Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Рыбаков "Тяжёлый песок"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 387469" data-attributes="member: 1"><p>И я спрашиваю:</p><p></p><p>— А где Нина?</p><p></p><p>Раз на такой праздник она пришла одна, без подруги, с которой не расстается вею войну, и чем-то озабочена, то, возможно, в подруге все и дело.</p><p></p><p>На мой вопрос она отвечает:</p><p></p><p>— Не знаю.</p><p></p><p>Как может она не знать, где сейчас ее ближайшая подруга, ведь они живут вместе! Что-то между ними, по-видимому, произошло, поссорились, повздорили, бывает, но какое мне, спрашивается, дело? Подруги ссорятся, мирятся, это в порядке вещей… Мое внимание было направлено на другое, мысли мои были заняты другим, и ее озабоченность я отнес за счет ситуации: осталась наедине со мной, понимала, что-то должно произойти, возможно, решилась. Я беру ее руку в свои и сочувственно спрашиваю:</p><p></p><p>— Повздорили?</p><p></p><p>— Да, повздорили, — отвечает она, но руку не отнимает. Рука немного дрогнула, но я держу ее крепко, ее рука осталась в моей.</p><p></p><p>— Ничего, — говорю я, — помиритесь…</p><p></p><p>Чувствую тепло ее руки, мягкость ее ладони и ее близость. Я уже столько лет не дотрагивался до женской руки! Притягиваю Галю к себе и целую.</p><p></p><p>— Не надо, товарищ старший лейтенант! — говорит она.</p><p></p><p>Девушке положено сопротивляться, хотя бы символически.</p><p></p><p>И я хочу снова ее поцеловать…</p><p></p><p>Но она освободилась из моих рук.</p><p></p><p>— Я же вам сказала, товарищ старший лейтенант, не надо!</p><p></p><p>Меня задело не ее официальное обращение, не раздраженный тон, не то, что отстранила меня, а то, каким привычным, умелым, как мне показалось, движением она это сделала. Нехорошее чувство шевельнулось во мне, несправедливое… Раз она умеет так уверенно и сильно освобождаться от мужчины, значит, умеет, когда надо, и не освобождаться.</p><p></p><p>Все же я примирительно говорю:</p><p></p><p>— Ну, Галя, зачем ломаться?</p><p></p><p>Она встала.</p><p></p><p>— Я думала, вы другой, а вы такой же, как и все. Эх вы, стар-ший лей-те-нант!</p><p></p><p>В этом «Эх вы, стар-ший лей-те-нант!» мне почудилось желание меня задеть: мол, на КП она имеет дело с генералами, а тут новоиспеченный старший лейтенант, только сегодня получил звание и решил, что теперь ему все дозволено.</p><p></p><p>Мозги у меня свихнулись набекрень, что ли?! Ничего подобного со мной никогда не бывало, клянусь вам! И отчего — сам не пойму.</p><p></p><p>И я грубо спрашиваю:</p><p></p><p>— Лейтенант тебя не устраивает?</p><p></p><p>— Вы не такой, как другие, вы хуже, те хоть не притворяются, не лицемерят, — сказала Галя.</p><p></p><p>И ушла.</p><p></p><p>Я выпил еще полстакана рома и лег спать.</p><p></p><p>На следующий день все анализирую и понимаю, что вел себя как ничтожество. Надо извиниться, зря обидел девушку. Конечно, ничего уже между нами быть не может, это ясно, но все же почти полтора года знакомы, оказывали один другому уважение, и нельзя расстаться так по-свински, надо остаться людьми; скажу: мол, выпил, нахамил, извини, прости, забудь, будем дружить, как прежде. Ты вела себя правильно, а дала бы мне по морде, поступила бы еще правильнее. Она девочка умная, поймет меня и простит. И оттого, что я решил перед ней извиниться, стало легко на душе. И с такой легкой душой я отправился на другой конец деревни, где жили связистки.</p><p></p><p>Прихожу, Гали нет, есть ее подруга Нина Полищук, я о ней вам рассказывал, и еще какая-то девочка, связистка.</p><p></p><p>Я вызываю Нину, спрашиваю, где Галя. Нина пожимает плечами:</p><p></p><p>— Не знаю.</p><p></p><p>И я чувствую, что это «не знаю» означает «знать не хочу». Так же, как вчера у Гали… Только у Гали это было встревоженное, обеспокоенное, а у Нины раздраженно-злое, непримиримое.</p><p></p><p>У Нины Полищук тоже была хорошая репутация и как девушки и как связистки, но совсем другая, чем у Гали. Маленькая, черненькая, длинноносенькая, замухрышечка, хорошая телефонистка, но опять же не как Галя, а совсем по-другому. Дипломатии, обходительности, мягкости — никакой! Но она, понимаете, была зато очень точная, сообразительная и исполнительная. Говорила сухо, официально, резковато даже, но никогда ничего не забывала и безошибочно ориентировалась в штабной обстановке, решительная была, и ее решения, как правило, оказывались верными, и потому все пасовали перед ее категоричностью, и хотя вначале были конфликты и недоразумения и ее даже убирали с главного коммутатора, но постепенно к ней привыкли, особенно командир корпуса, из всех телефонисток он больше всего любил работать именно с Ниной, потому что для него Нина делала все. Для командира корпуса и Галя делала все, но Галя делала это мягко по отношению к другим, мол, извините, закругляйтесь, генерал требует провод, а генералу: «Одну минуточку, товарищ генерал, сейчас вызову», — то есть дает одному закончить, а командира заставляет немного подождать. Нина для командира корпуса незамедлительно прервет любой разговор, но зато, когда он кончит говорить, никогда не забудет того, кого прервала, позвонит ему сама и предложит продолжить.</p><p></p><p>В общем, такой у нее был независимый и категоричный характер, характер довольно неуживчивый, к ней надо было приспособиться, но если уж приспособишься, то ладить можно. Во всяком случае, с Галей они дружили, и вот на тебе — поссорились…</p><p></p><p>И я напрямик спрашиваю:</p><p></p><p>— Из-за чего вы поссорились?</p><p></p><p>Нина, в свою очередь, спрашивает, откуда я знаю про их ссору и что по этому поводу говорила мне Галя, и так далее и тому подобное, чем не буду вас затруднять, тем более мы и так уже слишком задержались на этой истории, и потому передам ее суть.</p><p></p><p>Все дело оказалось в норвежском писателе Кнуте Гамсуне. Представьте себе! Но, между прочим, гораздо серьезнее, чем можно подумать в первую минуту. Не в том дело, что они поспорили о Кнуте Гамсуне. Девочки образованные, начитанные, с первого курса пединститута, собирались стать учительницами литературы, знали кого угодно, в том числе и Кнута Гамсуна, которого, признаюсь, я тогда не знал, ни в какую программу он не входил, а я читал прежде всего то, что требовала программа. Кнута Гамсуна она не требовала.</p><p></p><p>Как у всякого писателя, были у него поклонники, были противники. Галя, например, признавала его крупным художником, однако утверждала, что герой его одинок, беспочвен, эгоцентричен, у него больная душа и разорванная психика. Крыла этого Гамсуна Плехановым и другими марксистскими критиками, которые, мол, давно разоблачили реакционные тенденции в его творчестве, говорила, что Гамсун обращен к плохому в человеке в отличие от Льва Толстого, который возвеличивает в человеке хорошее, доброе, благородное. А Нина Полищук, наоборот, утверждала, что только Кнут Гамсун по-настоящему раскрыл человеческую психологию. У Нины, понимаете, отец был ученый — филолог, специалист по Гамсуну, и за это его в свое время здорово прорабатывали: мол, защищает реакционные взгляды Кнута Гамсуна. Таким образом, для Нины Полищук Гамсун был не просто Гамсун, а великий писатель, за которого ее отец пострадал, и потому всякую критику Гамсуна она воспринимала болезненно, и Галя, как ее ближайшая подруга, старалась этой темы не касаться.</p><p></p><p>Но тут как раз немец сбросил листовки. Сбрасывал он их все время, мы на них не обращали внимания, глупости, ерунда, но, понимаете, на этот раз они сбросили листовку, в которой говорилось, что многие видные люди в Европе, и среди них знаменитый норвежский писатель Кнут Гамсун, целиком поддерживают Гитлера, и приводились какие-то его высказывания по этому поводу, какие именно, уже не помню, всей этой фашистской пропагандистской белиберды не запомнишь. После войны я прочитал кое-что из Гамсуна: «Голод», «Пан», «Странник играет под сурдинку»… Я, конечно, не литератор, не критик, и кто был прав, Галя или Нина, судить не могу. Безусловно, книги эти сильные и впечатляющие. Но, с другой стороны, в годы второй мировой войны, когда немцы захватили Норвегию, Гамсун действительно с ними сотрудничал, активно выступал на их стороне, и гитлеровцы широко использовали его имя в целях своей пропаганды. После разгрома гитлеровской Германии Кнут Гамсун был отдан под суд за измену, и культурный мир подверг его бойкоту. И от этого факта не уйдешь. Согласитесь, если всемирно известный писатель сотрудничает с фашистами, поработившими к тому же его родину, то это не случайно, и, обвиняя Гамсуна в реакционности, права была Галя, а не Нина.</p><p></p><p>Но вернемся к событиям.</p><p></p><p>Значит, сбросили немцы листовки, где упоминали Гамсуна, одна такая листовка попалась Гале, и она показала ее Нине: смотри, мол, каков твой Гамсун…</p><p></p><p>Нина, конечно, на дыбы: не может этого быть, Кнут Гамсун не таков, это немцы выдумали, это подлог.</p><p></p><p>В общем, они поспорили, Галя и Нина, спор был в избе, в присутствии девочек, листовка ходила по рукам, этот факт дошел до уполномоченного особого отдела лейтенанта Данилова; Данилов, как и я, Гамсуна вряд ли знал, а вот что листовки полагается сдавать, знал хорошо и, что не полагается передавать их другим и делать предметом обсуждение, тоже знал. Он вызвал и опросил девушек, в том числе Нину и Галю, все подтвердили, что Галя принесла листовку, и она сама не отрицала, хотя понимала, что ей грозит и чем все это может кончиться. Этим и объясняется ее вчерашнее встревоженное состояние. И я, конечно, все понял, оценил обстановку, сообразил, чем все пахнет.</p><p></p><p>Иду к Данилову и говорю ему:</p><p></p><p>— Слушай, лейтенант… Эта листовка моя, я ее подобрал… Зачем сохранил? Видишь, в ней ссылаются на известного писателя Гамсуна… Я показал ее Гале Токаревой, она ведь с филологического. А она спросила у Полищук, у той отец профессор, специалист как раз по Гамсуну. Все получилось из-за моего любопытства, хотелось, понимаешь, выяснить… Но мог ли я распространять немецкую листовку, как ты думаешь?</p><p></p><p>— А почему Токарева (это Галя) не сказала мне, что ты ей дал листовку? — спрашивает Данилов.</p><p></p><p>— Данилов, — говорю я, — а <em>твоя</em> девушка сказала бы про тебя? Ты Галю не знаешь? Пожалуйста, я тебе дам любые объяснения, хоть в письменном виде, хоть как… А еще лучше, порви ты эту гадость к чертям собачьим, вон их сколько в поле валяется, не порть жизни ни мне, ни девчонке.</p><p></p><p>— Нет, — говорит, — так просто ее порвать нельзя.</p><p></p><p>Поднимает трубку, звонит на коммутатор, говорит Гале:</p><p></p><p>— Токарева! Оставь вместо себя подмену и немедленно приходи ко мне.</p><p></p><p>Является Галя, садится, Данилов ее спрашивает:</p><p></p><p>— Так откуда у тебя эта листовка?</p><p></p><p>— Я вам уже объясняла, — отвечает Галя, — подобрала на улице.</p><p></p><p>Данилов показывает на меня:</p><p></p><p>— А вот старший лейтенант утверждает, будто он тебе ее дал.</p><p></p><p>— Я не знаю, что утверждает старший лейтенант, и знать не хочу, — стоит на своем Галя.