли? Марья Дмитриевна ничего не отвечала. - Что это Гедеоновский нейдет? - проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала большой шерстяной шарф). - Он бы повздыхал вместе с тобою, - не то соврал бы что-нибудь. - Как вы всегда строго о нем отзываетесь! Сергей Петрович - почтенный человек. - Почтенный! - повторила с укоризной старушка. - И как он покойному мужу был предан! - проговорила Марья Дмитриевна, до сих пор вспомнить о нем равнодушно не может. - Еще бы! тот его за уши из грязи вытащил, - проворчала Марфа Тимофеевна, и спицы еще быстрее заходили в ее руках. - Глядит таким смиренником, - начала она снова, - голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А еще статский советник! Ну, и то оказать: попович! - Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно, не получил, по-французски не говорит; но он, воля ваша, приятный человек. - Да, он ручки у тебя все лижет. По-французски но говорит, - эка беда! Я сама не сильна во французском "диалехте". Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, - прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. - Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист! Марья Дмитриевна поправила свои локоны. Марфа Тимофеевна с усмешкой посмотрела на нее. - Что это у тебя, никак седой волос, мать моя? Ты побрани свою Палашку. Чего она смотрит? - Уж вы, тетушка, всегда... - пробормотала с досадой Марья Дмитриевна и застучала пальцами по ручке кресела. - Сергей Петрович Гедеоновский! - пропищал краснощекий казачок, выскочив из-за двери. II Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстуках - одном черном, сверху, другом белом, снизу. Все в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрыпу. Он поклонился сперва хозяйке дома, потом Марфе Тимофеевне и, медленно стащив перчатки, подошел к ручке Марьи Дмитриевны. Поцеловав ее почтительно и два раза сряду, он сел не торопясь в кресла и с улыбкой, потирая самые кончики пальцев, проговорил: - А Елизавета Михайловна здоровы? - Да, - отвечала Марья Дмитриевна, - она в саду. - И Елена Михайловна? - Леночка в саду тоже. - Нет ли чего новенького? - Как не быть-с, как не быть-с, - возразил гость, медленно моргая и вытягивая губы. - Гм!.. да вот пожалуйте, есть новость, и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал. - Федя! - воскликнула Марфа Тимофеевна. - Да ты, полно, не сочиняешь ли, отец мой? - Никак нет-с, я их самолично видел. - Ну, это еще не доказательство. - Очень поздоровели, - продолжал Гедеоновский, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны, - в плечах еще шире стали, и румянец во всю щеку. - Поздоровел, - произнесла с расстановкой Марья Дмитриевна, - кажется, с чего бы ему здороветь? - Да-с, - возразил Годеоновский, - другой на его месте и в свет-то показаться посовестился бы. - Это отчего? - перебила Марфа Тимофеевна, - это что за вздор? Человек возвратился на родину - куда ж ему деться прикажете? И благо он в чем виноват был! - Муж всегда виноват, сударыня, осмелюсь вам доложить, когда жена нехорошо ведет себя. - Это ты, батюшка, оттого говоришь, что сам женат не был. Гедеоновский принужденно улыбнулся. - Позвольте полюбопытствовать, - спросил он после небольшого молчания, - кому назначается этот миленький шарф? Марфа Тимофеевна быстро взглянула на него. - А тому назначается, - возразила она, - кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если только есть на свете такой человек. Федю я знаю хорошо; он только тем и виноват, что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. - А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не буду. И Марфа Тимофеевна удалилась. - Вот она всегда так, - проговорила Марья Дмитриевна, проводив свою тетку глазами, - всегда! - Лета ихние! Что делать-с! - заметил Гедеоновсвий. - Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал, что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается - все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку. Марья Дмитриевна слабо улыбнулась и протянула Гедеоновскому свою пухлую руку с отделенным пятым пальчиком. Он приложился к ней губами, а она пододвинула к нему свое кресло и, слегка нагнувшись, спросила вполголоса: - Так видели вы