Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Куприн "Яма"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 389126" data-attributes="member: 1"><p><span style="font-size: 22px"><strong>IV</strong></span></p><p>С утра моросил мелкий, как пыль, дождик, упрямый и скучный. Платонов работал в порту над разгрузкой арбузов. На заводе, где он еще с лета предполагал устроиться, ему не повезло: через неделю уже он поссорился и чуть не подрался со старшим мастером, который был чрезвычайно груб с рабочими. С месяц Сергей Иванович перебивался кое-как, с хлеба на воду, где-то на задворках Темниковской улицы, таская время от времени в редакцию «Отголосков» заметки об уличных происшествиях или смешные сценки из камер мировых судей. Но черное газетное дело давно уже опостылело ему. Его всегда тянуло к приключениям, к физическому труду на свежем воздухе, к жизни, совершенно лишенной хотя бы малейшего намека на комфорт, к беспечному бродяжничеству, в котором человек, отбросив от себя всевозможные внешние условия, сам не знает, что с ним будет завтра. И поэтому, когда с низовьев Днепра потянулись первые баржи с арбузами, он охотно вошел в артель, в которой его знали еще с прошлого года и любили за веселый нрав, за товарищеский дух и за мастерское умение вести счет.</p><p></p><p>Работа шла дружно и ловко. На каждой барже работало одновременно четыре партии, каждая из пяти человек. Первый номер доставал арбуз из баржи и передавал его второму, стоявшему на борту. Второй бросал его третьему, стоявшему уже на набережной, третий перекидывал четвертому, а четвертый подавал пятому, который стоял на подводе и укладывал арбузы – то темно-зеленые, то белые, то полосатые – в ровные блестящие ряды. Работа эта чистая, веселая и очень спорая. Когда подбирается хорошая партия, то любо смотреть, как арбузы летят из рук в руки, ловятся с цирковой быстротой и удачей и вновь, и вновь, без перерыва, летят, чтобы в конце концов наполнить телегу. Трудно бывает только новичкам, которые еще не наловчились, не вошли в особенное чувство темпа. И не так трудно ловить арбуз, как суметь бросить его.</p><p></p><p>Платонов хорошо помнил свои первые прошлогодние опыты. Какая ругань, ядовитая, насмешливая, грубая, посыпалась на него, когда на третьем или на четвертом разе он зазевался и замедлил передачу: два арбуза, не брошенные в такт, с сочным хрустом разбились о мостовую, а окончательно растерявшийся Платонов уронил и тот, который держал в руках. На первый раз к нему отнеслись мягко, на второй же день за каждую ошибку стали вычитать с него по пяти копеек за арбуз из общей дележки. В следующий раз, когда это случилось, ему пригрозили без всякого расчета сейчас же вышвырнуть его из партии. Платонов и теперь еще помнил, как внезапная злоба охватила его: «Ах, так? черт вас побери! – подумал он. – Чтобы я еще стал жалеть ваши арбузы! Так вот нате, нате!..» Эта вспышка как будто мгновенно помогла ему. Он небрежно ловил арбузы, так же небрежно их перебрасывал и, к своему удивлению, вдруг почувствовал, что именно теперь-то он весь со своими мускулами, зрением и дыханием вошел в настоящий пульс работы, и понял, что самым главным было вовсе не думать о том, что арбуз представляет собой какую-то стоимость, и тогда все идет хорошо. Когда он, наконец, совсем овладел этим искусством, то долгое время оно служило для него своего рода приятной и занимательной атлетической игрой. Но и это прошло. Он дошел, наконец, до того, что стал чувствовать себя безвольным, механически движущимся колесом общей машины, состоявшей из пяти человек, и бесконечной цепи летящих арбузов.</p><p></p><p>Теперь он был вторым номером. Наклоняясь ритмически вниз, он, не глядя, принимал в обе руки холодный, упругий, тяжелый арбуз, раскачивал его вправо и, тоже почти не глядя или глядя только краем глаза, швырял его вниз и сейчас же опять нагибался за следующим арбузом. И ухо его улавливало в это время, как чмок-чмок... чмок-чмок... шлепались в руках пойманные арбузы, и тотчас же нагибался вниз и опять бросал, с шумом выдыхая из себя воздух – гхе... гхе...</p><p></p><p>Сегодняшняя работа была очень выгодной: их артель, состоявшая из сорока человек, взялась благодаря большой спешке за работу не поденно, а сдельно, по-подводно. Старосте – огромному, могучему полтавцу Заворотному удалось чрезвычайно ловко обойти хозяина, человека молодого и, должно быть, еще не очень опытного. Хозяин, правда, спохватился позднее и хотел переменить условия, но ему вовремя отсоветовали опытные бахчевники. «Бросьте. Убьют», – сказали ему просто и твердо. Вот из-за этой-то удачи каждый член артели зарабатывал теперь до четырех рублей в сутки. Все они работали с необыкновенным усердием, даже с какой-то яростью, и если бы возможно было измерить каким-нибудь прибором работу каждого из них, то, наверно, по количеству сделанных пудо-футов она равнялась бы рабочему дню большого воронежского битюга.</p><p></p><p>Однако Заворотный и этим был недоволен – он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей на рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая, мокрые зеленые и белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони.</p><p></p><p>Но вот в порту на землечерпательной машине раздался длинный гудок. Ему отозвался другой, третий на реке, еще несколько на берегу, и долго они ревели вместе с мощным разноголосым хором.</p><p></p><p>– Ба-а-а-ст-а-а! – хрипло и густо, точь-в-точь как паровозный гудок, заревел Заворотный.</p><p></p><p>И вот последние чмок-чмок – и работа мгновенно остановилась.</p><p></p><p>Платонов с наслаждением выпрямил спину и выгнул ее назад и расправил затекшие руки. Он с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые дни, когда с отвычки только что втягиваешься в работу. А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, – тоже по условному звуку фабричного гудка, – он в первые минуты испытывал такие страшные боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.</p><p></p><p>– Иди-и-и обед-а-ть! – завопил опять Заворотный.</p><p></p><p>Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного трави, расположились они к обеду: положили в круг десяток самых спелых арбузов, черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду:</p><p></p><p>Бери ложку, тащи бак,</p><p></p><p>Нету хлеба, лопай так.</p><p></p><p>Босой мальчишка, грязный и такой оборванный, что на нем было гораздо больше голого собственного тела, чем одежды, подбежал к артели.</p><p></p><p>– Который у вас тут Платонов? – спросил он, быстро бегая вороватыми глазами.</p><p></p><p>Сергей Иванович назвал себя:</p><p></p><p>– Я – Платонов, а тебя как дразнят?</p><p></p><p>– Тут за углом, за церковью, тебя барышня какая-то ждет... На записку тебе.</p><p></p><p>Артель густо заржала.</p><p></p><p>– Чего рты-то порасстегивали, дурачье! – сказал спокойно Платонов. – Давай сюда записку.</p><p></p><p>Это было письмо от Женьки, написанное круглым, наивным, катящимся детским почерком и не очень грамотное.</p><p></p><p>«Сергей Иваныч. Простите, что я вас без – покою. Мне нужно с вами поговорить по очень, очень важному делу. Не стала бы тревожить, если бы Пустяки. Всего только на 10 минут. Известная вам Женька от Анны Марковны».</p><p></p><p>Платонов встал.</p><p></p><p>– Я пойду ненадолго, – сказал он Заворотному. – Как начнете, буду на месте.</p><p></p><p>– Тоже дело нашел, – лениво и презрительно отозвался староста. – На это дело ночь есть... Иди, иди, кто ж тебя держит. А только как начнем работать, тебя не будет, то нонешняй день не в счет. Возьму любого босяка. А сколько он наколотит кавунов, – тоже с тебя... Не думал я, Платонов, про тебя, что ты такой кобель...