</p><p></p><p>Тогда Данилов берет листовку, сворачивает трубкой, чиркает спичкой и поджигает. Когда листовка сгорает, затаптывает сапогом пепел и говорит:</p><p></p><p>— То, что ты выгораживаешь <em>своего</em> старшего лейтенанта, это по-человечески понятно, но в другой раз советую: ни от старшего лейтенанта, ни от кого другого таких подарков не принимай. А вы, товарищ старший лейтенант, таких подарков впредь не делайте.</p><p></p><p>— Это не подарок, — говорю, — обратился в порядке консультации по поводу Гамсуна.</p><p></p><p>— И поступили неправильно, — поучает он меня, — поставили сержанта Токареву в ложное положение, но, принимая во внимание, что вы боевой офицер, я это дело прекращаю, рассматриваю как непродуманный поступок, но предупреждаю вас на дальнейшее. Все, идите, ребята, и больше мне не попадайтесь!</p><p></p><p>Между прочим, позже Данилов мне сказал, что сразу понял, что я вру, хочу выручить Галю, и он был этому рад, сам не хотел гробить такую хорошую девочку, только не знал, как прекратить дело, так что мое заявление пришлось кстати. Правду говорил или нет — не знаю, но, во всяком случае, вел он себя в этом деле хорошо, попадись на его месте другой, Галя могла бы здорово пострадать.</p><p></p><p>Но все обошлось, мы с Галей выходим, она усмехается:</p><p></p><p>— Спасибо! Чем теперь я вам обязана?</p><p></p><p>— Галя, — говорю, — зря ты так… Не надо, я вчера вел себя как свинья…</p><p></p><p>— Я не о вчера, а о сегодня, — перебивает она меня, — вчера было и прошло. А сегодня вы явились сюда как мой старший лейтенант, ведь Данилов так и сказал: «Выгораживаешь <em>своего</em> …» Может быть, вы заявили ему, что я ваша «пепеже»?</p><p></p><p>— Нет, этого я ему не заявлял, — отвечаю, — так заявлять у меня нет оснований. Просто ты даже не понимаешь, насколько это серьезно и чем могло кончиться.</p><p></p><p>— Не беспокойтесь, — говорит, — обо мне есть кому побеспокоиться.</p><p></p><p>— Ну что ж, — отвечаю, — тем лучше, пригодится тебе в следующий раз, передай ему привет, а сама будь здорова!</p><p></p><p>На этом мы расстались. Я не обратил внимания на ее намеки о защитнике, я его знал: это был наш генерал, командир корпуса, он ценил ее и, вероятно, защитил бы. Не в нем дело… Конечно, два года фронта, нервы истреплются и в двадцать лет, но она была рассудительная и умная девочка, я, наверно, смог бы ее убедить, что я искренне раскаиваюсь в своем вчерашнем поступке. Однако разубеждать ее не было возможности. Вскоре начались бои на Курской дуге, мы пошли вперед, летняя кампания — Белгород, Орел, Харьков, зимняя кампания — Киев, Корсунь-Шевченковская, Ровно, Луцк, Проскуров, Каменец-Подольский, потом опять летняя кампания, мы идем по Белоруссии, входим в Польшу, в конце июля — начале августа сорок четвертого форсируем Вислу и захватываем плацдармы в районе Мангушев. За эти год с лишним я раза два видел Галю, так, мельком, в штабе корпуса, потом командира батальона связи перевели в штаб армии, он забрал в штаб армии и Галю. Ну а поскольку она в штабе армии, то, сами понимаете, видеть я ее не мог. И, как я потом узнал, сразу же по окончании войны она демобилизовалась и уехала: бывших студентов демобилизовывали для продолжения учения, а я еще год служил в Германии в оккупационных войсках.</p><p></p><p>Стояли мы тогда в Райхенбахе, неподалеку от Хемница, ныне Карлмарксштадт, жизнь продолжалась. Но Галя не выходит у меня из памяти, крепко врубилась в сердце, я не мог забыть той ночи, когда мы спали вместе в сталинградских руинах, ее детское лицо, доверчивые глаза и запах свежескошенной травы — всего этого я забыть не мог, все это осталось во мне на всю жизнь. Правда, там, в Райхенбахе, у меня был роман с врачом Комиссаровой — капитан медицинской службы, видная женщина двадцати восьми лет, такая же одинокая, как и я, умная, интеллигентная, воспитанная, корректная, с достоинством! Ездила ко мне из Эрфурта, где стоял их госпиталь, и я ездил к ней, была у меня машина «опель-олимпия». Любила ли она меня? Думаю, да! Но, как я уже сказал, была сдержанна вообще, и в проявлении своих чувств особенно. И ее сдержанность была, если хотите, ответом на мою сдержанность, все понимала, а я был сдержан потому, что между нами незримо стояла Галя… Роман с Комиссаровой ничем не кончился. В июле сорок шестого года я демобилизовался, вернулся в Союз и поехал в Москву; в Москве, в Наркомате легкой промышленности, работал один мой фронтовой друг, Вася Глазунов, обещал работу, может быть, даже и в Москве, хотя в Москве, конечно, трудно с пропиской, но все же, мол, приезжай, подумаем, пораскинем мозгами, чего-нибудь сообразим.</p><p></p><p>У своего фронтового товарища я встретился с другими, всех нас пораскидало, все рвались домой, не у всех он оказался, этот дом. Каждый перестраивал свою жизнь на новый лад, завязывал новые связи, но все же не забывались и старые, скрепленные кровью и тяжелым солдатским трудом.</p><p></p><p>И вот как-то сидим у моего приятеля, вспоминаем, перебираем, кто, мол, и где, и тут один говорит:</p><p></p><p>— Ребята, помните Галю Токареву, телефонистку, была у нас в Сталинграде, потом в штаб армии перешла?</p><p></p><p>У меня сердце замерло.</p><p></p><p>— Так вот, — продолжает он, — я ее видел, встретил на Ярославском вокзале, она где-то под Москвой живет, а в Москве работает.</p><p></p><p>— Где живет, где работает? — спрашиваю.</p><p></p><p>— Не знаю, — отвечает, — мы с ней были мало знакомы, она даже меня не узнала, я ей напомнил наш корпус, батальон связи… Спросил: как, мол, ты? Ничего, отвечает, хорошо. В шубке, в шапочке меховой, дамочка дай бог!</p><p></p><p>Что вам сказать? Весь январь сорок седьмого года я провел на Ярославском вокзале. Каждый день, без выходных. С семи утра встречал пригородные поезда, вечером с пяти и до двенадцати ночи их провожал. Бывало, и весь день стоял. А морозы — январские, и народу — тысячи, и платформ — не одна, и светает поздно, и темнеет рано… Гиблое дело… Нет Гали… Я и в справочном бюро узнавал: Токарева Галина Николаевна, родилась в Сталинграде в двадцать третьем году… Нет, не значится, нет такой в Москве. Значит, живет где-то под Москвой… А где?</p><p></p><p>Наступил февраль, я и в феврале стою, хотя и понимаю: зря!</p><p></p><p>И все же я ее встретил! Да, да, встретил! Представьте себе! В воскресенье утром. Приехала из Тайнинки, где жили ее родители и где была она прописана, хотя фактически жила в Москве, снимала с подругой комнату, училась в Московском университете, на филологическом факультете, на третьем курсе, на воскресенье уезжала к родителям в Тайнинку, а тут приехала — в магазин.</p><p></p><p>И я говорю:</p><p></p><p>— Если не возражаешь, и я с тобой, как раз собирался, тем более человек я приезжий.</p><p></p><p>— Давно в Москве? — спрашивает.</p><p></p><p>И что-то не случайное послышалось мне в ее вопросе.</p><p></p><p>— Да уж с месяц, — отвечаю. — А почему ты спрашиваешь, видела, что ли?</p><p></p><p>— Видела.</p><p></p><p>— Где?</p><p></p><p>— Здесь, на вокзале, два раза видела.</p><p></p><p>— Почему не подошла?</p><p></p><p>— Ты кого-то искал, боялась помешать.</p><p></p><p>— Я тебя искал.</p><p></p><p>Она помолчала, потом сказала:</p><p></p><p>— Я знала, что ты меня ищешь. Но зачем?</p><p></p><p>— Галя, — говорю, — вот я весь перед тобой, какой есть, я люблю тебя, всегда любил только тебя одну, и искал тебя, и нашел.</p><p></p><p>— И я тебя люблю, — отвечает, — и знала, что мы встретимся, но ты как был мальчишкой, так и остался…</p><p></p><p>Живем мы уже почти тридцать лет, и все эти тридцать лет как один день. У нас три сына — Яков, Александр и Генрих, внук Игорь и внучка Дина, так их назвали в честь тех, кто лежит в сырой земле…</p><p></p><p>Почему мои сыновья записались евреями? Из уважения ко мне? Нет, не думаю… Мать они уважают не меньше меня. Но, понимаете, и сын грузина и русской, как правило, пишется грузином, сын узбека и русской — узбеком. И, знаете, все же не муж принимает фамилию жены, а жена фамилию мужа и дети фамилию отца. Я думаю, мои ребята поступили правильно. И Галя тоже так думает.</p><p></p><p>Ну вот вам история моей женитьбы, и я снова могу вернуться к нашей главной истории.</p><p></p><p>21</p><p>Весной сорок второго года в гетто умирало, как рассказывают, человек пятнадцать — двадцать в день, свирепствовала дизентерия. Штальбе заставлял х.оронить всех немедленно, получил приказ «О захоронении валяющихся на дорогах трупов лошадей, скота, собак и евреев». Весна, т.рупы разлагаются, и т.рупы было приказано закапывать на глубину не менее двух метров. Что же касается гробов, то выручили еврейские обычаи, предписывающие х.оронить покойника без гроба, завернутым в саван, гробы приносили обратно в гетто для новых покойников, гробов хватало, а вот когда стало не хватать саванов, то Штальбе приказал х.оронить покойников без них, возвращать саваны в гетто и заворачивать в них других покойников. Приказ был выполнен. В гетто возвращались и гробы и саваны.</p><p></p><p>К тому времени, как я понимаю, у нацистов прошел, так сказать, первый пыл, первый энтузиазм массовых умерщвлений, избиений, глумлений и издевательств, все это превратилось в привычку. В первые дни перед ними были несколько тысяч человек, правда, в большинстве женщин, детей и стариков, но здоровых, сильных, полных жизни и энергии. И потому на первых порах пришлось быть особо бдительными, проявлять крайнюю жестокость, чтобы превратить этих людей в рабочий скот. Теперь они видели перед собой не семь, а тысячи три с чем-то доходяг, истощенных, обессиленных, грязных, отупевших, оборванных, обмороженных, искалеченных, едва передвигающихся по земле существ, которых никак не назовешь людьми. Эти существа подыхали в гетто, подыхали в лесу, согбенные до земли, и, главное, теперь, после акции, знали, что их неминуемо ждет с.мерть, твердо это знали, примирились, свыклись с тем, что могут умереть в любую минуту, готовы безропотно умереть, на них не надо даже тратить патрона, они падают от одного удара плеткой. Цель достигнута, режим соблюдается автоматически, страх вбит крепко и навсегда. И если раньше всех возвращающихся с работы тщательно обыскивали, то теперь обыскивали кое-как, с ленцой, с отвращением: противно прикасаться к этим вшивым, покрытым язвами существам, даже смотреть на них тошно, особенно сейчас, в апреле, когда томительное весеннее солнце горячит кровь, тянет на травку, к выпивке, мимо едут в отпуск солдаты с трофеями, с русским барахлом, с железными крестами, а ты тут ковыряйся в дерьме и вони. Можно, конечно, для развлечения заставить их раздеться догола и валяться в грязи или заставить делать гимнастику, скажем, приседания, всем вместе, под команду: «Присесть! Встать! Сесть! Встать! Десять раз!.. Двадцать!.. Тридцать!.. Пятьдесят!.. Сто!..» Пока не рухнут мертвые. Или заставить танцевать… Голыми, конечно… После работы, конечно… Вальс, например… Один эсэсовец виртуозно исполнял на губной гармонии «Сказки Венского леса» Иоганна Штрауса, сбиться с такта мог только болван, сволочь, саботажник, за что и получал последний удар плетью… Но еще лучше их танец, фрейлэхс… Ну и потеха, ну и умора! Цирк! Кино! Кабаре! Вы бы посмотрели, как эти скелеты подпрыгивают, вскидывают ноги и руки, заправляют большие пальцы под мышки, и выпячивают свои цыплячьи груди, и опять, конечно, падают, и опять приходится хлыстами отправлять их на кладбище. Но и такие зрелища надоедают. Что же тогда говорить об осмотрах и обысках… Если раньше заставляли нести гроб отдельно, крышку отдельно, то сейчас в крайнем случае приказывали приподнять крышку, а чтобы развернуть саван, и речи не было, тем более в эти саваны заворачивали покойников, умерших от заразных болезней.