его? В самом деле он - ничего, здоров, весел? - Веселее, ничего-с, - возразил Гедеоновский шепотом. - А не слыхали вы, где его жена теперь? - В последнее время в Париже была-с; теперь, слышно, в итальянское государство переселилась. - Эта ужасно, право, - Федино положение; я не знаю, как он переносит. Случаются, точно, несчастья со всяким; но ведь его, можно сказать, на всю Европу распубликовали. Гедеоновокий вздохнул. - Да-с, да-с. Ведь она, говорят, и с артистами, и с пианистами, и, как там по-ихнему, со львами да со зверями знакомство вела. Стыд потеряла совершенно... - Очень, очень жалко, - проговорила Марья Дмитриевна. По-родственному: ведь он мне, Сергей Петрович, вы знаете, внучатный племянник. - Как же-с, как же-с. Как мне не знать-с всего, что до вашего семейства относится? Помилуйте-с. - Придет он к нам, как вы думаете? - Должно полагать-с; а впрочем, они, слышно, к себе в деревню собираются. Марья Дмитриевна подняла глаза к небу. - Ах, Сергей Петрович, Сергей Петрович, как я подумаю, как нам, женщинам, нужно осторожно вести себя! - Женщина женщине розь, Марья Дмитриевна. Есть, к несчастию, такие нрава непостоянного... ну, и лета; опять правила не внушены сызмала. (Сергей Петрович достал из кармана клетчатый синий платок и начал его развертывать.) Такие женщины, конечно, бывают. (Сергей Петрович поднес угол платка поочередно к своим глазам.) Но вообще говоря, если рассудить, то есть... Пыль в городе необыкновенная, - заключил он. - Maman, maman, - вскричала, вбегая в комнату, смазливая девочка лет одиннадцати, - к нам Владимир Николаич верхом едет! Марья Дмитриевна встала; Сергей Петрович тоже встал и поклонился. "Елене Михайловне наше нижайшее", - проговорил он и, отойдя в угол для приличия, принялся сморкать свой длинный и правильный нос. - Какая у него чудесная лошадь! - продолжала девочка. - Он сейчас был у калитки и сказал нам с Лизой, что к крыльцу подъедет. Послышался топот копыт, и стройный всадник на красивом гнедом коне показался на улице и остановился перед раскрытым окном. III - Здравствуйте, Марья Дмитриевна! - воскликнул звучным и приятным голосом всадник. - Как вам нравится моя новая покупка? Марья Дмитриевна подошла к окну. - Здравствуйте, Woldemar! Ах, какая славная лошадь! У кого вы ее купили? - У ремонтера... Дорого взял, разбойник. - Как ее зовут? - Орландом... Да это имя глупо; я хочу переменить... Eh bien, eh bien, mon garcon... {Ну, ну, мой мальчик... (франц.).} Какой неугомонный! Конь фыркал, переступал ногами и махал опененною мордой. - Леночка, погладьте ее, не бойтесь... Девочка протянула из окна руку, но Орланд вдруг взвился на дыбы и бросился в сторону. Всадник не потерялся, взял коня в шенкеля, вытянул его хлыстом по шее и, несмотря на его сопротивление, поставил его опять перед окном. - Prenez garde, prenez garde {Осторожнее, осторожнее (франц.).}, твердила Марья Дмитриевна. - Леночка, поласкайте его, - возразил всадник, - я не позволю ему вольничать. Девочка опять протянула руку и робко коснулась трепетавших ноздрей Орланда, который беспрестанно вздрагивал и грыз удила. - Браво! - воскликнула Марья Дмитриевна, - а теперь слезьте и придите к нам. Всадник лихо повернул коня, дал ему шпоры и, проскакав коротким галопом по улице, въехал на двор. Минуту спусти он вбежал, помахивая хлыстиком, из двери передней в гостиную; в то же время на пороге другой двери показалась стройная, высокая, черноволосая девушка лет девятнадцати - старшая дочь Марьи Дмитриевны, Лиза. IV Молодой человек, с которым мы только что познакомили читателей, прозывался Владимиром Николаичем Паншиным. Он служил в Петербурге чиновником по особым поручениям в министерстве внутренних дел. В город О... он приехал для исполнения временного казенного поручения и состоял в распоряжении губернатора, генерала Зонненберга, которому доводился дальним родственником. Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок, человек с сладкими глазами, помятым лицом и нервической дерготней в губах, весь свой век терся между знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого. Несмотря на всю свою ловкость, он находился почти постоянно на самом рубеже нищеты и оставил своему единственному сыну состояние небольшое и расстроенное. Зато он, по-своему, позаботился об его воспитании: Владимир Николаич говорил по-французски прекрасно, по-английски хорошо, по-немецки дурно. Так оно и следует: порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях - можно, c'est meme tres chic {это даже очень шикарно (франц.).