</p><p></p><p>Женька ждала его в маленьком скверике, приютившемся между церковью и набережной и состоявшем из десятка жалких тополей. На ней было серое цельное выходное платье, простая круглая соломенная шляпа с черной ленточкой. «А все-таки, хоть и скромно оделась, – подумал Платонов, глядя на нее издали своими привычно прищуренными глазами, – а все-таки каждый мужчина пройдет мимо, посмотрит и непременно три-четыре раза оглянется: сразу почувствует особенный тон».</p><p></p><p>– Здравствуй, Женька! Очень рад тебя видеть, – приветливо сказал он, пожимая руку девушки. – Вот уж не ждал-то!</p><p></p><p>Женька была скромна, печальна и, видимо, чем-то озабочена. Платонов это сразу понял и почувствовал.</p><p></p><p>– Ты меня извини, Женечка, я сейчас должен обедать, – сказал он, – так, может быть, ты пойдешь вместе со мной и расскажешь, в чем дело, а я заодно успею поесть. Тут неподалеку есть скромный кабачишко. В это время там совсем нет народа, и даже имеется маленькое стойлице вроде отдельного кабинета, – там нам с тобой будет чудесно. Пойдем! Может быть, и ты что-нибудь скушаешь.</p><p></p><p>– Нет, я есть не буду, – ответила Женька хрипло, – и я недолго тебя задержу... несколько минут. Надо посоветоваться, поговорить, а мне не с кем.</p><p></p><p>– Очень хорошо... Идем же! Чем только могу, готов всем служить. Я тебя очень люблю, Женька.</p><p></p><p>Она поглядела на него грустно и благодарно.</p><p></p><p>– Я это знаю, Сергей Иванович, оттого и пришла.</p><p></p><p>– Может быть, денег нужно? Говори прямо. У меня у самого немного, но артель мне поверит вперед.</p><p></p><p>– Нет, спасибо... Совсем не то. Я уж там, куда пойдем, все разом расскажу.</p><p></p><p>В темноватом низеньком кабачке, обычном притоне мелких воров, где торговля производилась только вечером, до самой глубокой ночи, Платонов занял маленькую полутемную каморку.</p><p></p><p>– Дай мне мяса вареного, огурцов, большую рюмку водки и хлеба, – приказал он половому.</p><p></p><p>Половой – молодой малый с грязным лицом, курносый, весь такой засаленный и грязный, как будто его только что вытащили из помойной ямы, – вытер губы и сипло спросил:</p><p></p><p>– На сколько копеек хлеба?</p><p></p><p>– На сколько выйдет.</p><p></p><p>Потом он рассмеялся:</p><p></p><p>– Неси как можно больше, – потом посчитаемся... И квасу!..</p><p></p><p>– Ну, Женя, говори, какая у тебя беда... Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое... Рассказывай!</p><p></p><p>Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами. Ею овладела робость – никак не приходили на ум нужные, важные слова. Платонов пришел ей на помощь:</p><p></p><p>– Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть! Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам. А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду – начинай!</p><p></p><p>– Вот я именно и не знаю, как начать-то, – сказала Женька нерешительно. – Вот что, Сергей Иванович, больная я... Понимаете? – нехорошо больна... Самою гадкою болезнью... Вы знаете, – какой?</p><p></p><p>– Дальше! – сказал Платонов, кивнув головой.</p><p></p><p>– И давно это у меня... больше месяца... может быть, полтора... Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом...</p><p></p><p>Платонов быстро потер лоб рукой.</p><p></p><p>– Подожди, я вспомнил... Это в тот день, когда я там был вместе со студентами... Не так ли?</p><p></p><p>– Верно, Сергей Иванович, так...</p><p></p><p>– Ах, Женька, – сказал Платонов укоризненно и с сожалением. – А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели... Не от тебя ли?</p><p></p><p>Женька гневно и презрительно сверкнула глазами.</p><p></p><p>– Может быть, и от меня... Почем я знаю? Их много было... Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться... Высокий такой, белокурый, в пенсне...</p><p></p><p>–Да, да... Это – Собашников. Мне передавали... Это – он... Ну, этот еще ничего – фатишка! А вот другой, – того мне жаль. Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии... Помню только, что фамилия происходит от какого-то города – Полянска... Звенигородска... Товарищи его звали Рамзес... Когда врачи, – он к нескольким врачам обращался, – когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился... И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики. С этим не мирится мое человеческое достоинство. Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому увлечению, взял женщину без любви, за деньги. Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю...» Мне его жаль... – прибавил Платанов тихо.</p><p></p><p>Женька раздула ноздри.</p><p></p><p>– А мне вот ни чуточки.</p><p></p><p>– Ты теперь, малый, уйди. Когда нужно будет, я тебя покричу, – сказал Платонов услужающему. – Совсем напрасно, Женечка! Это был необыкновенно крупный и сильный человек. Такие попадаются один на сотни тысяч. Я не уважаю самоубийц. Чаще всего это – мальчишки, которые стреляются и вешаются по пустякам, подобно ребенку, которому не дали конфетку, и он бьется назло окружающим об стену. Но перед его смертью я благоговейно и с горечью склоняю голову. Он был умный, щедрый, ласковый человек, внимательный ко всем и, как видишь, слишком строгий к себе.</p><p></p><p>– А мне это решительно все равно, – упрямо возразила Женька, – умный или глупый, честный или нечестный, старый или молодой, – я их всех возненавидела! Потому что, – погляди на меня, – что я такое? Какая-то всемирная плевательница, помойная яма, отхожее место. Подумай, Платонов, ведь тысячи, тысячи человек брали меня, хватали, хрюкали, сопели надо мной, и всех тех, которые были, и тех, которые могли бы еще быть на моей постели, – ах! как ненавижу я их всех! Если бы могла, я осудила бы их на пытку огнем и железом!.. Я велела бы...</p><p></p><p>– Ты злая и гордая, Женя, – тихо сказал Платонов.</p><p></p><p>– Я была и не злая и не гордая... Это только теперь. Мне не было десяти лет, когда меня продала родная мать, и с тех пор я пошла гулять по рукам... Хоть бы кто-нибудь во мне увидел человека! Нет!.. Гадина, отребье, хуже нищего, хуже вора, хуже убийцы!.. Даже палач... – у нас и такие бывают в заведении, – и тот отнесся бы ко мне свысока, с омерзением: я – ничто, я – публичная девка! Понимаете ли вы, Сергей Иванович, какое это ужасное слово? Пу-бли-чная!.. Это значит ничья: ни своя, ни папина, ни мамина, ни русская, ни рязанская, а просто – публичная! И никому ни разу в голову не пришло подойти ко мне и подумать: а ведь это тоже человек, у него сердце и мозг, он о чем-то думает, что-то чувствует, ведь он сделан не из дерева и набит не соломой, трухой или мочалкой! И все-таки это чувствую только я. Я, может быть, одна из всех, которая чувствует ужас своего положения, эту черную, вонючую, грязную яму. Но ведь все девушки, с которыми я встречалась и с которыми вот теперь живу, – поймите, Платонов, поймите меня! – ведь они ничего не сознают!.. Говорящие, ходящие куски мяса! И это еще хуже, чем моя злоба!..</p><p></p><p>– Ты права! – тихо сказал Платонов, – и вопрос этот такой, что с ним всегда упрешься в стену. Вам никто не поможет...</p><p></p><p>– Никто, никто!.. – страстно воскликнула Женька. – Помнишь ли, – при тебе это было: увез студент нашу Любку...</p><p></p><p>– Как же, хорошо помню!.. Ну и что же?</p><p></p><p>– А то, что вчера она вернулась обтрепанная, мокрая... Плачет... Бросил, подлец!.. Поиграл в доброту, да и за щеку! Ты, говорит, – сестра! Я, говорит, тебя спасу, я тебя сделаю человеком...</p><p></p><p>– Неужели так?</p><p></p><p>– Так!.. Одного человека я видела, ласкового и снисходительного, без всяких кобелиных расчетов, – это тебя. Но ведь ты совсем другой. Ты какой-то странный. Ты все где-то бродишь, ищешь чего-то... Вы простите меня, Сергей Иванович, вы блаженненький какой-то!.. Вот потому-то я к вам и пришла, к вам одному!..</p><p></p><p>– Говори, Женечка...