</p><p></p><p>Однако, как рассказали мне те два человека, которым, помните, удалось бежать во время акции, именно в саванах и проносили в гетто оружие.</p><p></p><p>Дедушка жил на кладбище. Когда хоронишь в день по пятнадцать человек, то пятнадцать раз не будешь бегать три километра туда и обратно, и дядя Иосиф доказал Штальбе необходимость разделения труда: одни собирают т.рупы в гетто, другие несут их на кладбище и возвращаются с пустыми гробами и саванами, третьи роют могилы и закапывают т.рупы, эти третьи и жили на кладбище в сторожке. К похоронной бригаде были прикреплены два полицая из наших местных, я их знал: один бывший уполномоченный Госстраха Морковский, другой — Хлюпа, ветеринарный фельдшер, молодой еще, между прочим. Оба, как вы понимаете, законченные негодяи, но дедушка их купил с потрохами за самогон и сало.</p><p></p><p>Самогон? Сало?! Откуда у дедушки самогон и сало? Он сам, его дети, его внуки погибают от голода. О каком сале, о каком самогоне может идти речь?</p><p></p><p>И все же дедушка имел самогон, имел сало, имел кое-что посущественнее сала и самогона. Я имею в виду золото. Где он взял золото? Отобрал у тех, кто его имел. Чего не могли добиться немцы расстрелом заложников, автоматами и пулеметами, сумел сделать дедушка. Голодный, холодный и бесправный, он ежедневно закапывал по десять — пятнадцать покойников, похоронил жену и сына и сам одной ногой стоял в могиле. И я скажу вам так: если старик восьмидесяти двух лет в <em>этих условиях</em> находит в себе силы доставать оружие, в <em>этих условиях</em> делает все, чтобы отстоять достоинство своих сограждан, то бог и природа наделили его могучим духом и могучей волей.</p><p></p><p>Как я рассказывал вам, дедушка рассчитывал взять золото у своего сына Иосифа, это тогда не удалось, зато удалось убедиться, что Сарра Ягудина знает о приходе в гетто дяди Гриши, знает, что мальчики что-то затевают, шантажируют этим Иосифа, Иосиф, председатель юденрата, ее боится. Дедушка рассказал об этом моей маме, и они решили принять меры. Однако произошла акция, расстреляли восемьсот человек, и свои меры они приняли уже после акции и после еще одного события, о котором сейчас расскажу.</p><p></p><p>Безусловно, в войне с гражданским населением немцы достигли многого, на этом фронте они знали одни победы — естественно, перед ними был безоружный противник… Миллионы убитых… Не все они были мужественны, но среди них были и герои, имен их мы не знаем или почти не знаем… Но если говорить о гетто, то первый памятник — детям гетто: они были самые бесстрашные. Они доставляли в гетто продовольствие, проявляя при этом невиданное мужество и отвагу, многие поплатились жизнью за кусок хлеба, горстку муки, за одну картофелину, за одну свеклу, и все равно это их не останавливало. На ста двадцати пяти граммах хлеба в день и ста граммах гороха в неделю обитатели гетто вымерли бы за три месяца. Они не вымерли, их пришлось уничтожать. Первое сражение было с голодом, первыми это сражение начали дети — и выиграли его. Они знали лазейки на соседние улицы, пролезали в любую щель, рылись на свалках, воровали на складах, в бункерах, тащили с немецких автомашин, обменивали на хлеб вещи, покупали, если имели деньги, — и все, до единой крошки, приносили в гетто… Знаете… Когда голодный человек достает кусочек хлеба, первое побуждение съесть его. Что же сказать о голодном ребенке? Но, повторяю, они все, до единой крошки, приносили в гетто. Эти дети в семь лет становились людьми, в восемь умирали, как люди.</p><p></p><p>Наша семья была в несколько лучшем положении. Одно время помогала Анна Егоровна, подкармливала Олю. Но Анны Егоровны уже не было, вечная ей память! Да разве могло хватить на всех того, что она приносила? Она сама голодала. Главную помощь оказывали Сташенки. Если наша семья и пережила эту страшную зиму, то только благодаря Сташенкам. Они жили в бывшем нашем доме, раньше из него к дедушке мы ходили через сад Ивана Карловича, теперь ходить было нельзя: увидит часовой — пуля! Но у Игоря был лаз в сад Ивана Карловича, а оттуда — другой лаз под забором в наш двор. Игорь ночью прокрадывался к Сташенкам, они снабжали его чем могли, и тем же путем Игорь возвращался обратно. Кстати, у них в доме встречались и Оля с Анной Егоровной. Узнай об этом полицаи, они расстреляли бы всех Сташенков до единого. Но Сташенки были настоящими людьми, они не согнулись перед немцами, свой человеческий долг поставили выше страха.</p><p></p><p>Но у Сташенков не было ни продовольственного склада, ни продуктового магазина, они отрывали от себя, делились своей скудостью, снимали с себя последнее, чтобы помочь друзьям, погибающим в гетто. А ведь у них три внучки — тоже надо кормить…</p><p></p><p>Еще одна поддержка, хотя и временная, но существенная, пришла с другой стороны.</p><p></p><p>Дедушкин дом был первым на Песчаной улице, дом номер один. Но Штальбе устроил ворота в конце Песчаной улицы, на выходе в лес, а дедушкин край закрыл. Дедушкин дом стал последним. За ним сплошной забор и колючая проволока. А за забором плодоягодная база, конечно, заброшенная, ни о каких овощах и плодах уже не могло быть и речи. Что было съедобного, разобрали жители, да и наши власти раздавали, чтобы не досталось врагу. Все остальное сгнило, валялось между пустыми бочками и ящиками.</p><p></p><p>Но опять же весна, командование требует строгих санитарных мероприятий, и юденрат получил приказ выделить на очистку базы двадцать человек во главе с бригадиром, который головой отвечает за сохранность пищевых продуктов. Каких продуктов? Гнилой капусты, промерзшей картошки, сгнивших яблок? Вот именно! Все это вонючее и сгнившее надо рассортировать, собрать в кучи, оно будет выдано юденрату в счет нормы питания.</p><p></p><p>Дядя Иосиф поставил бригадиром зятя Городецкой — Исаака, до войны он работал на этой базе заготовителем, разбирался в овощах и фруктах, и хотя все сгнило, протухло и воняло, но, может быть, сумеет что-нибудь извлечь полезного и для гетто.</p><p></p><p>На этой базе раньше из клубники изготовляли начинку для конфет, закладывали клубнику в бочки, заливали каким-то составом, она превращалась в белую массу, не портилась, в этих бочках ее отправляли в Чернигов на кондитерскую фабрику. И вот в одном из подвалов, под грудой пустых ящиков, Исаак обнаружил несколько закупоренных бочек с начинкой. Может быть, знал об их существовании, возможно, сам запрятал, точно сказать не могу. И как об этом узнали наши мальчики, тоже не знаю; факт тот, что узнали и решили эти бочки раздобыть, в каждой бочке восемьдесят килограммов начинки, одна такая бочка могла спасти от голодной смерти несколько десятков людей.</p><p></p><p>И вот из дедушкиных погребов ребята прорыли ход на базу, добрались до бочек и в бидонах и ведрах по ночам переносили конфетную начинку в гетто.</p><p></p><p>Я потом осмотрел этот ход, вернее, его остатки; он был длиною метров в пять, рыли его в темноте, рыли достаточно широким, чтобы проносить ведро, крепили, чтобы не обвалилась земля. Можете считать это чудом, но ребята прорыли ход, доставляли начинку, жители дома варили из нее кисель, продержались на нем почти месяц. Но всему приходит конец, пришел конец и спасительному киселю. Эсэсовцы что-то пронюхали и ночью, когда мальчики брали начинку, ворвались на базу.</p><p></p><p>В рейд ребята ходили по двое: один спускался в подвал, пробирался к бочкам, наполнял бидоны и подавал их наверх второму, потом вылезал из подвала, и с наполненными бидонами они ползли обратно. На этот раз пошел мой брат Саша и внук Кузнецовых — Илья. И вот облава… А у ребят было договорено: если попадутся, то ни в коем случае не выдавать подземного хода, умереть, но не выдавать: если эсэсовцы обнаружат погреба и то, что в погребах, то расстреляют всех жителей дома. И, когда мальчики увидели немцев, они стали уходить не к подземному ходу, хотя достаточно было нырнуть в него, чтобы спастись, — они уходили в дальнюю противоположную сторону, уходили, прячась между пустыми ящиками и бочками. Эсэсовцы шли за ними, стреляли и настигли их, когда Саша уже взобрался на забор и помогал вскарабкаться Илье. Илью пристрелили внизу, а Саша так на заборе, мертвый, и повис. Саше было четырнадцать лет, Илье — двенадцать. Немцы нашли и бочки с конфетной начинкой, но подземного хода не нашли.</p><p></p><p>Так погиб мой младший брат Саша, нежный, хрупкий, голубоглазый мальчик. Я напрасно беспокоился за него, он оказался мужчиной. Вечная ему память! Вечная память всем погибшим и замученным!</p><p></p><p>Между прочим, во времена <em>конфетной начинки</em> Сарра явилась в наш дом и потребовала клубничного киселя. Когда в одном доме пятьдесят человек целый месяц питаются таким киселем, то, конечно, соседи об этом не могут не знать, тем более когда этим соседям нечего есть. Но даже в этих условиях люди не выхватывали друг у друга кусок изо рта. Каждый ел, что мог достать, обменять, украсть, купить за стенами гетто. Общий котел был у юденрата, но крошка хлеба, которую, рискуя жизнью, доставал себе человек, — это была его крошка, он мог с кем-то ею поделиться, мог и не поделиться, его дело, его право. А тут к тому же <em>ворованная</em> конфетная начинка; если всем ее раздавать, то немцы сразу все откроют. И потому жители нашего дома держали это в секрете, но, как я уже сказал, держать это в секрете в тех условиях было невозможно; соседи знали, но молчали, не расспрашивали, понимали, что без взаимной солидарности они все пропадут. И только Сарра не пожелала быть солидарной, нарушила тайну, нахально явилась к моей матери и потребовала себе киселя или того, из чего варят кисель. Маме было не жалко тарелки киселя, она, между прочим, посылала начинку больным в другие дома, но тут она видела перед собой нахалку, шантажистку, уголовницу, дай ей палец — отхватит руку, и мама прогнала ее. А ночью ребят накрыли охранники и Сашу застрелили, и у мамы появилось твердое убеждение, что и тут без Сарры не обошлось.</p><p></p><p>Про первый приход дяди Гриши я рассказывал, уже тогда дедушка и мама поняли, что Сарра донесла об этом в юденрат. А когда Броня Курас и Мотя Городецкий взорвались в подвале, изготовляя самодельную бомбу, Сарра спросила мать:</p><p></p><p>— Слушай, Рахиль, отчего умерли Броня и Мотя? Я их в то утро видела совсем здоровыми.</p><p></p><p>— Открой пошире глаза, — ответила мать, — ты не знаешь, как тут умирают люди? Вот он жив, а через час мертвый.</p><p></p><p>— Да, — согласилась Сарра, — только ничего не гремит и не взрывается.</p><p></p><p>— Ты слышала?</p><p></p><p>— Люди говорят.</p><p></p><p>— Люди говорят глупости.</p><p></p><p>— Если эти глупости дойдут до Штальбе, то кое-кому несдобровать! — пригрозила Сарра.</p><p></p><p>— Тому, <em>от кого</em> это дойдет, тоже не поздоровится, — предупредила мать.</p><p></p><p>Это предупреждение не подействовало на Сарру.