}, как выражаются петербургские парижане. Владимир Николаич с пятнадцатилетнего возраста уже умел не смущаясь войти в любую гостиную, приятно повертеться в ней и кстати удалиться. Отец Паншина доставил сыну своему много связей; тасуя карты между двумя робберами или после удачного "большого шлема", он не пропускал случая запустить словечко о своем "Володьке" какому-нибудь важному лицу, охотнику до коммерческих игр. С своей стороны, Владимир Николаич во время пребывания в университете, откуда он вышел с чином действительного студента, познакомился с некоторыми знатными молодыми людьми и стал вхож в лучшие дома. Его везде охотно принимали; он был очень недурен собою, развязен, забавен, всегда здоров и на все готов; где нужно - почтителен, где можно дерзок, отличный товарищ, un charmant garcon {прелестный малый (франц.).}. Заветная область раскрылась перед ним. Паншин скоро понял тайну светской науки; он умел проникнуться действительным уважением к ее уставам, умел с полунасмешливой важностью заниматься вздором и показать вид, что почитает все важное за вздор; танцевал отлично, одевался по-английски. В короткое время он прослыл одним из самых любезных и ловких молодых людей в Петербурге. Паншин был действительно очень ловок, - не хуже отца; но он был также очень даровит. Все ему далось: он мило пел, бойко рисовал, писал стихи, весьма недурно играл на сцене. Ему всего пошел двадцать восьмой год, а он был уже камер-юнкером и чин имел весьма изрядный. Паншин твердо верил в себя, в свой ум, в свою проницательность; он шел вперед смело и (весело, полным махом; жизнь его текла как по маслу. Он привык нравиться всем, старому и малому, я воображал, что знает людей, особенно женщин: он хорошо знал их обыденные слабости. Как человек не чуждый художеству, он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе он был холоден и хитр, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне. К чести его должно сказать, что он никогда не хвастался своими победами. В дом Марьи Дмитриевны он попал тотчас по приезде в О... и скоро освоился в нем совершенно. Марья Дмитриевна в нем души не чаяла. Паншин любезно раскланялся со всеми находившимися в комнате, пожал руку у Марьи Дмитриевны и у Лизаветы Михайловны, слегка потрепал Гедеоновского по плечу и, повернувшись на каблуках, поймал Леночку за голову и поцеловал ее в лоб. - И вы не боитесь ездить на такой злой лошади? - спросила его Марья Дмитриевна. - Помилуйте, она пресмирная; а вот, я доложу вам, чего я боюсь: я боюсь играть в преферанс с Сергеем Петровичем; вчера у Беленицыных он обыграл меня в пух. Гедеоновский засмеялся тоненьким и подобострастным смехом: он заискивал в молодом блестящем чиновнике из Петербурга, губернаторском любимце. В разговорах своих с Марьей Дмитриевной он часто упоминал о замечательных способностях Паншина. Ведь вот, рассуждал он, как не похвалить? И в высшей сфере жизни успевает молодой человек, и служит примерно, и гордости ни малейшей. Впрочем, Паншина и в Петербурге считали дельным чиновником: работа кипела у него в руках; он говорил о ней шутя, как оно и следует светскому человеку, не придающему особенного значения своим трудам, но был "исполнитель". Начальники любят таких подчиненных; сам он не сомневался в том, что, если захочет, будет со временем министром. - Вы изволите говорить, что я обыграл вас, - промолвил Гедеоновский, а на прошлой неделе кто у меня выиграл двенадцать рублей? да еще... - Злодей, злодей, - перебил его Паншин с ласковой, но чуть-чуть презрительной небрежностью и, не обращая более на него внимания, подошел к Лизе. - Я не мог найти здесь увертюру "Оберона", - начал он. - Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, - на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, - продолжал он, - я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам опою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, - я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после. - Зачем же после? - вмешалась Марья Дмитриевна, - отчего же не теперь? - Слушаю-с, - промолвил Паншин с какой-то светлой и сладкой улыбкой, которая у него и появлялась и пропадала вдруг, - пододвинул коленом стул, сел за фортепьяно и, взявши несколько аккордов, запел, четко отделяя слова, следующий романс: Луна плывет высоко над землею Меж бледных туч; Но движет с вышины волной морскою Волшебный луч. Моей души тебя признало море Своей луной, И движется - и в радости и в горе Тобой одной. Тоской любви, тоской немых стремлений Душа полна; Мне тяжело... Но ты чужда смятений, Как та луна. Второй куплет был спет Паншиным с особенным выражением и силой; в бурном аккомпанементе слышались переливы волн. После слов: "Мне тяжело..." он вздохнул слегка, опустил глаза и понизил голос - morendo {замирая (итал.).}. Когда он кончил, Лиза похвалила мотив, Марья Дмитриевна сказала: "Прелестно", а Гедеоновский даже крикнул: "Восхитительно! и поэзия, и гармония одинаково восхитительны!.." Леночка с детским благоговением посмотрела на певца. Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но за дверью гостиной в передней стоял только что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного лица и движениям плечей, романс Паншина, хотя и премиленький, не доставил удовольствия. Подождав немного и смахнув пыль с сапогов толстым носовым платкам, человек этот внезапно съежил глаза, угрюмо сжал губы, согнул свою, и без того сутулую, спину я медленно вошел в гостиную. - А! Христофор Федорыч, здравствуйте! - воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула. - Я и не подозревал, что вы здесь, - я бы при вас ни за что не решился спеть свой романс. Я знаю, вы не охотник до легкой музыки. - Я не слушиль, - произнес дурным русским языком вошедший человек и, раскланявшись со всеми, неловко остановился посреди комнаты. - Вы, мосье Лемм, - сказала Марья Дмитриевна, - пришли дать урок музыки Лизе? - Нет, не Лисафет Михайловне, а Елен Михайловне. - А! Н-у, что ж - прекрасно. Леночка, ступай наверх с господином Леммом. Старик пошел было вслед за девочкой, но Паншин остановил его. - Не уходите после урока, Христофор Федорыч, - сказал он, - мы с Лизаветой Михайловной сыграем бетговенскую сонату в четыре руки. Старик проворчал себе что-то под нос, а Паншин продолжал по-немецки, плохо выговаривая слова: - Мне Лизавета Михайловна показала духовную кантату, которую вы ей поднесли, - прекрасная вещь! Вы, пожалуйста, не думайте, что я не умею ценить серьезную музыку, - напротив: она иногда скучна, но зато очень пользительна. Старик покраснел до ушей, бросил косвенный взгляд на Лизу и торопливо вышел из комнаты. Марья Дмитриевна попросила Паншина повторить романс; но он объявил, что не желает оскорблять ушей ученого немца, и предложил Лизе заняться бетговенскою сонатой. Тогда Марья Дмитриевна вздохнула и, с своей стороны, предложила Гедеоновскому пройтись с ней по саду. "Мне хочется, - сказала она, - еще поговорить и посоветоваться с вами о бедном нашем Феде". Гедеоновский осклабился, поклонился, взял двумя пальцами свою шляпу с аккуратно положенными на одном из ее полей перчатками и удалился вместе с Марьей Дмитриевной. В комнате остались Паншин и Лиза; она достала и раскрыла сонату; оба молча сели за фортепьяно. Сверху доносились слабые звуки гамм, разыгрываемых неверными пальчиками Леночки. V Христофор Теодор Готлиб Лемм родился в 1786 году, в королевстве Саксонском, в городе Хемнице, от бедных музыкантов. Отец его играл на валторне, мать на арфе; сам он уже по пятому году упражнялся на трех различных инструментах. Восьми лет он осиротел, а с десяти начал зарабатывать себе кусок хлеба своим искусством. Он долго вел бродячую жизнь, играл везде - ив трактирах, и на ярмарках, и на крестьянских свадьбах, и на балах; наконец попал в оркестр и, подвигаясь все выше и выше, достиг дирижерского места. Исполнитель он был довольно плохой, но музыку знал основательно. На двадцать восьмом году переселился он в Россию. Его выписал большой барин, который сам терпеть не мог музыки, но держал оркестр из чванства. Лемм прожил у него лет семь в качестве