</p><p></p><p>– И вот, когда я узнала, что больна, я чуть с ума не сошла от злобы, задохлась от злобы... Я подумала: вот и конец, стало быть, нечего жалеть больше, не о чем печалиться, нечего ждать... Крышка!.. Но за все, что я перенесла, – неужели нет отплаты? Неужели нет справедливости на свете? Неужели я не могу наслаждаться хоть местью? – за то, что я никогда не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по голове – пошла прочь! – что меня сделали из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий? Тьфу!.. Неужели за все за это я должна еще принять к такую болезнь с благодарностью?.. Или я раба? Бессловесный предмет?.. Вьючная кляча?.. И вот, Платонов, тогда-то я решила заражать их всех – молодых, старых, бедных, богатых, красивых, уродливых, – всех, всех, всех!..</p><p></p><p>Платонов, давно уже отставивший от себя тарелку, глядел на нее с изумлением и даже больше – почти с ужасом Ему, видевшему в жизни много тяжелого, грязного, порок: даже кровавого, – ему стало страшно животным страхом перед этим напряжением громадной неизлившейся ненависти. Очнувшись, он сказал:</p><p></p><p>– Один великий французский писатель рассказывает о таком случае. Пруссаки завоевали французов и всячески издевались над ними: расстреливали мужчин, насиловали женщин, грабили дома, поля сжигали... И вот одна красивая женщина – француженка – очень красивая, заразившись, стала назло заражать всех немцев, которые попадали к ней в объятия. Она сделала больными целые сотни, может быть даже тысячи.. И когда она умирала в госпитале, она с радостью и с гордостью вспоминала об этом... Но ведь то были враги, попиравшие ее отечество и избивавшие ее братьев... Но ты, ты, Женечка?..</p><p></p><p>– А я всех, именно всех! Скажите мне, Сергей Иванович, по совести только скажите, если бы вы нашли на улице ребенка, которого кто-то обесчестил, надругался над ним... ну, скажем, выколол бы ему глаза, отрезал уши, – и вот вы бы узнали, что этот человек сейчас проходит мимо вас и что только один бог, если только он есть, смотрит не вас в эту минуту с небеси, – что бы вы сделали?</p><p></p><p>– Не знаю, – ответил глухо и потупившись Платонов, но он побледнел, и пальцы его под столом судорожно сжались в кулаки. – Может быть, убил бы его...</p><p></p><p>– Не «может быть», а наверно! Я вас знаю, я вас чувствую. Ну, а теперь подумайте: ведь над каждой из нас так надругались, когда мы были детьми!.. Детьми! – страстно простонала Женька и закрыла на мгновение глаза ладонью. – Об этом ведь, помнится, и вы как-то говорили у нас, чуть ли не в тот самый вечер, на троицу... Да, детьми, глупыми, доверчивыми, слепыми, жадными, пустыми... И не можем мы вырваться из своей лямки... куда пойдешь? что сделаешь?.. И вы не думайте, пожалуйста, Сергей Иванович, что во мне сильна злоба только к тем, кто именно меня, лично меня обижали... Нет, вообще ко всем нашим гостям, к этим кавалерам, от мала до велика... Ну и вот я решилась мстить за себя и за своих сестер. Хорошо это или нет?..</p><p></p><p>– Женечка, я, право, не знаю... Я не могу... я ничего не смею сказать... Я не понимаю.</p><p></p><p>– Но и не в этом главное... А главное вот в чем... Я их заражала и не чувствовала ничего – ни жалости, ни раскаяния, ни вины перед богом или перед отечеством. Во мне была только радость, как у голодного волка, который дорвался до крови... Но вчера случилось что-то, чего и я не могу понять. Ко мне пришел кадет, совсем мальчишка, глупый, желторотый... Он ко мне ходил еще с прошлой зимы... И вот вдруг я пожалела его... Не оттого, что он был очень красив и очень молод, и не оттого, что он всегда был очень вежлив, пожалуй, даже нежен... Нет, у меня бывали и такие и такие, но я не щадила их: я с наслаждением отмечала их, точно скотину, раскаленным клеймом... А этого я вдруг пожалела... Я сама не понимаю – почему? Я не могу разобраться. Мне казалось, что это все равно, что украсть деньги у дурачка, у идиотика, или ударить слепого, или зарезать спящего... Если бы он был какой-нибудь заморыш, худосочный или поганенький, блудливый старикашка, я нс остановилась бы. Но он был здоровый, крепкий, с грудью и с руками, как у статуи... и я не могла... Я отдала ему деньги, показала ему свою болезнь, словом, была дура дурой. Он ушел от меня... расплакался... И вот со вчерашнего вечера я не спала. Хожу как в тумане... Стало быть, – думаю я вот теперь, – стало быть, то, что я задумала – моя мечта заразить их всех, заразить их отцов, матерей, сестер невест, – хоть весь мир, – стало быть, это все было глупостью, пустой фантазией, раз я остановилась?.. Опять-таки я ничего не понимаю... Сергей Иванович, вы такой умный, вы так много видели в жизни, – помогите же мне найти теперь себя!..</p><p></p><p>– Не знаю, Женечка! – тихо произнес Платонов. – Не то, что я боюсь говорить тебе или советовать, но я совсем ничего не знаю. Это выше моего рассудка... выше совести..</p><p></p><p>Женя скрестила пальцы с пальцами и нервно хрустнула ими.</p><p></p><p>– И я не знаю... Стало быть, то, что я думала, – неправда?.. Стало быть, мне остается только одно... Эта мысль сегодня утром пришла мне в голову...</p><p></p><p>– Не делай, не делай этого, Женечка!.. Женя!.. – быстро перебил ее Платонов.</p><p></p><p>– ...Одно: повеситься...</p><p></p><p>– Нет, нет. Женя, только не это!.. Будь другие обстоятельства, непреоборимые, я бы, поверь, смело сказал тебе ну что же, Женя, пора кончить базар... Но тебе вовсе не это нужно... Если хочешь, я подскажу тебе один выход не менее злой и беспощадный, но который, может быть, во сто раз больше насытит твой гнев...</p><p></p><p>– Какой это? – устало спросила Женя, сразу точно увядшая после своей вспышки.</p><p></p><p>– Д вот какой... Ты еще молода, и, по правде я тебе скажу, ты очень красива, то есть ты можешь быть, если захочешь, необыкновенно эффектной... Это даже больше, чем красота. Но ты еще никогда не знала размеров и власти своей наружности, а главное, ты не знаешь, до какой степени обаятельны такие натуры, как ты, и как они властно приковывают к себе мужчин и делают из них больше, чем рабов и скотов... Ты гордая, ты смелая, ты независимая, ты умница... Я знаю: ты много читала, предположим даже дрянных книжек, но все-таки читала, у тебя язык совсем другой, чем у других. При удачном обороте жизни ты можешь вылечиться, ты можешь уйти из этих «Ямков» на свободу. Тебе стоит только пальцем пошевельнуть, чтобы видеть у своих ног сотни мужчин, покорных, готовых для тебя на подлость, на воровство, на растрату... Владей ими на тугих поводьях, с жестоким хлыстом в руках!.. Разоряй их, своди с ума, пока у тебя хватит желания и энергии!.. Посмотри, милая Женя, кто ворочает теперь жизнью, как не женщины! Вчерашняя горничная, прачка, хористка раскусывают миллионные состояния, как тверская баба подсолнушки. Женщина, едва умеющая подписать свое имя, влияет иногда через мужчину на судьбу целого королевства. Наследные принцы женятся на вчерашних потаскушках, содержанках... Женечка, вот тебе простор для твоей необузданной мести, а я полюбуюсь тобою издали... А ты, – ты замешана именно из этого теста – хищницы, разорительницы... Может быть, не в таком размахе, но ты бросишь их себе под ноги.</p><p></p><p>– Нет, – слабо улыбнулась Женька. – Я думала об этом раньше... Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний... Я вся какая-то пустая внутри, трухлявая... Да вот, знаешь, бывает гриб такой – белый, круглый, – сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я. Все во мне эта жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая... Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять иуду казниться. Нет, уж лучше так...</p><p></p><p>Она замолчала. И Платонов не знал, что сказать. Стало обоим тяжело и неловко. Наконец Женька встала и, не глядя на Платонова, протянула ему холодную, слабую руку.</p><p></p><p>– Прощайте, Сергей Иванович! Простите, что я отняла у вас время... Что же, я сама вижу, что вы помогли бы мне. если бы сумели... Но уж, видно, тут ничего не попишешь. Прощайте!..