</p><p></p><p>Когда после акции в гетто опять пришел дядя Гриша, Сарра в тот же вечер явилась в наш дом, рыскала глазами, и хотя дядю Гришу не увидела, он с сыновьями сидел в погребе, но у мамы спросила:</p><p></p><p>— Где же твой партизан?</p><p></p><p>— Тебе он нужен?</p><p></p><p>— Он не мне, он Штальбе нужен.</p><p></p><p>— Ты стала очень нервная, Сарра, — сказала мама, — это нехорошо для твоего здоровья. Я тебе дам успокоительных капель.</p><p></p><p>И достает из кармана бутылочку, такую аптечную бутылочку граммов на двести, и протягивает Сарре:</p><p></p><p>— Попробуй, хорошо действует.</p><p></p><p>Сарра с подозрением смотрит на нее:</p><p></p><p>— Сама сначала попробуй!</p><p></p><p>— От собственной доли отказываешься, — замечает мама и делает глоток.</p><p></p><p>После нее Сарра делает глоток. И, представьте, обнаруживает самогон, настоящий самогон! И высасывает бутылочку до дна и еще долго не может оторваться, донюхивает… Самогон в гетто, где за спиртное положен расстрел! Черт с ним, с расстрелом, все равно расстреляют, а тут самогон! Са-мо-гон! Такое чудо ей перепало. Получит она его от Штальбе, от Иосифа, от дерьмового юденрата?!</p><p></p><p>— Запомни, Сарра, — сказала мама, — никаких партизан тут нет, не было и быть не может. Выбрось из головы и не повторяй этих глупостей.</p><p></p><p>Сарра повеселела от водки.</p><p></p><p>— Ладно, Рахиль, мы с тобой поладим, ни о чем не беспокойся!</p><p></p><p>Однако на следующий день или, может быть, через день Сарра является опять и требует еще самогона, и мало того, требует махорку.</p><p></p><p>— Махорки у меня нет и не было, — отвечает мама, — я некурящая. И водки тоже нет, все, что было, тебе отдала.</p><p></p><p>— Врешь! — говорит Сарра. — Я тебя насквозь вижу. Откуда у тебя водка?</p><p></p><p>— Еще с довойны…</p><p></p><p>— Опять врешь! Это свежий самогон, меня не проведешь. Где достала?</p><p></p><p>— Этого я тебе не скажу, — отвечает мама, — впутывать кого-либо не могу и не желаю.</p><p></p><p>— Ну что ж, мне не скажешь, Штальбе скажешь! И про самогон, и про брата своего партизана, и что дети твои и племянники в подвале делают.</p><p></p><p>— Чего ты хочешь, Сарра?</p><p></p><p>— Водки хочу, курить хочу! — отвечает Сарра. — Чтобы был самогон, чтобы была махра, иначе с тобой будет то же, что с твоим сыном!</p><p></p><p>Понимаете?! Сама, гадина, призналась, что приложила руку к убийству Саши и Ильи, навела немцев на овощную базу, поэтому они к ней так милостивы, поэтому ее боится Иосиф.</p><p></p><p>— Слушай меня внимательно, Сарра, — сказала мама, — смерти я не боюсь, мне давно пора на тот свет. И если ты хочешь так со мной разговаривать, то никакого разговора между нами быть не может. Иди к Штальбе, может быть, он поднесет тебе рюмку. От меня <em>таким образом</em> ты ничего не добьешься. Отваливай!</p><p></p><p>— Ладно, — примирительно сказала Сарра, — ладно, Рахиль, не заводись… Давай как человек с человеком. Достань мне вина и курева.</p><p></p><p>— Курева я достать не могу.</p><p></p><p>— Хрен с ним, вина достань.</p><p></p><p>— За спасибо водку не дают.</p><p></p><p>— Что надо?</p><p></p><p>— Не знаешь, что нужно в деревню?.. Чулки, туфли, кофточки…</p><p></p><p>— Кофточка будет, — объявила Сарра, видно, сообразив, с кого она эту кофточку снимет.</p><p></p><p>— Пронести сюда я не берусь, поймает охрана — расстреляют, — сказала мама. — Придешь завтра ночью на кладбище к моему отцу, принесешь кофточку и получишь свое.</p><p></p><p>Следующей ночью Сарра пришла на кладбище, где ее ждал дедушка и шесть стариков из его похоронной бригады. Полицаев не было, ушли ночевать в город, они всегда уходили спать в город.</p><p></p><p>И семеро стариков во главе с дедушкой судили Сарру Ягудину за поборы с голодных людей, за доносы, за гибель Саши и Ильи и приговорили ее к смерти. И дедушка привел приговор в исполнение: задушил ее вожжами. И старики закопали ее за оградой.</p><p></p><p>Эсэсовцы тягали Саррину бригаду, всех, кто жил с ней в доме, хотели дознаться, куда делась Сарра, но не дознались: никто в бригаде, в доме не знал, куда она исчезла. Эсэсовцы решили, что Сарра сбежала, в этом их убедил дядя Иосиф. Чему удивляться? Уголовница-рецидивистка, бегала из настоящих мест заключения, а уж отсюда… Раз плюнуть. И Штальбе поверил, однако предупредил, что в следующий раз за побег будет истреблена вся семья сбежавшего и вся его бригада.</p><p></p><p>Но жители гетто… Те, кто еще был способен думать и соображать, те поняли, куда девалась Сарра, поняли и убедились, что кроме немцев, кроме Штальбе, в гетто есть еще другая сила. И эта сила карает предателей.</p><p></p><p>Как, у кого именно, что именно, сколько достал дедушка денег и ценностей, я сказать не могу, не знаю, свидетелей этого не сохранилось. Свидетель сохранился только того, что происходило в нашем доме, кто он, этот свидетель, вы узнаете позже. Что происходило в других домах, мне неизвестно, и, как взял дедушка золото у своего сына Иосифа, мне тоже неизвестно. По одной версии, дедушка пришел к Иосифу и сказал:</p><p></p><p>— Твоя помощница Сарра ушла в лес. Я ей показал туда дорогу. Могу показать и тебе.</p><p></p><p>И Иосиф испугался и отдал дедушке свое золото.</p><p></p><p>По другой версии, на мой взгляд, более достоверной, Иосиф вовсе не испугался, отказался наотрез, золото у него выкрала его дочь Рая по приказу моей матери и передала дедушке. Что и как собрал еще дедушка в гетто, не знаю. Это были не бог весть какие драгоценности, не бриллианты из английской короны и не золотые чаши из Алмазного фонда. Обручальные кольца, сережки, брошки, запонки, столовое серебро, золотые коронки, золотые царские десятки. И все это не ящиками, не сундуками, наскребли кое-что после того, как все отобрали немцы, а что не отобрали, выменяли на продукты. И все же кое-что дедушка собрал и сумел выменять на оружие. У кого и через кого дедушка доставал оружие, сказать не могу — это ушло с дедушкой в могилу. Во всяком случае, менялось сложным путем, через дедушкиного доверенного человека, жившего в деревне Петровка, в семи километрах от кладбища.</p><p></p><p>Я, конечно, не могу утверждать определенно, но думаю, даже уверен, что это имеет какое-то отношение к побочному сыну дедушки, возможно, он и был доверенным лицом. Все же не случайно он из Петровки! Но поскольку это не доказано, будем называть его просто дедушкиным доверенным лицом. Этот человек покупал оружие в городе, какой-то немецкий солдат не устоял перед золотом. Золота было немного, и оружия было немного. Самое ценное — четыре немецких автомата, <em>шмайсеры</em>, очень хорошие автоматы, легкие, вместо нашего диска рожок на тридцать два патрона, потом несколько винтовок, пистолетов, гранаты-колотушки… Мало для войны с Гитлером, и все равно они сыграли решающую роль: на них ребята выучились обращению с оружием. Ведь они совершенно не знали, как его применять… Пулю в обойму? А потом? Что это за цифры: сто метров, двести, триста? Это что? Ствольная коробка? А это? Ах, крышка ствольной коробки… А если оружие дало осечку? Как бросать гранату, чтобы самому не попасть под осколки?</p><p></p><p>И в третий и в четвертый раз приходил дядя Гриша, показывал, учил своих сыновей Веню и Эдика, мою сестру Дину, а они уже учили других. Сопротивление начинается с того дня, когда человек берет в руки оружие. Первое оружие дал дедушка. Немного дал. Но без него люди были бы бессильны тогда, когда в их руки попало много оружия.</p><p></p><p>Полицаи, конечно, догадывались, что дедушка производит на кладбище обменные операции. Самогон, сало, хлеб, не из гетто же он их приносит, в гетто кошек и собак давно поели, выпивку и закуску ему сюда приносят ночью, покупает или меняет, значит, есть деньги, есть барахло! У них и в мыслях не было, что старик приобретает оружие. Жратву заготовляет, сволочь, и много жратвы, раз им столько отваливает. Весь день они стерегут этих иудейских кляч, может быть, они барахло в гробах проносят заместо покойников, нет, покойников вынимают, снимают саван и опускают в яму, бормочут по-своему и засыпают землей; покойники голые, таков приказ комендатуры. И все же не с воздуха все это, не манна небесная. Хоть и алкаши и негодяи, но считать умели; Морковский — страховой агент, Хлюпа — ветеринарный фельдшер, образованные, раскинули мозгами, сообразили, если такой <em>хабар</em> старик им выставляет, сколько же отправляет своим жидам, <em>сколько</em> за это платит и <em>чем</em> платит?</p><p></p><p>Этого следовало ожидать. Знаете, сколько веревочке ни виться… И упрекать в чем-либо дедушку нельзя, он нигде не допустил промашки, но условия были сильнее его. Может быть, он и почувствовал что-то в полицаях, он кожей чувствовал людей, но и полицаи были не дураки, продувные бестии, обманули дедушку, провели.</p><p></p><p>Вечером, как обычно, они ушли якобы в город. Но недалеко ушли. Притаились, выждали, когда ночью дедушка вышел из сторожки и направился в лес. Полицаи за ним… Но дедушка что-то почувствовал, может быть, услышал шаги, хруст веток, остановился, прислушался, и полицаи остановились, затаились. Дедушка постоял, снова пошел, но теперь, видно, уже понял, что за ним следят, повернулся и двинулся обратно. Полицаи преградили ему путь…</p><p></p><p>Что там произошло в действительности, сказать не могу. До меня дошло описание этой сцены, но соответствует ли оно истине, не знаю…</p><p></p><p>Полицаи обыскали дедушку, но ничего не нашли. Отметим этот факт: дедушка шел за оружием, но платы с собой не нес. Все было уплачено раньше: собранные золото, драгоценности, деньги — все это дедушка сразу и сполна отдал своему доверенному человеку. И правильно сделал: где он мог все это прятать, как частями выносить из гетто? Чем дольше прячешь, тем чаще выносишь, тем скорее попадешься. Дедушка все отдал доверенному человеку в Петровке, в деревне это было в безопасности, во всяком случае, в гораздо большей безопасности, чем в гетто. Но <em>как</em> должен был дедушка доверять этому человеку, если отдал в его руки судьбу гетто. И это второй довод в пользу того, что доверенным человеком был сын дедушки.</p><p></p><p>Итак, полицаи ничего не нашли при дедушке и приказали ему идти дальше, туда, куда он шел, то есть привести их к человеку, с которым он должен встретиться, стали толкать его прикладами, и дедушка пошел по лесной тропинке, за ним пожилой полицай, Морковский, бывший агент Госстраха, а за Морковским — Хлюпа, ветеринарный фельдшер.</p><p></p><p>Дедушка прошел, сколько ему нужно, и вдруг неожиданно обернулся, выхватил у Морковского винтовку и крикнул на весь лес:</p><p></p><p>— Тикай, Микола!</p><p></p><p>И опустил ее на голову Морковского, тот упал, но Хлюпа успел взвести винтовку и выстрелил…</p><p></p><p>И дедушка упал…</p><p></p><p>Но прежде чем упал, успел второй раз крикнуть:</p><p></p><p>— Тикай, Микола!</p><p></p><p>Хлюпа выстрелил в него, в лежащего, в мертвого, потом поднял Морковского: тот был еще живой, хотя и с проломленной башкой, — и потащил его к кладбищенской сторожке. За плечами у него были обе винтовки, а на руках — соратник по полицейской службе.</p><p></p><p>Но, понимаете, какое дело, — Микола не утек! И это третий довод в пользу того, что он был сыном моего дедушки: у него был дедушкин характер. Он настиг полицаев, застрелил, забрал винтовки, патроны, ножи, снял форму ихнюю, забрал документы и ушел.