капельмейстера и отошел от него с пустыми руками: барин разорился, хотел дать ему на себя вексель, но впоследствии отказал ему и в этом, - словом, не заплатил ему ни копейки. Ему советовали уехать; но он не хотел вернуться домой - нищим из России, из великой России, этого золотого дна артистов; он решился остаться и испытать свое счастье. В течение двадцати лет бедный немец пытал свое счастье: побывал у различных господ, жил и в Москве, и в губернских городах, терпел и сносил многое, узнал нищету, бился как рыба об лед; но мысль о возвращении на родину не покидала его среди всех бедствий, которым он подвергался; она только одна его и поддерживала. Судьбе, однако, не было угодно порадовать его этим последним и первым счастьем: пятидесяти лет, больной, до времени одряхлевший, застрял он в городе О... и остался в нем навсегда, уже окончательно потеряв всякую надежду покинуть ненавистную ему Россию и кое-как поддерживая уроками свое скудное существование. Наружность Лемма не располагала в его пользу. Он был небольшого роста, сутуловат, с криво выдавшимися лопатками и втянутым животом, с большими плоскими ступнями, с бледно-синими ногтями на твердых, не разгибавшихся пальцах жилистых красных рук; лицо имел морщинистое, впалые щеки и сжатые губы, которыми он беспрестанно двигал и жевал, что, при его обычной молчаливости, производило впечатление почти зловещее; седые его волосы висели клочьями над невысоким лбом; как только что залитые угольки, глухо тлели его крошечные, неподвижные глазки; ступал он тяжело, на каждом шагу перекидывая свое неповоротливое тело. Иные его движения напоминали неуклюжее охорашивание совы в клетке, когда она чувствует, что на нее глядят, а сама едва видит своими огромными, желтыми, пугливо и дремотно моргающими глазами. Застарелое, неумолимое горе положило на бедного музикуса свою неизгладимую печать, искривило и обезобразило его и без того невзрачную фигуру; но для того, кто умел не останавливаться на первых впечатлениях, что-то доброе, честное, что-то необыкновенное виднелось в этом полуразрушенном существе. Поклонник Баха и Генделя, знаток своего дела, одаренный живым воображением и той смелостью мысли, которая доступна одному германскому племени, Лемм со временем - кто знает? - стал бы в ряду великих композиторов своей родины, если б жизнь иначе его повела; но не под счастливой звездой он родился! Он много написал на своем веку - и ему не удалось увидеть ни одного своего произведения изданным; не умел он приняться за дело как следовало, поклониться кстати, похлопотать вовремя. Как-то, давным-давно тому назад, один его поклонник и друг, тоже немец и тоже бедный, издал на свой счет две его сонаты, - да и те остались целиком в подвалах музыкальных магазинов; глухо и бесследно провалились они, словно их ночью кто в реку бросил. Лемм, наконец, махнул рукой на все; притом и годы брали свое: он зачерствел, одеревенел, как пальцы его одеревенели. Один, с старой кухаркой, взятой им из богадельни (он никогда женат не был), проживал он в О... в небольшом домишке, недалеко от калитинского дома; много гулял, читал библию, да собрание протестантских псалмов, да Шекспира в шлегелевском переводе. Он давно ничего не сочинял; но, видно, Лиза, лучшая его ученица, умела его расшевелить: он написал для нее кантату, о которой упомянул Паншин. Слова этой кантаты были им заимствованы из собрания псалмов; некоторые стихи он сам присочинил. Ее пели два хора - хор счастливцев и хор несчастливцев; оба они к концу примирялись и пели вместе: "Боже милостивый, помилуй нас, грешных, и отжени от нас всякие лукавые мысля и земные надежды". На заглавном листе, весьма тщательно написанном и даже разрисованном, стояло: "Только праведные правы. Духовная кантата. Сочинена и посвящена девице Елизавете Калитиной, моей любезной ученице, ее учителем, X. Т. Г. Леммом". Слова: "Только праведные правы" и "Елизавете Калитиной" были окружены лучами. Внизу было приписано: "Для вас одних, fur Sie allein". - Оттого-то Лемм и покраснел и взглянул искоса на Лизу; ему было очень больно, когда Паншин заговорил при нем об его кантате. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Тургенев "Дворянское гнездо"