</p><p></p><p>– Только глупости не делай, Женечка! Умоляю тебя!..</p><p></p><p>– Ладно уж! – сказала она и устало махнула рукой. Выйдя из сквера, они разошлись, но, пройдя несколько лагов, Женька вдруг окликнула его:</p><p></p><p>– Сергей Иванович, а Сергей Иванович!..</p><p></p><p>Он остановился, обернулся, подошел к ней.</p><p></p><p>– Ванька-Встанька у нас вчера подох в зале. Прыгал-прыгал, а потом вдруг и окочурился... Что ж, по крайней мере легкая с.мерть! И еще я забыла вас спросить, Сергей Иванович... Это уж последнее... Есть бог или нет?</p><p></p><p>Платонов нахмурился.</p><p></p><p>– Что я тебе отвечу? Не знаю. Думаю, что есть, но не такой, как мы его воображаем. Он – больше, мудрее, справедливее...</p><p></p><p>– А будущая жизнь? Там, после смерти? Вот, говорят, рай есть или ад? Правда это? Или ровно ничего? Пустышка? Сон без сна? Темный подвал?</p><p></p><p>Платонов молчал, стараясь не глядеть на Женьку.</p><p></p><p>Ему было тяжело и страшно.</p><p></p><p>– Не знаю, – сказал он, наконец, с усилием. – Не хочу тебе врать.</p><p></p><p>Женька вздохнула и улыбнулась жалкой, кривой улыбкой.</p><p></p><p>– Ну, спасибо, мой милый. И на том спасибо... Желаю вам счастья. От души. Ну, прощайте...</p><p></p><p>Она отвернулась от него и стала медленно, колеблющейся походкой взбираться в гору.</p><p></p><p>Платонов как раз вернулся на работу вовремя. Босячня, почесываясь, позевывая, разминая свои привычные вывихи, становилась по местам. Заворотный издали своими зоркими глазами увидал Платонова и закричал на весь порт:</p><p></p><p>– Поспел-таки, сутулый черт!.. А я уж хотел тебя за хвост и из компании вон... Ну, становись!..</p><p></p><p>– И кобель же ты у меня, Сережка!– прибавил он ласково. – Хоша бы ночью, а то, – гляди-ка, среди бела дня захороводил...</p><p></p><p><span style="font-size: 22px"><strong>V</strong></span></p><p>Суббота была обычным днем докторского осмотра, к которому во всех домах готовились очень тщательно и с трепетом, как, впрочем, готовятся и дамы из общества, собираясь с визитом к врачу-специалисту: старательно делали свой интимный туалет и непременно надевали чистое нижнее белье, даже по возможности более нарядное. Окна на улицу были закрыты ставнями, а у одного из тех окон, что выходили во двор, поставили стол с твердым валиком под спину.</p><p></p><p>Все девушки волновались... «А вдруг болезнь, которую сама не заметила?.. А там-отправка в больницу, побор, скука больничной жизни, плохая пища, тяжелое лечение... 175></p><p></p><p>Только Манька Большая, или иначе Манька Крокодил, Зоя и Генриетта – тридцатилетние, значит уже старые по ямскому счету, проститутки, все видевшие, ко всему притерпевшиеся, равнодушные в своем деле, как белые жирные цирковые лошади, оставались невозмутимо спокойными. Манька Крокодил даже часто говорила о самой себе:</p><p></p><p>– Я огонь и воду прошла и медные трубы... Ничто уже больше ко мне не прилипнет.</p><p></p><p>Женька с утра была кротка и задумчива. Подарила Маньке Беленькой золотой браслет, медальон на тоненькой цепочке со своей фотографией и серебряный нашейный крестик. Тамару упросила взять на память два кольца: одно – серебряное раздвижное о трех обручах, в средине сердце, а под ним две руки, которые сжимали одна другую, когда все три части кольца соединялись, а другое – из золотой тонкой проволоки с альмандином.</p><p></p><p>– А мое белье, Тамарочка, отдай Аннушке, горничной. Пусть выстирает хорошенько и носит на здоровье, на память обо мне.</p><p></p><p>Они были вдвоем в комнате Тамары. Женька с утра еще послала за коньяком и теперь медленно, точно лениво, тянула рюмку за рюмкой, закусывая лимоном с кусочком сахара. В первый раз это наблюдала Тамара и удивлялась, потому что всегда Женька была не охотница до вина и пила очень редко и то только по принуждению гостей.</p><p></p><p>– Что это ты сегодня так раздарилась? – спросила Тамара. – Точно умирать собралась или в монастырь идти?..</p><p></p><p>– Да я и уйду, – ответила вяло Женька. – Скучно мне, Тамарочка!..</p><p></p><p>– Кому же весело из нас?</p><p></p><p>– Да нет!.. Не то что скучно, а как-то мне все – все равно... Гляжу -вот я на тебя, на стол, на бутылку, на свои руки, ноги и думаю, что все это одинаково и все ни к чему... Нет ни в чем смысла... Точно на какой-то старой-престарой картине. Вот смотри: идет по улице солдат, а мне все равно, как будто завели куклу и она двигается... И что мокро ему под дождем, мне тоже все равно... И что он умрет, и я умру, и ты, Тамара, умрешь, – тоже в этом я не вижу ничего ни страшного, ни удивительного... Так все для меня просто и скучно...</p><p></p><p>Женька помолчала, выпила еще рюмку, пососала сахар и, все еще глядя на улицу, вдруг спросила:</p><p></p><p>– Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем непохожа на всех нас, ты все знаешь, у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово... Вон и по-французски как ты тогда говорила хорошо! А никто из нас о тебе ровно ничего не знает... Кто ты?</p><p></p><p>– Милая Женечка, право не стоит... Жизнь как жизнь... Была институткой, гувернанткой была, в хоре пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера... По циркам ездила, – американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла... Потом в монастырь попала. Там пробыла года два... Много было у меня... Всего не упомнишь... Воровала.</p><p></p><p>– Много ты пожила... пестро...</p><p></p><p>– Мне и лет-то немало, Ну, как ты думаешь – сколько?</p><p></p><p>– Двадцать два, двадцать четыре?..</p><p></p><p>– Нет, ангел мой! Тридцать два ровно стукнуло неделю тому назад. Я, пожалуй что, старше всех вас здесь у Анны Марковны. Но только ничему я не удивлялась, ничего не принимала близко к сердцу. Как видишь, не пью никогда... Занимаюсь очень бережно уходом за своим телом, а главное – самое главное – не позволяю себе никогда увлекаться мужчинами... – Ну, а Сенька твой?..</p><p></p><p>– Сенька – это особая статья: сердце бабье глупое, нелепое... Разве оно может жить без любви? Да и не люблю я его, а так... самообман... А впрочем, Сенька мне скоро очень понадобится.</p><p></p><p>Женька вдруг оживилась и с любопытством поглядела на подругу:</p><p></p><p>– Но здесь-то, в этой дыре, как ты застряла? – умница, красивая, обходительная такая...</p><p></p><p>– Долго рассказывать... Да и лень... Попала я сюда из-за любви: спуталась с одним молодым человеком и делала с ним вместе революцию. Ведь мы всегда так поступаем, женщины: куда милый смотрит, туда и мы что милый видит, то и мы... Не верила я душой-то в его дело, а пошла. Льстивый был человек, умный, говорун, красавец... Только оказался он потом подлецом и предателем. Играл в революцию, а сам товарищей выдавал жандармах Провокатором был. Как его убили и разоблачили, так с меня и вся дурь соскочила. Однако пришлось скрываться.. Паспорт переменила. Тут мне посоветовали, что легче всего прикрыться желтым билетом... А там и пошло!.. Да и здесь я вроде как на подножном корму: придет время удастся у меня минутка – уйду!</p><p></p><p>– Куда? – с нетерпением спросила Женя.</p><p></p><p>– Свет велик... А я жизнь люблю!.. Вот я так же и в монастыре, жила, жила, пела антифоны и залостойники, пока не отдохнула, не соскучилась вконец, а потом сразу хоп! и в кафешантан... Хорош скачок? Так и отсюда... В театр пойду, в цирк, в кордебалет... а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело... Смелое, опасное, жуткое и какое-то пьяное... Тянет!.. Ты не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая.</p><p></p><p>У нее вдруг ярко и весело вспыхнули глаза.</p><p></p><p>– Во мне дьявол живет!</p><p></p><p>– Хорошо тебе! – задумчиво и с тоской произнесла Женя, – ты хоть хочешь чего-нибудь, а у меня душа дохлая какая-то... Вот мне двадцать лет, а душа у меня старушечья, сморщенная, землей пахнет... И хоть пожила бы толком!.. Тьфу!.. Только слякоть какая-то была.