</p><p></p><p>Понаехали на другой день эсэсовцы, гестаповцы с собаками, прибыл лично Штальбе: убиты два полицая, исчез старый еврей Авраам Рахленко, ушел, конечно, с партизанами. Но собаки обнаружили дедушкино тело. Дедушка лежал на спине, с закрытыми глазами, закиданный прелым весенним листом, со сложенными на груди руками… Обратите на это внимание! Значит, Микола вернулся, копать могилу было нечем, некогда и незачем — исчезновение дедушки повлекло бы за собой с.мерть его семьи… И то, как лежал дедушка, — четвертый довод в пользу того, что это был дедушкин сын.</p><p></p><p>После войны я ездил в Петровку, хотел найти этого человека, фактически моего дядю, или его детей, фактически моих двоюродных братьев, хотел найти женщину, которую в давние свои молодые годы дедушка любил и от которой имел сына. Но вместо деревни я нашел обугленные печные трубы, деревня была дотла сожжена немцами в сорок третьем году, и жители ее все до единого расстреляны за связь с партизанами. И если этот человек был сыном моего дедушки, то он пережил своего отца только на один год, и оба они, отец и сын, были уравнены в своей судьбе.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 387469, member: 1"] И я спрашиваю: — А где Нина? Раз на такой праздник она пришла одна, без подруги, с которой не расстается вею войну, и чем-то озабочена, то, возможно, в подруге все и дело. На мой вопрос она отвечает: — Не знаю. Как может она не знать, где сейчас ее ближайшая подруга, ведь они живут вместе! Что-то между ними, по-видимому, произошло, поссорились, повздорили, бывает, но какое мне, спрашивается, дело? Подруги ссорятся, мирятся, это в порядке вещей… Мое внимание было направлено на другое, мысли мои были заняты другим, и ее озабоченность я отнес за счет ситуации: осталась наедине со мной, понимала, что-то должно произойти, возможно, решилась. Я беру ее руку в свои и сочувственно спрашиваю: — Повздорили? — Да, повздорили, — отвечает она, но руку не отнимает. Рука немного дрогнула, но я держу ее крепко, ее рука осталась в моей. — Ничего, — говорю я, — помиритесь… Чувствую тепло ее руки, мягкость ее ладони и ее близость. Я уже столько лет не дотрагивался до женской руки! Притягиваю Галю к себе и целую. — Не надо, товарищ старший лейтенант! — говорит она. Девушке положено сопротивляться, хотя бы символически. И я хочу снова ее поцеловать… Но она освободилась из моих рук. — Я же вам сказала, товарищ старший лейтенант, не надо! Меня задело не ее официальное обращение, не раздраженный тон, не то, что отстранила меня, а то, каким привычным, умелым, как мне показалось, движением она это сделала. Нехорошее чувство шевельнулось во мне, несправедливое… Раз она умеет так уверенно и сильно освобождаться от мужчины, значит, умеет, когда надо, и не освобождаться. Все же я примирительно говорю: — Ну, Галя, зачем ломаться? Она встала. — Я думала, вы другой, а вы такой же, как и все. Эх вы, стар-ший лей-те-нант! В этом «Эх вы, стар-ший лей-те-нант!» мне почудилось желание меня задеть: мол, на КП она имеет дело с генералами, а тут новоиспеченный старший лейтенант, только сегодня получил звание и решил, что теперь ему все дозволено. Мозги у меня свихнулись набекрень, что ли?! Ничего подобного со мной никогда не бывало, клянусь вам! И отчего — сам не пойму. И я грубо спрашиваю: — Лейтенант тебя не устраивает? — Вы не такой, как другие, вы хуже, те хоть не притворяются, не лицемерят, — сказала Галя. И ушла. Я выпил еще полстакана рома и лег спать. На следующий день все анализирую и понимаю, что вел себя как ничтожество. Надо извиниться, зря обидел девушку. Конечно, ничего уже между нами быть не может, это ясно, но все же почти полтора года знакомы, оказывали один другому уважение, и нельзя расстаться так по-свински, надо остаться людьми; скажу: мол, выпил, нахамил, извини, прости, забудь, будем дружить, как прежде. Ты вела себя правильно, а дала бы мне по морде, поступила бы еще правильнее. Она девочка умная, поймет меня и простит. И оттого, что я решил перед ней извиниться, стало легко на душе. И с такой легкой душой я отправился на другой конец деревни, где жили связистки. Прихожу, Гали нет, есть ее подруга Нина Полищук, я о ней вам рассказывал, и еще какая-то девочка, связистка. Я вызываю Нину, спрашиваю, где Галя. Нина пожимает плечами: — Не знаю. И я чувствую, что это «не знаю» означает «знать не хочу». Так же, как вчера у Гали… Только у Гали это было встревоженное, обеспокоенное, а у Нины раздраженно-злое, непримиримое. У Нины Полищук тоже была хорошая репутация и как девушки и как связистки, но совсем другая, чем у Гали. Маленькая, черненькая, длинноносенькая, замухрышечка, хорошая телефонистка, но опять же не как Галя, а совсем по-другому. Дипломатии, обходительности, мягкости — никакой! Но она, понимаете, была зато очень точная, сообразительная и исполнительная. Говорила сухо, официально, резковато даже, но никогда ничего не забывала и безошибочно ориентировалась в штабной обстановке, решительная была, и ее решения, как правило, оказывались верными, и потому все пасовали перед ее категоричностью, и хотя вначале были конфликты и недоразумения и ее даже убирали с главного коммутатора, но постепенно к ней привыкли, особенно командир корпуса, из всех телефонисток он больше всего любил работать именно с Ниной, потому что для него Нина делала все. Для командира корпуса и Галя делала все, но Галя делала это мягко по отношению к другим, мол, извините, закругляйтесь, генерал требует провод, а генералу: «Одну минуточку, товарищ генерал, сейчас вызову», — то есть дает одному закончить, а командира заставляет немного подождать. Нина для командира корпуса незамедлительно прервет любой разговор, но зато, когда он кончит говорить, никогда не забудет того, кого прервала, позвонит ему сама и предложит продолжить. В общем, такой у нее был независимый и категоричный характер, характер довольно неуживчивый, к ней надо было приспособиться, но если уж приспособишься, то ладить можно. Во всяком случае, с Галей они дружили, и вот на тебе — поссорились… И я напрямик спрашиваю: — Из-за чего вы поссорились? Нина, в свою очередь, спрашивает, откуда я знаю про их ссору и что по этому поводу говорила мне Галя, и так далее и тому подобное, чем не буду вас затруднять, тем более мы и так уже слишком задержались на этой истории, и потому передам ее суть. Все дело оказалось в норвежском писателе Кнуте Гамсуне. Представьте себе! Но, между прочим, гораздо серьезнее, чем можно подумать в первую минуту. Не в том дело, что они поспорили о Кнуте Гамсуне. Девочки образованные, начитанные, с первого курса пединститута, собирались стать учительницами литературы, знали кого угодно, в том числе и Кнута Гамсуна, которого, признаюсь, я тогда не знал, ни в какую программу он не входил, а я читал прежде всего то, что требовала программа. Кнута Гамсуна она не требовала. Как у всякого писателя, были у него поклонники, были противники. Галя, например, признавала его крупным художником, однако утверждала, что герой его одинок, беспочвен, эгоцентричен, у него больная душа и разорванная психика. Крыла этого Гамсуна Плехановым и другими марксистскими критиками, которые, мол, давно разоблачили реакционные тенденции в его творчестве, говорила, что Гамсун обращен к плохому в человеке в отличие от Льва Толстого, который возвеличивает в человеке хорошее, доброе, благородное. А Нина Полищук, наоборот, утверждала, что только Кнут Гамсун по-настоящему раскрыл человеческую психологию. У Нины, понимаете, отец был ученый — филолог, специалист по Гамсуну, и за это его в свое время здорово прорабатывали: мол, защищает реакционные взгляды Кнута Гамсуна. Таким образом, для Нины Полищук Гамсун был не просто Гамсун, а великий писатель, за которого ее отец пострадал, и потому всякую критику Гамсуна она воспринимала болезненно, и Галя, как ее ближайшая подруга, старалась этой темы не касаться. Но тут как раз немец сбросил листовки. Сбрасывал он их все время, мы на них не обращали внимания, глупости, ерунда, но, понимаете, на этот раз они сбросили листовку, в которой говорилось, что многие видные люди в Европе, и среди них знаменитый норвежский писатель Кнут Гамсун, целиком поддерживают Гитлера, и приводились какие-то его высказывания по этому поводу, какие именно, уже не помню, всей этой фашистской пропагандистской белиберды не запомнишь. После войны я прочитал кое-что из Гамсуна: «Голод», «Пан», «Странник играет под сурдинку»… Я, конечно, не литератор, не критик, и кто был прав, Галя или Нина, судить не могу. Безусловно, книги эти сильные и впечатляющие. Но, с другой стороны, в годы второй мировой войны, когда немцы захватили Норвегию, Гамсун действительно с ними сотрудничал, активно выступал на их стороне, и гитлеровцы широко использовали его имя в целях своей пропаганды. После разгрома гитлеровской Германии Кнут Гамсун был отдан под суд за измену, и культурный мир подверг его бойкоту. И от этого факта не уйдешь. Согласитесь, если всемирно известный писатель сотрудничает с фашистами, поработившими к тому же его родину, то это не случайно, и, обвиняя Гамсуна в реакционности, права была Галя, а не Нина. Но вернемся к событиям. Значит, сбросили немцы листовки, где упоминали Гамсуна, одна такая листовка попалась Гале, и она показала ее Нине: смотри, мол, каков твой Гамсун… Нина, конечно, на дыбы: не может этого быть, Кнут Гамсун не таков, это немцы выдумали, это подлог. В общем, они поспорили, Галя и Нина, спор был в избе, в присутствии девочек, листовка ходила по рукам, этот факт дошел до уполномоченного особого отдела лейтенанта Данилова; Данилов, как и я, Гамсуна вряд ли знал, а вот что листовки полагается сдавать, знал хорошо и, что не полагается передавать их другим и делать предметом обсуждение, тоже знал. Он вызвал и опросил девушек, в том числе Нину и Галю, все подтвердили, что Галя принесла листовку, и она сама не отрицала, хотя понимала, что ей грозит и чем все это может кончиться. Этим и объясняется ее вчерашнее встревоженное состояние. И я, конечно, все понял, оценил обстановку, сообразил, чем все пахнет. Иду к Данилову и говорю ему: — Слушай, лейтенант… Эта листовка моя, я ее подобрал… Зачем сохранил? Видишь, в ней ссылаются на известного писателя Гамсуна… Я показал ее Гале Токаревой, она ведь с филологического. А она спросила у Полищук, у той отец профессор, специалист как раз по Гамсуну. Все получилось из-за моего любопытства, хотелось, понимаешь, выяснить… Но мог ли я распространять немецкую листовку, как ты думаешь? — А почему Токарева (это Галя) не сказала мне, что ты ей дал листовку? — спрашивает Данилов. — Данилов, — говорю я, — а [I]твоя[/I] девушка сказала бы про тебя? Ты Галю не знаешь? Пожалуйста, я тебе дам любые объяснения, хоть в письменном виде, хоть как… А еще лучше, порви ты эту гадость к чертям собачьим, вон их сколько в поле валяется, не порть жизни ни мне, ни девчонке. — Нет, — говорит, — так просто ее порвать нельзя. Поднимает трубку, звонит на коммутатор, говорит Гале: — Токарева! Оставь вместо себя подмену и немедленно приходи ко мне. Является Галя, садится, Данилов ее спрашивает: — Так откуда у тебя эта листовка? — Я вам уже объясняла, — отвечает Галя, — подобрала на улице. Данилов показывает на меня: — А вот старший лейтенант утверждает, будто он тебе ее дал. — Я не знаю, что утверждает старший лейтенант, и знать не хочу, — стоит на своем Галя. Тогда Данилов берет листовку, сворачивает трубкой, чиркает спичкой и поджигает. Когда листовка сгорает, затаптывает сапогом пепел и говорит: — То, что ты выгораживаешь [I]своего[/I] старшего лейтенанта, это по-человечески понятно, но в другой раз советую: ни от старшего лейтенанта, ни от кого другого таких подарков не принимай. А вы, товарищ старший лейтенант, таких подарков впредь не делайте. — Это не подарок, — говорю, — обратился в порядке консультации по поводу Гамсуна. — И поступили неправильно, — поучает он меня, — поставили сержанта Токареву в ложное положение, но, принимая во внимание, что вы боевой офицер, я это дело прекращаю, рассматриваю как непродуманный поступок, но предупреждаю вас на дальнейшее. Все, идите, ребята, и больше мне не попадайтесь! Между прочим, позже Данилов мне сказал, что сразу понял, что я вру, хочу выручить Галю, и он был этому рад, сам не хотел гробить такую хорошую девочку, только не знал, как прекратить дело, так что мое заявление пришлось кстати. Правду говорил или нет — не знаю, но, во всяком случае, вел он себя в этом деле хорошо, попадись на его месте другой, Галя могла бы здорово пострадать. Но все обошлось, мы с Галей выходим, она усмехается: — Спасибо! Чем теперь я вам обязана? — Галя, — говорю, — зря ты так… Не надо, я вчера вел себя как свинья… — Я не о вчера, а о сегодня, — перебивает она меня, — вчера было и прошло. А сегодня вы явились сюда как мой старший лейтенант, ведь Данилов так и сказал: «Выгораживаешь [I]своего[/I] …» Может быть, вы заявили ему, что я ваша «пепеже»? — Нет, этого я ему не заявлял, — отвечаю, — так заявлять у меня нет оснований. Просто ты даже не понимаешь, насколько это серьезно и чем могло кончиться. — Не беспокойтесь, — говорит, — обо мне есть кому побеспокоиться. — Ну что ж, — отвечаю, — тем лучше, пригодится тебе в следующий раз, передай ему привет, а сама будь здорова! На этом мы расстались. Я не обратил внимания на ее намеки о защитнике, я его знал: это был наш генерал, командир корпуса, он ценил ее и, вероятно, защитил бы. Не в нем дело… Конечно, два года фронта, нервы истреплются и в двадцать лет, но она была рассудительная и умная девочка, я, наверно, смог бы ее убедить, что я искренне раскаиваюсь в своем вчерашнем поступке. Однако разубеждать ее не было возможности. Вскоре начались бои на Курской дуге, мы пошли вперед, летняя кампания — Белгород, Орел, Харьков, зимняя кампания — Киев, Корсунь-Шевченковская, Ровно, Луцк, Проскуров, Каменец-Подольский, потом опять летняя кампания, мы идем по Белоруссии, входим в Польшу, в конце июля — начале августа сорок четвертого форсируем Вислу и захватываем плацдармы в районе Мангушев. За эти год с лишним я раза два видел Галю, так, мельком, в штабе корпуса, потом командира батальона связи перевели в штаб армии, он забрал в штаб армии и Галю. Ну а поскольку она в штабе армии, то, сами понимаете, видеть я ее не мог. И, как я потом узнал, сразу же по окончании войны она демобилизовалась и уехала: бывших студентов демобилизовывали для продолжения учения, а я еще год служил в Германии в оккупационных войсках. Стояли мы тогда в Райхенбахе, неподалеку от Хемница, ныне Карлмарксштадт, жизнь продолжалась. Но Галя не выходит у меня из памяти, крепко врубилась в сердце, я не мог забыть той ночи, когда мы спали вместе в сталинградских руинах, ее детское лицо, доверчивые глаза и запах свежескошенной травы — всего этого я забыть не мог, все это осталось во мне на всю жизнь. Правда, там, в Райхенбахе, у меня был роман с врачом Комиссаровой — капитан медицинской службы, видная женщина двадцати восьми лет, такая же одинокая, как и я, умная, интеллигентная, воспитанная, корректная, с достоинством! Ездила ко мне из Эрфурта, где стоял их госпиталь, и я ездил к ней, была у меня машина «опель-олимпия». Любила ли она меня? Думаю, да! Но, как я уже сказал, была сдержанна вообще, и в проявлении своих чувств особенно. И ее сдержанность была, если хотите, ответом на мою сдержанность, все понимала, а я был сдержан потому, что между нами незримо стояла Галя… Роман с Комиссаровой ничем не кончился. В июле сорок шестого года я демобилизовался, вернулся в Союз и поехал в Москву; в Москве, в Наркомате легкой промышленности, работал один мой фронтовой друг, Вася Глазунов, обещал работу, может быть, даже и в Москве, хотя в Москве, конечно, трудно с пропиской, но все же, мол, приезжай, подумаем, пораскинем мозгами, чего-нибудь сообразим. У своего фронтового товарища я встретился с другими, всех нас пораскидало, все рвались домой, не у всех он оказался, этот дом. Каждый перестраивал свою жизнь на новый лад, завязывал новые связи, но все же не забывались и старые, скрепленные кровью и тяжелым солдатским трудом. И вот как-то сидим у моего приятеля, вспоминаем, перебираем, кто, мол, и где, и тут один говорит: — Ребята, помните Галю Токареву, телефонистку, была у нас в Сталинграде, потом в штаб армии перешла? У меня сердце замерло. — Так вот, — продолжает он, — я ее видел, встретил на Ярославском вокзале, она где-то под Москвой живет, а в Москве работает. — Где живет, где работает? — спрашиваю. — Не знаю, — отвечает, — мы с ней были мало знакомы, она даже меня не узнала, я ей напомнил наш корпус, батальон связи… Спросил: как, мол, ты? Ничего, отвечает, хорошо. В шубке, в шапочке меховой, дамочка дай бог! Что вам сказать? Весь январь сорок седьмого года я провел на Ярославском вокзале. Каждый день, без выходных. С семи утра встречал пригородные поезда, вечером с пяти и до двенадцати ночи их провожал. Бывало, и весь день стоял. А морозы — январские, и народу — тысячи, и платформ — не одна, и светает поздно, и темнеет рано… Гиблое дело… Нет Гали… Я и в справочном бюро узнавал: Токарева Галина Николаевна, родилась в Сталинграде в двадцать третьем году… Нет, не значится, нет такой в Москве. Значит, живет где-то под Москвой… А где? Наступил февраль, я и в феврале стою, хотя и понимаю: зря! И все же я ее встретил! Да, да, встретил! Представьте себе! В воскресенье утром. Приехала из Тайнинки, где жили ее родители и где была она прописана, хотя фактически жила в Москве, снимала с подругой комнату, училась в Московском университете, на филологическом факультете, на третьем курсе, на воскресенье уезжала к родителям в Тайнинку, а тут приехала — в магазин. И я говорю: — Если не возражаешь, и я с тобой, как раз собирался, тем более человек я приезжий. — Давно в Москве? — спрашивает. И что-то не случайное послышалось мне в ее вопросе. — Да уж с месяц, — отвечаю. — А почему ты спрашиваешь, видела, что ли? — Видела. — Где? — Здесь, на вокзале, два раза видела. — Почему не подошла? — Ты кого-то искал, боялась помешать. — Я тебя искал. Она помолчала, потом сказала: — Я знала, что ты меня ищешь. Но зачем? — Галя, — говорю, — вот я весь перед тобой, какой есть, я люблю тебя, всегда любил только тебя одну, и искал тебя, и нашел. — И я тебя люблю, — отвечает, — и знала, что мы встретимся, но ты как был мальчишкой, так и остался… Живем мы уже почти тридцать лет, и все эти тридцать лет как один день. У нас три сына — Яков, Александр и Генрих, внук Игорь и внучка Дина, так их назвали в честь тех, кто лежит в сырой земле… Почему мои сыновья записались евреями? Из уважения ко мне? Нет, не думаю… Мать они уважают не меньше меня. Но, понимаете, и сын грузина и русской, как правило, пишется грузином, сын узбека и русской — узбеком. И, знаете, все же не муж принимает фамилию жены, а жена фамилию мужа и дети фамилию отца. Я думаю, мои ребята поступили правильно. И Галя тоже так думает. Ну вот вам история моей женитьбы, и я снова могу вернуться к нашей главной истории. 21 Весной сорок второго года в гетто умирало, как рассказывают, человек пятнадцать — двадцать в день, свирепствовала дизентерия. Штальбе заставлял х.оронить всех немедленно, получил приказ «О захоронении валяющихся на дорогах трупов лошадей, скота, собак и евреев». Весна, т.рупы разлагаются, и т.рупы было приказано закапывать на глубину не менее двух метров. Что же касается гробов, то выручили еврейские обычаи, предписывающие х.оронить покойника без гроба, завернутым в саван, гробы приносили обратно в гетто для новых покойников, гробов хватало, а вот когда стало не хватать саванов, то Штальбе приказал х.оронить покойников без них, возвращать саваны в гетто и заворачивать в них других покойников. Приказ был выполнен. В гетто возвращались и гробы и саваны. К тому времени, как я понимаю, у нацистов прошел, так сказать, первый пыл, первый энтузиазм массовых умерщвлений, избиений, глумлений и издевательств, все это превратилось в привычку. В первые дни перед ними были несколько тысяч человек, правда, в большинстве женщин, детей и стариков, но здоровых, сильных, полных жизни и энергии. И потому на первых порах пришлось быть особо бдительными, проявлять крайнюю жестокость, чтобы превратить этих людей в рабочий скот. Теперь они видели перед собой не семь, а тысячи три с чем-то доходяг, истощенных, обессиленных, грязных, отупевших, оборванных, обмороженных, искалеченных, едва передвигающихся по земле существ, которых никак не назовешь людьми. Эти существа подыхали в гетто, подыхали в лесу, согбенные до земли, и, главное, теперь, после акции, знали, что их неминуемо ждет с.мерть, твердо это знали, примирились, свыклись с тем, что могут умереть в любую минуту, готовы безропотно умереть, на них не надо даже тратить патрона, они падают от одного удара плеткой. Цель достигнута, режим соблюдается автоматически, страх вбит крепко и навсегда. И если раньше всех возвращающихся с работы тщательно обыскивали, то теперь обыскивали кое-как, с ленцой, с отвращением: противно прикасаться к этим вшивым, покрытым язвами существам, даже смотреть на них тошно, особенно сейчас, в апреле, когда томительное весеннее солнце горячит кровь, тянет на травку, к выпивке, мимо едут в отпуск солдаты с трофеями, с русским барахлом, с железными крестами, а ты тут ковыряйся в дерьме и вони. Можно, конечно, для развлечения заставить их раздеться догола и валяться в грязи или заставить делать гимнастику, скажем, приседания, всем вместе, под команду: «Присесть! Встать! Сесть! Встать! Десять раз!.. Двадцать!.. Тридцать!.. Пятьдесят!.. Сто!..» Пока не рухнут мертвые. Или заставить танцевать… Голыми, конечно… После работы, конечно… Вальс, например… Один эсэсовец виртуозно исполнял на губной гармонии «Сказки Венского леса» Иоганна Штрауса, сбиться с такта мог только болван, сволочь, саботажник, за что и получал последний удар плетью… Но еще лучше их танец, фрейлэхс… Ну и потеха, ну и умора! Цирк! Кино! Кабаре! Вы бы посмотрели, как эти скелеты подпрыгивают, вскидывают ноги и руки, заправляют большие пальцы под мышки, и выпячивают свои цыплячьи груди, и опять, конечно, падают, и опять приходится хлыстами отправлять их на кладбище. Но и такие зрелища надоедают. Что же тогда говорить об осмотрах и обысках… Если раньше заставляли нести гроб отдельно, крышку отдельно, то сейчас в крайнем случае приказывали приподнять крышку, а чтобы развернуть саван, и речи не было, тем более в эти саваны заворачивали покойников, умерших от заразных болезней. Однако, как рассказали мне те два человека, которым, помните, удалось бежать во время акции, именно в саванах и проносили в гетто оружие. Дедушка жил на кладбище. Когда хоронишь в день по пятнадцать человек, то пятнадцать раз не будешь бегать три километра туда и обратно, и дядя Иосиф доказал Штальбе необходимость разделения труда: одни собирают т.