</p><p></p><p>– Брось, Женя, ты говоришь глупости. Ты умна, ты оригинальна, у тебя есть та особенная сила, перед которой так охотно ползают и пресмыкаются мужчины. Уходи отсюда и ты. Не со мной, конечно, – я всегда одна, – а уйди сама по себе.</p><p></p><p>Женька покачала головой и тихо, без слез, спрятала свое лицо в ладонях.</p><p></p><p>– Нет, – отозвалась она глухо после долгого молчания, – нет, у меня это не выходит: изжевала меня судьба!.. Не человек я больше, а какая-то поганая жвачка... Эх! – вдруг махнула она рукой. – Выпьем-ка, Женечка, лучше коньячку, – обратилась она сама к себе, – и пососем лимончик!.. Брр... гадость какая!.. И где это Аннушка всегда такую мерзость достанет? Собаке шерсть, если помазать, так облиняет... И всегда, подлая, полтинник лишний возьмет. Раз я как-то спрашиваю ее: «Зачем деньги копишь?» – «А я, говорит, на свадьбу коплю. Что ж, говорит, будет мужу моему за радость, что я ему одну свою невинность преподнесу! Надо еще сколько-нибудь сотен приработать». Счастливая она!.. Тут у меня, Тамара, денег немножко есть, в ящичке под зеркалом, ты ей передай, пожалуйста...</p><p></p><p>– Да что ты, дура, помирать, что ли, хочешь? – резко, с упреком сказала Тамара.</p><p></p><p>– Нет, я так, на всякий случай... Возьми-ка, возьми деньги! Может быть, меня в больницу заберут... А там, как знать, что произойдет? Я мелочь себе оставила на всякий случай... А что же, если и в самом деле, Тамарочка, я захотела бы что-нибудь над собой сделать, неужели ты стала бы мешать мне?</p><p></p><p>Тамара поглядела на нее пристально, глубоко и спокойно. Глаза Женьки были печальны и точно пусты. Живой огонь погас в них, и они казались мутными, точно выцветшими, с белками, как лунный камень.</p><p></p><p>– Нет, – сказала, наконец, тихо, но твердо Тамара. – Если бы из-за любви – помешала бы, если бы из-за денег – отговорила бы, но есть случаи, когда мешать нельзя. Способствовать, конечно, не стала бы, но и цепляться за тебя и мешать тебе тоже не стала бы.</p><p></p><p>В это время по коридору пронеслась с криком быстроногая экономка Зося:</p><p></p><p>– Барышни, одеваться! – доктор приехал... Барышни, одеваться!.. Барышни, живо!..</p><p></p><p>– Ну, иди, Тамара, иди! – ласково сказала Женька, вставая. – Я к себе зайду на минутку, – я еще не переодевалась, хоть, правда, это тоже все равно. Когда будут меня вызывать, и если я не поспею, крикни, сбегай за мной.</p><p></p><p>И, уходя из Тамариной комнаты, она как будто невзначай обняла ее за плечо и ласково погладила.</p><p></p><p>Доктор Клименко – городской врач – приготовлял в зале все необходимое для осмотра: раствор сулемы, вазелин и другие вещи, и все это расставлял на отдельном маленьком столике. Здесь же у него лежали и белые бланки девушек, заменявшие им паспорта, и общий алфавитный список. Девушки, одетые только в сорочки, чулки и туфли, стояли и сидели в отдалении. Ближе к столу стояла сама хозяйка – Анна Марковна, а немножко сзади ее – Эмма Эдуардовна и Зося.</p><p></p><p>Доктор, старый, опустившийся, грязноватый, ко всему равнодушный человек, надел криво на нос пенсне, поглядел в список и выкрикнул:</p><p></p><p>– Александра Будзинская!..</p><p></p><p>Вышла нахмуренная, маленькая, курносая Нина. Сохраняя на лице сердитое выражение и сопя от стыда, от сознания своей собственной неловкости и от усилий, она неуклюже влезла на стол. Доктор, щурясь через пенсне и поминутно роняя его, произвел осмотр.</p><p></p><p>– Иди!.. Здорова.</p><p></p><p>И на оборотной стороне бланка отметил: «Двадцать восьмого августа, здорова» – и поставил каракульку. И, когда еще не кончил писать, крикнул</p><p></p><p>– Вощенкова Ирина!..</p><p></p><p>Теперь была очередь Любки. Она за эти прошедшие полтора месяца своей сравнительной свободы успела уже отвыкнуть от еженедельных осмотров, и когда доктор завернул ей на грудь рубашку, она вдруг покраснела так, как умеют краснеть только очень стыдливые женщины, – даже спиной и грудью.</p><p></p><p>За нею была очередь Зои, потом Маньки Беленькой, затем Тамары и Нюрки, у которой Клименко нашел гоноррею и велел отправить ее в больницу.</p><p></p><p>Доктор производил осмотр с удивительной быстротой. Вот уже около двадцати лет как ему приходилось каждую неделю по субботам осматривать таким образом несколько сотен девушек, и у него выработалась та привычная техническая ловкость и быстрота, спокойная небрежность в движениях, которая бывает часто у цирковых артистов, у карточных шулеров, у носильщиков и упаковщиков мебели и у других профессионалов. И производил он свои манипуляции с таким же спокойствием, с каким гуртовщик или ветеринар осматривают в день несколько сотен голов скота, с тем хладнокровием, какое не изменило ему дважды во время обязательного присутствия при смертной казни.</p><p></p><p>Думал ли он когда-нибудь о том, что перед ним живые люди, или о том, что он является последним и самым главным звеном той страшной цепи, которая называется узаконенной проституцией?..</p><p></p><p>Нет! Если и испытывал, то, должно быть, в самом начале своей карьеры. Теперь перед ним были только голые животы, голые спины и открытые рты. Ни одного экземпляра из этого ежесубботнего безликого стада он не узнал бы впоследствии на улице. Главное, надо было как можно скорее окончить осмотр в одном заведении, чтобы перейти в другое, третье, десятое, двадцатое...</p><p></p><p>– Сусанна Райцына! – выкрикнул, наконец, доктор,</p><p></p><p>Никто не подходил к столу.</p><p></p><p>Все обитательницы дома переглянулись и зашептались.</p><p></p><p>– Женька... Где Женька?..</p><p></p><p>Но ее не было среди девушек.</p><p></p><p>Тогда Тамара, только что отпущенная доктором, выдвинулась немного вперед и сказала:</p><p></p><p>– Ее нет. Она не успела еще приготовиться. Извините, господин доктор. Я сейчас пойду позову ее.</p><p></p><p>Она побежала в коридор и долго не возвращалась. Следом за нею пошла сначала Эмма Эдуардовна, потом Зося, несколько девушек и даже сама Анна Марковна.</p><p></p><p>– Пфуй! Что за безобразие!.. – говорила в коридоре величественная Эмма Эдуардовна, делая негодующее лицо. – И вечно эта Женька!.. Постоянно эта Женька!.. Кажется, мое терпение уже лопнуло...</p><p></p><p>Но Женьки нигде не было – ни в ее комнате, ни в Тамариной. Заглянули в другие каморки, во все закоулки... Но и там ее не оказалось.</p><p></p><p>– Надо поглядеть в ватере... Может быть, она там? – догадалась Зоя.</p><p></p><p>Но это учреждение было заперто изнутри на задвижку. Эмма Эдуардовна постучалась в дверь кулаком.</p><p></p><p>– Женя, да выходите же вы! Что это за глупости?!</p><p></p><p>И, возвысив голос, крикнула нетерпеливо и с угрозой:</p><p></p><p>– Слышишь, ты, свинья?.. Сейчас же иди – доктор ждет.</p><p></p><p>Не было никакого ответа.</p><p></p><p>Все переглянулись со страхом в глазах, с одной и той же мыслью в уме.</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна потрясла дверь за медную ручку, но дверь не поддалась.</p><p></p><p>– Сходите за Симеоном! – распорядилась Анна Марковна.</p><p></p><p>Позвали Симеона... Он пришел, по обыкновению, заспанный и хмурый. По растерянным лицам девушек и экономок он уже видел, что случилось какое-то недоразумение, в котором требуется его профессиональная жестокость и сила. Когда ему объяснили в чем дело, он молча взялся своими длинными обезьяньими руками за дверную ручку, уперся в стену ногами и рванул.</p><p></p><p>Ручка осталась у него в руках, а сам он, отшатнувшись назад, едва не упал спиной на пол.</p><p></p><p>– А-а, черт! – глухо заворчал он. – Дайте мне столовый ножик.</p><p></p><p>Сквозь щель двери столовым ножом он прощупал внутреннюю задвижку, обстругал немного лезвием края щели и расширил ее так, что мог просунуть, наконец, туда кончик ножа, и стал понемногу отскребать назад задвижку. Все следили за его руками, не двигаясь, почти не дыша. Слышался только скрип металла о металл. Наконец Симеон распахнул дверь.</p><p></p><p>Женька висела посреди ватерклозета на шнурке от корсета, прикрепленном к ламповому крюку. Тело ее, уже неподвижное после недолгой агонии, медленно раскачивалось в воздухе и описывало вокруг своей вертикальной оси едва заметные обороты влево и вправо. Лицо ее было сине-багрово, и кончик языка высовывался между прикушенных и обнаженных зубов. Снятая лампа валялась здесь же на полу.</p><p></p><p>Кто-то истерически завизжал, и все девушки, как испуганное стадо, толпясь и толкая друг друга в узком коридоре, голося и давясь истерическими рыданиями, кинулись бежать.</p><p></p><p>На крики пришел доктор... Именно, пришел , а не прибежал. Увидев, в чем дело, он не удивился и не взволновался: за свою практику городского врача он насмотрелся таких вещей, что уже совсем одеревенел и окаменел к человеческим страданиям, ранам и смерти. Он приказал Симеону приподнять немного вверх т.руп Женьки и сам, забравшись на сиденье, перерезал шнурок. Для проформы он приказал отнести Женьку в ее бывшую комнату и пробовал при помощи того же Симеона произвести искусственное дыхание, но минут через пять махнул рукой, поправил свое скривившееся на носу пенсне и сказал:</p><p></p><p>– Позовите полицию составить протокол.</p><p></p><p>Опять пришел Кербеш, опять долго шептался с хозяйкой в ее маленьком кабинетике и опять захрустел в кармане новой сторублевкой.</p><p></p><p>Протокол был составлен в пять минут, и Женьку, такую же полуголую, какой она повесилась, отвезли в наемной телеге в анатомический театр, окутав и прикрыв ее двумя рогожами.</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна первая нашла записку, которую оставила Женька у себя на ночном столике. На листке, вырванном из приходо-расходной книжки, обязательной для каждой проститутки, карандашом, наивным круглым детским почерком, по которому, однако, можно было судить, что руки самоубийцы не дрожали в последние минуты, было написано:</p><p></p><p>«В смерти моей прошу никого не винить. Умираю оттого, что заразилась, и еще оттого, что все люди подлецы и что жить очень гадко. Как разделить мои вещи, об этом знает Тамара. Я ей сказала подробно».</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна обернулась назад к Тамаре, которая в числе других девушек была здесь же, и с глазами, полными холодной зеленой ненависти, прошипела:</p><p></p><p>– Так ты знала, подлая, что она собиралась сделать? Знала, гадина?.. Знала и не сказала?..</p><p></p><p>Она уже замахнулась, чтобы, по своему обыкновению, жестко и расчетливо ударить Тамару, но вдруг так и остановилась с разинутым ртом и с широко раскрывшимися глазами. Она точно в первый раз увидела Тамару, которая глядела на нее твердым, гневным, непереносимо-презрительным взглядом и медленно, медленно подымала снизу и, наконец, подняла в уровень с лицом экономки маленький, блестящий белым металлом предмет.</p><p></p><p><span style="font-size: 22px"><strong>VI</strong></span></p><p>В тот же день вечером совершилось в доме Анны Марковны очень важное событие: все учреждение – с землей и с домом, с живым и мертвым инвентарем и со всеми человеческими душами – перешло в руки Эммы Эдуардовны.</p><p></p><p>Об этом уже давно поговаривали в заведении, но, когда слухи так неожиданно, тотчас же после смерти Женьки, превратились в явь, девицы долго не могли прийти в себя от изумления и страха. Они хорошо знали, испытав на себе власть немки, ее жестокий, неумолимый педантизм, ее жадность, высокомерие и, наконец, ее извращенную, требовательную, отвратительную любовь то к одной, то к другой фаворитке. Кроме того, ни для кого не было тайной, что из шестидесяти тысяч, которые Эмма Эдуардовна должна была уплатить прежней хозяйке за фирму и за имущество, треть принадлежала Кербешу, который давно уже вел с толстой экономкой полудружеские, полуделовые отношения. От соединения двух таких людей, бесстыдных, безжалостных и алчных, девушки могли ожидать для себя всяких напастей.</p><p></p><p>Анна Марковна так дешево уступила дом не только потому, что Кербеш, если бы даже и не знал за нею некоторых темных делишек, все-таки мог в любое время подставить ей ножку и съесть без остатка. Предлогов и зацепок к этому можно было найти хоть по сту каждый день, и иные из них грозили бы не одним только закрытием дома, а, пожалуй, и судом.</p><p></p><p>Но, притворяясь, охая и вздыхая, плачась па свою бедность, болезни и сиротство, Анна Марковна в душе была рада и такой сделке. Да и то сказать; она давно уже чувствовала приближение старческой немощи вместе со всякими недугами и жаждала полного, ничем не смущаемого добродетельного покоя. Все, о чем Анна Марковна не смела и мечтать в ранней молодости, когда она сама еще была рядовой проституткой, – все пришло к ней теперь своим чередом, одно к одному: почтенная старость, дом – полная чаша на одной из уютных, тихих улиц, почти в центре города, обожаемая дочь Берточка, которая не сегодня-завтра должна выйти замуж за почтенного человека, инженера, домовладельца и гласного городской думы, обеспеченная солидным приданым и прекрасными драгоценностями... Теперь можно спокойно, не торопясь, со вкусом, сладко обедать и ужинать, к чему Анна Марковна всегда питала большую слабость, выпить после обеда хорошей домашней крепкой вишневки, а по вечерам поиграть в преферанс по копейке с уважаемыми знакомыми пожилыми дамами, которые хоть никогда и не показывали вида, что знают настоящее ремесло старушки, но на самом деле отлично его знали и не только не осуждали ее дела, но даже относились с уважением к тем громадным процентам, которые она зарабатывала на капитал. И этими милыми знакомыми, радостью и утешением безмятежной старости, были: одна – содержательница ссудной кассы, другая – хозяйка бойкой гостиницы около железной дороги, третья – владелица небольшого, но очень ходкого, хорошо известного между крупными ворами ювелирного магазина и так далее. И про них в свою очередь Анна Марковна знала и могла бы рассказать несколько темных и не особенно лестных анекдотов, но в их среде было не принято говорить об источниках семейного благополучия – ценились только ловкость, смелость, удача и приличные манеры.</p><p></p><p>Но и, кроме того, у Анны Марковны, довольно ограниченной умом и не особенно развитой, было какое-то удивительное внутреннее чутье, которое всю жизнь позволяло ей инстинктивно, но безукоризненно избегать неприятностей и вовремя находить разумные пути. Так и теперь, после скоропостижной смерти Ваньки-Встаньки и последовавшего на Другой день самоубийства Женьки, она своей бессознательно-проницательной душой предугадала, что судьба, до сих пор благоволившая к ее публичному дому, посылавшая удачи, отводившая всякие подводные мели, теперь собирается повернуться спиною. И она первая отступила.</p><p></p><p>Говорят, что незадолго до пожара в доме или до крушения корабля умные, нервные крысы стаями перебираются в другое место. Анной Марковной руководило то же крысиное, звериное пророческое чутье. И она была права: тотчас же после смерти ЖеньКи над домом, бывшим Анны Марковны Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, точно нависло какое-то роковое проклятие: смерти, несчастия, скандалы так и падали на него беспрестанно, все учащаясь, подобно кровавым событиям в шекспировских трагедиях, как, впрочем, это было и во всех остальных домах Ям.</p><p></p><p>И одной из первых, через неделю после ликвидации дела умерла сама Анна Марковна. Впрочем, это часто случается с людьми, выбитыми из привычной тридцатилетней колеи: так умирают военные герои, вышедшие в отставку, – люди несокрушимого здоровья и железной воли; так сходят быстро со сцены бывшие биржевые дельцы, ушедшие счастливо на покой, но лишенные жгучей прелести риска и азарта; так быстро старятся, опускаются и дряхлеют покинувшие сцену большие артисты... с.