рупы в гетто, другие несут их на кладбище и возвращаются с пустыми гробами и саванами, третьи роют могилы и закапывают т.рупы, эти третьи и жили на кладбище в сторожке. К похоронной бригаде были прикреплены два полицая из наших местных, я их знал: один бывший уполномоченный Госстраха Морковский, другой — Хлюпа, ветеринарный фельдшер, молодой еще, между прочим. Оба, как вы понимаете, законченные негодяи, но дедушка их купил с потрохами за самогон и сало. Самогон? Сало?! Откуда у дедушки самогон и сало? Он сам, его дети, его внуки погибают от голода. О каком сале, о каком самогоне может идти речь? И все же дедушка имел самогон, имел сало, имел кое-что посущественнее сала и самогона. Я имею в виду золото. Где он взял золото? Отобрал у тех, кто его имел. Чего не могли добиться немцы расстрелом заложников, автоматами и пулеметами, сумел сделать дедушка. Голодный, холодный и бесправный, он ежедневно закапывал по десять — пятнадцать покойников, похоронил жену и сына и сам одной ногой стоял в могиле. И я скажу вам так: если старик восьмидесяти двух лет в [I]этих условиях[/I] находит в себе силы доставать оружие, в [I]этих условиях[/I] делает все, чтобы отстоять достоинство своих сограждан, то бог и природа наделили его могучим духом и могучей волей. Как я рассказывал вам, дедушка рассчитывал взять золото у своего сына Иосифа, это тогда не удалось, зато удалось убедиться, что Сарра Ягудина знает о приходе в гетто дяди Гриши, знает, что мальчики что-то затевают, шантажируют этим Иосифа, Иосиф, председатель юденрата, ее боится. Дедушка рассказал об этом моей маме, и они решили принять меры. Однако произошла акция, расстреляли восемьсот человек, и свои меры они приняли уже после акции и после еще одного события, о котором сейчас расскажу. Безусловно, в войне с гражданским населением немцы достигли многого, на этом фронте они знали одни победы — естественно, перед ними был безоружный противник… Миллионы убитых… Не все они были мужественны, но среди них были и герои, имен их мы не знаем или почти не знаем… Но если говорить о гетто, то первый памятник — детям гетто: они были самые бесстрашные. Они доставляли в гетто продовольствие, проявляя при этом невиданное мужество и отвагу, многие поплатились жизнью за кусок хлеба, горстку муки, за одну картофелину, за одну свеклу, и все равно это их не останавливало. На ста двадцати пяти граммах хлеба в день и ста граммах гороха в неделю обитатели гетто вымерли бы за три месяца. Они не вымерли, их пришлось уничтожать. Первое сражение было с голодом, первыми это сражение начали дети — и выиграли его. Они знали лазейки на соседние улицы, пролезали в любую щель, рылись на свалках, воровали на складах, в бункерах, тащили с немецких автомашин, обменивали на хлеб вещи, покупали, если имели деньги, — и все, до единой крошки, приносили в гетто… Знаете… Когда голодный человек достает кусочек хлеба, первое побуждение съесть его. Что же сказать о голодном ребенке? Но, повторяю, они все, до единой крошки, приносили в гетто. Эти дети в семь лет становились людьми, в восемь умирали, как люди. Наша семья была в несколько лучшем положении. Одно время помогала Анна Егоровна, подкармливала Олю. Но Анны Егоровны уже не было, вечная ей память! Да разве могло хватить на всех того, что она приносила? Она сама голодала. Главную помощь оказывали Сташенки. Если наша семья и пережила эту страшную зиму, то только благодаря Сташенкам. Они жили в бывшем нашем доме, раньше из него к дедушке мы ходили через сад Ивана Карловича, теперь ходить было нельзя: увидит часовой — пуля! Но у Игоря был лаз в сад Ивана Карловича, а оттуда — другой лаз под забором в наш двор. Игорь ночью прокрадывался к Сташенкам, они снабжали его чем могли, и тем же путем Игорь возвращался обратно. Кстати, у них в доме встречались и Оля с Анной Егоровной. Узнай об этом полицаи, они расстреляли бы всех Сташенков до единого. Но Сташенки были настоящими людьми, они не согнулись перед немцами, свой человеческий долг поставили выше страха. Но у Сташенков не было ни продовольственного склада, ни продуктового магазина, они отрывали от себя, делились своей скудостью, снимали с себя последнее, чтобы помочь друзьям, погибающим в гетто. А ведь у них три внучки — тоже надо кормить… Еще одна поддержка, хотя и временная, но существенная, пришла с другой стороны. Дедушкин дом был первым на Песчаной улице, дом номер один. Но Штальбе устроил ворота в конце Песчаной улицы, на выходе в лес, а дедушкин край закрыл. Дедушкин дом стал последним. За ним сплошной забор и колючая проволока. А за забором плодоягодная база, конечно, заброшенная, ни о каких овощах и плодах уже не могло быть и речи. Что было съедобного, разобрали жители, да и наши власти раздавали, чтобы не досталось врагу. Все остальное сгнило, валялось между пустыми бочками и ящиками. Но опять же весна, командование требует строгих санитарных мероприятий, и юденрат получил приказ выделить на очистку базы двадцать человек во главе с бригадиром, который головой отвечает за сохранность пищевых продуктов. Каких продуктов? Гнилой капусты, промерзшей картошки, сгнивших яблок? Вот именно! Все это вонючее и сгнившее надо рассортировать, собрать в кучи, оно будет выдано юденрату в счет нормы питания. Дядя Иосиф поставил бригадиром зятя Городецкой — Исаака, до войны он работал на этой базе заготовителем, разбирался в овощах и фруктах, и хотя все сгнило, протухло и воняло, но, может быть, сумеет что-нибудь извлечь полезного и для гетто. На этой базе раньше из клубники изготовляли начинку для конфет, закладывали клубнику в бочки, заливали каким-то составом, она превращалась в белую массу, не портилась, в этих бочках ее отправляли в Чернигов на кондитерскую фабрику. И вот в одном из подвалов, под грудой пустых ящиков, Исаак обнаружил несколько закупоренных бочек с начинкой. Может быть, знал об их существовании, возможно, сам запрятал, точно сказать не могу. И как об этом узнали наши мальчики, тоже не знаю; факт тот, что узнали и решили эти бочки раздобыть, в каждой бочке восемьдесят килограммов начинки, одна такая бочка могла спасти от голодной смерти несколько десятков людей. И вот из дедушкиных погребов ребята прорыли ход на базу, добрались до бочек и в бидонах и ведрах по ночам переносили конфетную начинку в гетто. Я потом осмотрел этот ход, вернее, его остатки; он был длиною метров в пять, рыли его в темноте, рыли достаточно широким, чтобы проносить ведро, крепили, чтобы не обвалилась земля. Можете считать это чудом, но ребята прорыли ход, доставляли начинку, жители дома варили из нее кисель, продержались на нем почти месяц. Но всему приходит конец, пришел конец и спасительному киселю. Эсэсовцы что-то пронюхали и ночью, когда мальчики брали начинку, ворвались на базу. В рейд ребята ходили по двое: один спускался в подвал, пробирался к бочкам, наполнял бидоны и подавал их наверх второму, потом вылезал из подвала, и с наполненными бидонами они ползли обратно. На этот раз пошел мой брат Саша и внук Кузнецовых — Илья. И вот облава… А у ребят было договорено: если попадутся, то ни в коем случае не выдавать подземного хода, умереть, но не выдавать: если эсэсовцы обнаружат погреба и то, что в погребах, то расстреляют всех жителей дома. И, когда мальчики увидели немцев, они стали уходить не к подземному ходу, хотя достаточно было нырнуть в него, чтобы спастись, — они уходили в дальнюю противоположную сторону, уходили, прячась между пустыми ящиками и бочками. Эсэсовцы шли за ними, стреляли и настигли их, когда Саша уже взобрался на забор и помогал вскарабкаться Илье. Илью пристрелили внизу, а Саша так на заборе, мертвый, и повис. Саше было четырнадцать лет, Илье — двенадцать. Немцы нашли и бочки с конфетной начинкой, но подземного хода не нашли. Так погиб мой младший брат Саша, нежный, хрупкий, голубоглазый мальчик. Я напрасно беспокоился за него, он оказался мужчиной. Вечная ему память! Вечная память всем погибшим и замученным! Между прочим, во времена [I]конфетной начинки[/I] Сарра явилась в наш дом и потребовала клубничного киселя. Когда в одном доме пятьдесят человек целый месяц питаются таким киселем, то, конечно, соседи об этом не могут не знать, тем более когда этим соседям нечего есть. Но даже в этих условиях люди не выхватывали друг у друга кусок изо рта. Каждый ел, что мог достать, обменять, украсть, купить за стенами гетто. Общий котел был у юденрата, но крошка хлеба, которую, рискуя жизнью, доставал себе человек, — это была его крошка, он мог с кем-то ею поделиться, мог и не поделиться, его дело, его право. А тут к тому же [I]ворованная[/I] конфетная начинка; если всем ее раздавать, то немцы сразу все откроют. И потому жители нашего дома держали это в секрете, но, как я уже сказал, держать это в секрете в тех условиях было невозможно; соседи знали, но молчали, не расспрашивали, понимали, что без взаимной солидарности они все пропадут. И только Сарра не пожелала быть солидарной, нарушила тайну, нахально явилась к моей матери и потребовала себе киселя или того, из чего варят кисель. Маме было не жалко тарелки киселя, она, между прочим, посылала начинку больным в другие дома, но тут она видела перед собой нахалку, шантажистку, уголовницу, дай ей палец — отхватит руку, и мама прогнала ее. А ночью ребят накрыли охранники и Сашу застрелили, и у мамы появилось твердое убеждение, что и тут без Сарры не обошлось. Про первый приход дяди Гриши я рассказывал, уже тогда дедушка и мама поняли, что Сарра донесла об этом в юденрат. А когда Броня Курас и Мотя Городецкий взорвались в подвале, изготовляя самодельную бомбу, Сарра спросила мать: — Слушай, Рахиль, отчего умерли Броня и Мотя? Я их в то утро видела совсем здоровыми. — Открой пошире глаза, — ответила мать, — ты не знаешь, как тут умирают люди? Вот он жив, а через час мертвый. — Да, — согласилась Сарра, — только ничего не гремит и не взрывается. — Ты слышала? — Люди говорят. — Люди говорят глупости. — Если эти глупости дойдут до Штальбе, то кое-кому несдобровать! — пригрозила Сарра. — Тому, [I]от кого[/I] это дойдет, тоже не поздоровится, — предупредила мать. Это предупреждение не подействовало на Сарру. Когда после акции в гетто опять пришел дядя Гриша, Сарра в тот же вечер явилась в наш дом, рыскала глазами, и хотя дядю Гришу не увидела, он с сыновьями сидел в погребе, но у мамы спросила: — Где же твой партизан? — Тебе он нужен? — Он не мне, он Штальбе нужен. — Ты стала очень нервная, Сарра, — сказала мама, — это нехорошо для твоего здоровья. Я тебе дам успокоительных капель. И достает из кармана бутылочку, такую аптечную бутылочку граммов на двести, и протягивает Сарре: — Попробуй, хорошо действует. Сарра с подозрением смотрит на нее: — Сама сначала попробуй! — От