мерть ее была смертью праведницы. Однажды за преферансом она почувствовала себя дурно, просила подождать, сказала, что вернется через минутку, прилегла в спальне на кровать, вздохнула глубоко и перешла в иной мир, со спокойным лицом, с мирной старческой улыбкой на устах. Исай Саввич – верный товарищ на ее жизненном пути, немного забитый, всегда игравший второстепенную, подчиненную роль – пережил ее только на месяц.</p><p></p><p>Берточка осталась единственной наследницей. Она обратила очень удачно в деньги уютный дом и также и землю где-то на окраине города, вышла, как и предполагалось, очень счастливо замуж и до сих пор убеждена, что ее отец вел крупное коммерческое дело по экспорту пшеницы через Одессу и Новороссийск в Малую Азию.</p><p></p><p>Вечером того дня, когда т.руп Жени увезли в анатомический театр, в час, когда ни один даже случайный гость еще не появлялся на Ямской улице, все девушки, по настоянию Эммы Эдуардовны, собрались в зале. Никто из них не осмелился роптать на то, что в этот тяжелый день их, еще не оправившихся от впечатлений ужасной Женькиной смерти заставят одеться, по обыкновению, в дико-праздничные наряды и идти в ярко освещенную залу, чтобы танцевать петь и заманивать своим обнаженным телом похотливых мужчин.</p><p></p><p>Наконец в залу вошла и сама Эмма Эдуардовна. Она была величественнее, чем когда бы то ни было, – одетая в черное шелковое платье, из которого точно боевые башни, выступали ее огромные груди, на которые ниспадали два жирных подбородка, в черных шелковых митенках, с огромной золотой цепью, трижды обмотанной вокруг шеи и кончавшейся тяжелым медальоном, висевшим на самом животе.</p><p></p><p>– Барышни!.. – начала она внушительно, – я должна... Встать! – вдруг крикнула она повелительно. – Когда я говорю, вы должны стоя выслушивать меня.</p><p></p><p>Все переглянулись с недоумением: такой приказ был новостью в заведении. Однако девушки встали одна за другой, нерешительно, с открытыми глазами и ртами.</p><p></p><p>– Sie sollen...[15] вы должны с этого дня оказывать мне то уважение, которое вы обязаны оказывать вашей хозяйке, – важно и веско начала Эмма Эдуардовна. – Начиная от сегодня, заведение перешло законным порядком от нашей доброй и почтенной Анны Марковны ко мне, Эмме Эдуардовне Тицнер. Я надеюсь, что мы не будем ссориться и вы будете вести себя, как разумные, послушные и благовоспитанные девицы. Я вам буду вместо родная мать, но только помните, что я не потерплю ни лености, ни пьянства, ни каких-нибудь фантазий или какой-нибудь беспорядок. Добрая мадам Шайбес, надо сказать, держала вас слишком на мягких вожжах. О-о, я буду гораздо строже. Дисциплина uber alles...[16] раньше всего. Очень жаль, что русский народ, ленивый, грязный и глюпий, не понимает этого правила, но не беспокойтесь, я вас научу к вашей же пользе. Я говорю «к вашей пользе» потому, что моя главная мысль – убить конкуренцию Треппеля. Я хочу, чтобы мой клиент был положительный мужчина, а не какой-нибудь шарлатан и оборванец, какой-нибудь там студент или актерщик. Я хочу, чтобы мои барышни были самые красивые, самые благовоспитанные, самые здоровые и самые веселые во всем городе. Я не пожалею никаких денег, чтобы завести шикарную обстановку, и у вас будут комнаты с шелковой мебелью и с настоящими прекрасными коврами. Гости у вас не будут уже требовать пива, а только благородные бордоские и бургундские вина и шампанское. Помните, что богатый, солидный, пожилой клиент никогда не любит вашей простой, обыкновенной, грубой любви. Ему нужен кайенский перец, ему нужно не ремесло, а искусство, и этому вы скоро научитесь. У Треппеля берут три рубля за визит и десять рублей за ночь... Я поставлю так, что вы будете получать пять рублей за визит и двадцать пять за ночь. Вам будут дарить золото и брильянты. Я устрою так, что вам не нужно будет переходить в заведения низшего сорта und so weiter...[17] вплоть до солдатского грязного притона. Нет! У каждой из вас будут откладываться и храниться у меня ежемесячные взносы и откладываться на ваше имя в банкирскую контору, где на них будут расти проценты и проценты на проценты. И тогда, если девушка почувствует себя усталой или захочет выйти замуж за порядочного человека, в ее распоряжении всегда будет небольшой, но верный капитал. Так делается в лучших заведениях Риги и повсюду за границей. Пускай никто не скажет про меня, что Эмма Эдуардовна – паук, мегера, кровососная банка. Но за непослушание, за леность, за фантазии, за любовников на стороне я буду жестоко наказывать и, как гадкую сорную траву, выброшу вон на улицу или еще хуже. Теперь я все сказала, что мне нужно. Нина, подойди ко мне. И вы все остальные подходите по очереди.</p><p></p><p>Нинка нерешительно подошла вплотную к Эмме Эдуардовне и даже отшатнулась от изумления: Эмма Эдуардовна протягивала ей правую руку с опущенными вниз пальцами и медленно приближала ее к Нинкиным губам.</p><p></p><p>– Целуй!.. – внушительно и твердо произнесла Эмма Эдуардовна, прищурившись и откинув голову назад в великолепной позе принцессы, вступающей на престол.</p><p></p><p>Нинка была так растеряна, что правая рука ее дернулась, чтобы сделать крестное знамение, но она исправилась, громко чмокнула протянутую руку и отошла в сторону. Следом за нею также подошли Зоя, Генриетта, Ванда и другие. Одна Тамара продолжала стоять у стены спиной к зеркалу, к тому зеркалу, в которое так любила, бывало, прохаживаясь взад и вперед по зале, заглядывать, любуясь собой, Женька.</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна остановила на ней повелительный, упорный взгляд удава, но гипноз не действовал. Тамара выдержала этот взгляд, не отворачиваясь, не мигая, но без всякого выражения на лице. Тогда новая хозяйка опустила руку, сделала на лице нечто похожее на улыбку и сказала хрипло:</p><p></p><p>– А с вами, Тамара, мне нужно поговорить немножко отдельно, с глазу на глаз. Пойдемте!</p><p></p><p>– Слушаю, Эмма Эдуардовна! – спокойно ответила Тамара.</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна пришла в маленький кабинетик, где когда-то любила пить кофе с топлеными сливками Анна Марковна, села на диван и указала Тамаре место напротив себя. Некоторое время женщины молчали, испытующе, недоверчиво оглядывая друг друга.</p><p></p><p>– Вы правильно поступили, Тамара, – сказала, наконец, Эмма Эдуардовна. – Вы умно сделали, что не подошли, подобно этим овцам, поцеловать у меня руку. Но все равно я вас до этого не допустила бы. Я тут же при всех хотела, когда вы подойдете ко мне, пожать вам руку и предложить вам место первой экономки, – вы понимаете? – моей главной помощницы – и на очень выгодных для вас условиях.</p><p></p><p>– Благодарю вас...</p><p></p><p>– Нет, подождите, не перебивайте меня. Я выскажусь до конца, а потом вы выскажете ваши за и против. Но объясните вы мне, пожалуйста, когда вы утром прицеливались в меня из револьвера, что вы хотели? Неужели убить меня?</p><p></p><p>– Наоборот, Эмма Эдуардовна, – почтительно возразила Тамара, – наоборот: мне показалось, что вы хотели ударить меня.</p><p></p><p>– Пфуй! Что вы, Тамарочка!.. Разве вы не обращали внимания, что за все время нашего знакомства я никогда не позволила себе не то что ударить вас, но даже обратиться к вам с грубым словом... Что вы, что вы?.. Я вас не смешиваю с этим русским быдлом... Слава богу, я – человек опытный и хорошо знающий людей. Я отлично вижу, что вы по-настоящему воспитанная барышня, гораздо образованнее, например, чем я сама. Вы тонкая, изящная, умная. Вы знаете иностранные языки. Я убеждена в том, что вы даже недурно знаете музыку. Наконец, если признаться, я немножко... как бы вам сказать... всегда была немножко влюблена в вас. И вот вы меня хотели застрелить! Меня, человека, который мог бы быть вам отличным другом! Ну что вы на это скажете?