собственной доли отказываешься, — замечает мама и делает глоток. После нее Сарра делает глоток. И, представьте, обнаруживает самогон, настоящий самогон! И высасывает бутылочку до дна и еще долго не может оторваться, донюхивает… Самогон в гетто, где за спиртное положен расстрел! Черт с ним, с расстрелом, все равно расстреляют, а тут самогон! Са-мо-гон! Такое чудо ей перепало. Получит она его от Штальбе, от Иосифа, от дерьмового юденрата?! — Запомни, Сарра, — сказала мама, — никаких партизан тут нет, не было и быть не может. Выбрось из головы и не повторяй этих глупостей. Сарра повеселела от водки. — Ладно, Рахиль, мы с тобой поладим, ни о чем не беспокойся! Однако на следующий день или, может быть, через день Сарра является опять и требует еще самогона, и мало того, требует махорку. — Махорки у меня нет и не было, — отвечает мама, — я некурящая. И водки тоже нет, все, что было, тебе отдала. — Врешь! — говорит Сарра. — Я тебя насквозь вижу. Откуда у тебя водка? — Еще с довойны… — Опять врешь! Это свежий самогон, меня не проведешь. Где достала? — Этого я тебе не скажу, — отвечает мама, — впутывать кого-либо не могу и не желаю. — Ну что ж, мне не скажешь, Штальбе скажешь! И про самогон, и про брата своего партизана, и что дети твои и племянники в подвале делают. — Чего ты хочешь, Сарра? — Водки хочу, курить хочу! — отвечает Сарра. — Чтобы был самогон, чтобы была махра, иначе с тобой будет то же, что с твоим сыном! Понимаете?! Сама, гадина, призналась, что приложила руку к убийству Саши и Ильи, навела немцев на овощную базу, поэтому они к ней так милостивы, поэтому ее боится Иосиф. — Слушай меня внимательно, Сарра, — сказала мама, — смерти я не боюсь, мне давно пора на тот свет. И если ты хочешь так со мной разговаривать, то никакого разговора между нами быть не может. Иди к Штальбе, может быть, он поднесет тебе рюмку. От меня [I]таким образом[/I] ты ничего не добьешься. Отваливай! — Ладно, — примирительно сказала Сарра, — ладно, Рахиль, не заводись… Давай как человек с человеком. Достань мне вина и курева. — Курева я достать не могу. — Хрен с ним, вина достань. — За спасибо водку не дают. — Что надо? — Не знаешь, что нужно в деревню?.. Чулки, туфли, кофточки… — Кофточка будет, — объявила Сарра, видно, сообразив, с кого она эту кофточку снимет. — Пронести сюда я не берусь, поймает охрана — расстреляют, — сказала мама. — Придешь завтра ночью на кладбище к моему отцу, принесешь кофточку и получишь свое. Следующей ночью Сарра пришла на кладбище, где ее ждал дедушка и шесть стариков из его похоронной бригады. Полицаев не было, ушли ночевать в город, они всегда уходили спать в город. И семеро стариков во главе с дедушкой судили Сарру Ягудину за поборы с голодных людей, за доносы, за гибель Саши и Ильи и приговорили ее к смерти. И дедушка привел приговор в исполнение: задушил ее вожжами. И старики закопали ее за оградой. Эсэсовцы тягали Саррину бригаду, всех, кто жил с ней в доме, хотели дознаться, куда делась Сарра, но не дознались: никто в бригаде, в доме не знал, куда она исчезла. Эсэсовцы решили, что Сарра сбежала, в этом их убедил дядя Иосиф. Чему удивляться? Уголовница-рецидивистка, бегала из настоящих мест заключения, а уж отсюда… Раз плюнуть. И Штальбе поверил, однако предупредил, что в следующий раз за побег будет истреблена вся семья сбежавшего и вся его бригада. Но жители гетто… Те, кто еще был способен думать и соображать, те поняли, куда девалась Сарра, поняли и убедились, что кроме немцев, кроме Штальбе, в гетто есть еще другая сила. И эта сила карает предателей. Как, у кого именно, что именно, сколько достал дедушка денег и ценностей, я сказать не могу, не знаю, свидетелей этого не сохранилось. Свидетель сохранился только того, что происходило в нашем доме, кто он, этот свидетель, вы узнаете позже. Что происходило в других домах, мне неизвестно, и, как взял дедушка золото у своего сына Иосифа, мне тоже неизвестно. По одной версии, дедушка пришел к Иосифу и сказал: — Твоя помощница Сарра ушла в лес. Я ей показал туда дорогу. Могу показать и тебе. И Иосиф испугался и отдал дедушке свое золото. По другой версии, на мой взгляд, более достоверной, Иосиф вовсе не испугался, отказался наотрез, золото у него выкрала его дочь Рая по приказу моей матери и передала дедушке. Что и как собрал еще дедушка в гетто, не знаю. Это были не бог весть какие драгоценности, не бриллианты из английской короны и не золотые чаши из Алмазного фонда. Обручальные кольца, сережки, брошки, запонки, столовое серебро, золотые коронки, золотые царские десятки. И все это не ящиками, не сундуками, наскребли кое-что после того, как все отобрали немцы, а что не отобрали, выменяли на продукты. И все же кое-что дедушка собрал и сумел выменять на оружие. У кого и через кого дедушка доставал оружие, сказать не могу — это ушло с дедушкой в могилу. Во всяком случае, менялось сложным путем, через дедушкиного доверенного человека, жившего в деревне Петровка, в семи километрах от кладбища. Я, конечно, не могу утверждать определенно, но думаю, даже уверен, что это имеет какое-то отношение к побочному сыну дедушки, возможно, он и был доверенным лицом. Все же не случайно он из Петровки! Но поскольку это не доказано, будем называть его просто дедушкиным доверенным лицом. Этот человек покупал оружие в городе, какой-то немецкий солдат не устоял перед золотом. Золота было немного, и оружия было немного. Самое ценное — четыре немецких автомата, [I]шмайсеры[/I], очень хорошие автоматы, легкие, вместо нашего диска рожок на тридцать два патрона, потом несколько винтовок, пистолетов, гранаты-колотушки… Мало для войны с Гитлером, и все равно они сыграли решающую роль: на них ребята выучились обращению с оружием. Ведь они совершенно не знали, как его применять… Пулю в обойму? А потом? Что это за цифры: сто метров, двести, триста? Это что? Ствольная коробка? А это? Ах, крышка ствольной коробки… А если оружие дало осечку? Как бросать гранату, чтобы самому не попасть под осколки? И в третий и в четвертый раз приходил дядя Гриша, показывал, учил своих сыновей Веню и Эдика, мою сестру Дину, а они уже учили других. Сопротивление начинается с того дня, когда человек берет в руки оружие. Первое оружие дал дедушка. Немного дал. Но без него люди были бы бессильны тогда, когда в их руки попало много оружия. Полицаи, конечно, догадывались, что дедушка производит на кладбище обменные операции. Самогон, сало, хлеб, не из гетто же он их приносит, в гетто кошек и собак давно поели, выпивку и закуску ему сюда приносят ночью, покупает или меняет, значит, есть деньги, есть барахло! У них и в мыслях не было, что старик приобретает оружие. Жратву заготовляет, сволочь, и много жратвы, раз им столько отваливает. Весь день они стерегут этих иудейских кляч, может быть, они барахло в гробах проносят заместо покойников, нет, покойников вынимают, снимают саван и опускают в яму, бормочут по-своему и засыпают землей; покойники голые, таков приказ комендатуры. И все же не с воздуха все это, не манна небесная. Хоть и алкаши и негодяи, но считать умели; Морковский — страховой агент, Хлюпа — ветеринарный фельдшер, образованные, раскинули мозгами, сообразили, если такой [I]хабар[/I] старик им выставляет, сколько же отправляет своим жидам, [I]сколько[/I] за это платит и [I]чем[/I] платит? Этого следовало ожидать. Знаете, сколько веревочке ни виться… И упрекать в чем-либо дедушку нельзя, он нигде не допустил промашки, но условия были сильнее его. Может быть, он и почувствовал что-то в полицаях, он кожей чувствовал людей, но и полицаи были не дураки, продувные бестии, обманули дедушку, провели. Вечером, как обычно, они ушли якобы в город. Но недалеко ушли. Притаились, выждали, когда ночью дедушка вышел из сторожки и направился в лес. Полицаи за ним… Но дедушка что-то почувствовал, может быть, услышал шаги, хруст веток, остановился, прислушался, и полицаи остановились, затаились. Дедушка постоял, снова пошел, но теперь, видно, уже понял, что за ним следят, повернулся и двинулся обратно. Полицаи преградили ему путь… Что там произошло в действительности, сказать не могу. До меня дошло описание этой сцены, но соответствует ли оно истине, не знаю… Полицаи обыскали дедушку, но ничего не нашли. Отметим этот факт: дедушка шел за оружием, но платы с собой не нес. Все было уплачено раньше: собранные золото, драгоценности, деньги — все это дедушка сразу и сполна отдал своему доверенному человеку. И правильно сделал: где он мог все это прятать, как частями выносить из гетто? Чем дольше прячешь, тем чаще выносишь, тем скорее попадешься. Дедушка все отдал доверенному человеку в Петровке, в деревне это было в безопасности, во всяком случае, в гораздо большей безопасности, чем в гетто. Но [I]как[/I] должен был дедушка доверять этому человеку, если отдал в его руки судьбу гетто. И это второй довод в пользу того, что доверенным человеком был сын дедушки. Итак, полицаи ничего не нашли при дедушке и приказали ему идти дальше, туда, куда он шел, то есть привести их к человеку, с которым он должен встретиться, стали толкать его прикладами, и дедушка пошел по лесной тропинке, за ним пожилой полицай, Морковский, бывший агент Госстраха, а за Морковским — Хлюпа, ветеринарный фельдшер. Дедушка прошел, сколько ему нужно, и вдруг неожиданно обернулся, выхватил у Морковского винтовку и крикнул на весь лес: — Тикай, Микола! И опустил ее на голову Морковского, тот упал, но Хлюпа успел взвести винтовку и выстрелил… И дедушка упал… Но прежде чем упал, успел второй раз крикнуть: — Тикай, Микола! Хлюпа выстрелил в него, в лежащего, в мертвого, потом поднял Морковского: тот был еще живой, хотя и с проломленной башкой, — и потащил его к кладбищенской сторожке. За плечами у него были обе винтовки, а на руках — соратник по полицейской службе. Но, понимаете, какое дело, — Микола не утек! И это третий довод в пользу того, что он был сыном моего дедушки: у него был дедушкин характер. Он настиг полицаев, застрелил, забрал винтовки, патроны, ножи, снял форму ихнюю, забрал документы и ушел. Понаехали на другой день эсэсовцы, гестаповцы с собаками, прибыл лично Штальбе: убиты два полицая, исчез старый еврей Авраам Рахленко, ушел, конечно, с партизанами. Но собаки обнаружили дедушкино тело. Дедушка лежал на спине, с закрытыми глазами, закиданный прелым весенним листом, со сложенными на груди руками… Обратите на это внимание! Значит, Микола вернулся, копать могилу было нечем, некогда и незачем — исчезновение дедушки повлекло бы за собой с.мерть его семьи… И то, как лежал дедушка, — четвертый довод в пользу того, что это был дедушкин сын. После войны я ездил в Петровку, хотел найти этого человека, фактически моего дядю, или его детей, фактически моих двоюродных братьев, хотел найти женщину, которую в давние свои молодые годы дедушка любил и от которой имел сына. Но вместо деревни я нашел обугленные печные трубы, деревня была дотла сожжена немцами в сорок третьем году, и жители ее все до единого расстреляны за связь с партизанами. И если этот человек был сыном моего дедушки, то он пережил своего отца только на один год, и оба они, отец и сын, были уравнены в своей судьбе. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Рыбаков "Тяжёлый песок"