</p><p></p><p>– Но... ровно ничего, Эмма Эдуардовна, – возразила Тамара самым кротким и правдоподобным тоном, – Все было очень просто. Я еще раньше нашла под подушкой у Женьки револьвер и принесла, чтобы вам передать его. Я не хотела вам мешать, когда вы читали письмо, но вот вы обернулись ко мне, и я протянула вам револьвер и хотела сказать: поглядите, Эмма Эдуардовна, что я нашла, – потому что, видите ли, меня ужасно поразило, как это покойная Женя, имея в распоряжении револьвер, предпочла такую ужасную с.мерть, как повешение? Вот и все!</p><p></p><p>Густые, страшные брови Эммы Эдуардовны поднялись кверху, глаза весело расширились, и по ее щекам бегемота расплылась настоящая, неподдельная улыбка. Она быстро протянула обе руки Тамаре.</p><p></p><p>– И только это? О, mem Kind![18] А я думал... мне бог знает что представилось! Дайте мне ваши руки, Тамара, ваши милые белые ручки и позвольте вас прижать auf mein Herz, на мое сердце, и поцеловать вас.</p><p></p><p>Поцелуй был так долог, что Тамара с большим трудом и с отвращением едва высвободилась из объятий Эммы Эдуардовны.</p><p></p><p>– Ну, а теперь о деле. Итак, вот мои условия: вы будете экономкой, я вам даю пятнадцать процентов из чистой прибыли. Обратите внимание, Тамара: пятнадцать процентов. И, кроме того, небольшое жалованье – тридцать, сорок, ну, пожалуй, пятьдесят рублей в месяц. Прекрасные условия не правда ли? Я глубоко уверена, что не кто другой, как именно вы поможете мне поднять дом на настоящую высоту и сделать его самым шикарным не то что в нашем городе, но и во всем юге России. У вас вкус, понимание вещей!.. Кроме того, вы всегда сумеете занять и расшевелить самого требовательного, самого неподатливого гостя. В редких случаях, когда очень богатый и знатный господин – по-русски это называется один «карась», а у нас Freier, – когда он увлечется вами, – ведь вы такая красивая, Тамарочка, (хозяйка поглядела на нее туманными, увлажненными глазами), – то я вовсе не запрещаю вам провести с ним весело время, только упирать всегда на то, что вы не имеете права по своему долгу, положению und so weiter, und so weiter... Aber sagen Sie bitte[19], объясняетесь ли вы легко по-немецки?</p><p></p><p>– Die deutsche Sprache beherrsche ich in geringerem Grade, als die franzosische; indes kann ich stets in einer Salon-Plauderei mitmachen.</p><p></p><p>– О, wunderbar!.. Sie haben eine entzuckende Rigaer Aussprache, die beste aller deutschen Aussprachen. Und also, – fahren wir in un.serer Sprache fort. Sie klingtviel susser meinern Ohr, die Muttersprache. Schon?</p><p></p><p>– Schon.</p><p></p><p>– Am Ende werden Sie nachgeben, dem Anschein nach ungern, unwilikurlich, von der Laune des Augenblicks hingerissen, – und, was die Hauptsache ist, lautlos, heimlich vor mir. Sie verstehen? Dafiir Zahlen Narren ein schweres Geld. Ubrigens brauche ich Sie wohl nicht zu lehren.</p><p></p><p>– Ja, gnadige Frau. Sie sprechen gar kluge Dinge. Doch das ist schon keine Plauderei mehr, sondern eine ernste Unterhaltung...[20] И поэтому мне удобнее, если вы перейдете на русский язык... Я готова вас слушаться.</p><p></p><p>– Дальше!.. Я только что говорила насчет любовника. Я вам не смею запрещать этого удовольствия, но будем благоразумными: пусть он не появляется сюда или появляется как можно реже. Я вам дам выходные дни, когда вы будете совершенно свободны. Но лучше, если бы вы совсем обошлись без него. Это послужит к вашей же пользе. Это только тормоз и ярмо. Говорю вам по своему личному опыту. Подождите, через три-четыре года мы так расширим дело, что у вас уже будут солидные деньги, и тогда я возьму вас в дело полноправным товарищем. Через десять лет вы еще будете молоды и красивы и тогда берите и покупайте мужчин сколько угодно. К этому времени романтические глупости совсем выйдут из вашей головы, и уже не вас будут выбирать, а вы будете выбирать с толком и с чувством, как знаток выбирает драгоценные камни. Вы согласны со мной?</p><p></p><p>Тамара опустила глаза и чуть-чуть улыбнулась.</p><p></p><p>– Вы говорите золотые истины, Эмма Эдуардовна Я брошу моего, но не сразу. На это мне нужно будет недели две. Я постараюсь, чтобы он не являлся сюда. Я принимаю ваше предложение.</p><p></p><p>– И прекрасно! – сказала Эмма Эдуардовна, вставая. – Теперь заключим наш договор одним хорошим, сладким по целуем.</p><p></p><p>И она опять обняла и принялась взасос целовать Тамару которая со своими опущенными глазами и наивным нежным лицом казалась теперь совсем девочкой. Но, освободившись наконец, от хозяйки, она спросила по-русски:</p><p></p><p>– Вы видите, Эмма Эдуардовна, что я во всем согласна с вами, но за это прошу вас исполнить одну мою просьбу. Она вам ничего не будет стоить. Именно, надеюсь, вы позволите мне и другим девицам проводить покойную Женю на кладбище.</p><p></p><p>Эмма Эдуардовна сморщилась.</p><p></p><p>– О, если хотите, милая Тамара, я ничего не имею против вашей прихоти. Только для чего? Мертвому человеку это не поможет и не сделает его живым. Выйдет только одна лишь сентиментальность... Но хорошо! Только ведь вы сами знаете, что по вашему закону самоубийц не хоронят или, – я не знаю наверное, – кажется, бросают в какую-то грязную яму за кладбищем.</p><p></p><p>– Нет, уж позвольте мне сделать самой, как я хочу. Пусть это будет моя прихоть, но уступите ее мне, милая, дорогая, прелестная Эмма Эдуардовна! Зато я обещаю вам, что это будет последняя моя прихоть. После этого я буду как умный и послушный солдат в распоряжении талантливого генерала.</p><p></p><p>– Is'gut![21] – сдалась со вздохом Эмма Эдуардовна. – Я вам, дитя мое, ни в чем не могу отказать. Дайте я пожму вашу руку. Будем вместе трудиться и работать для общего блага.</p><p></p><p>И, отворив дверь, она крикнула через залу в переднюю «Симеон!» Когда же Симеон появился в комнате, она приказала ему веско и торжественно:</p><p></p><p>– Принесите нам сюда полбутылки шампанского, только настоящего – Rederer demi sec и похолоднее. Ступай живо! – приказала она швейцару, вытаращившему на нее глаза. – Мы выпьем с вами, Тамара, за новое дело, за наше прекрасное и блестящее будущее.</p><p></p><p>Говорят, что мертвецы приносят счастье. Если в этом суеверии есть какое-нибудь основание, то в эту субботу оно сказалось как нельзя яснее: наплыв посетителей был необычайный даже и для субботнего времени. Правда, девицы, проходя коридором мимо бывшей Женькиной комнаты, учащали шаги, боязливо косились туда краем глаза, а иные даже крестились. Но к глубокой ночи страх смерти как-то улегся, обтерпелся. Все комнаты были заняты, а в зале не переставая заливался новый скрипач – молодой, развязный, бритый человек, которого где-то отыскал и привел с собой бельмистый тапер.</p><p></p><p>Назначение Тамары в экономки было принято с холодным недоумением, с молчаливой сухостью. Но, выждав время, Тамара успела шепнуть Маньке Беленькой:</p><p></p><p>– Послушай, Маня! Ты скажи им всем, чтобы они не обращали внимания на то, что меня выбрали экономкой. Это так нужно. А они пусть делают что хотят, только бы не подводили меня. Я им по-прежнему – друг и заступница... А дальше видно будет.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 389126, member: 1"] [SIZE=6][B]IV[/B][/SIZE] С утра моросил мелкий, как пыль, дождик, упрямый и скучный. Платонов работал в порту над разгрузкой арбузов. На заводе, где он еще с лета предполагал устроиться, ему не повезло: через неделю уже он поссорился и чуть не подрался со старшим мастером, который был чрезвычайно груб с рабочими. С месяц Сергей Иванович перебивался кое-как, с хлеба на воду, где-то на задворках Темниковской улицы, таская время от времени в редакцию «Отголосков» заметки об уличных происшествиях или смешные сценки из камер мировых судей. Но черное газетное дело давно уже опостылело ему. Его всегда тянуло к приключениям, к физическому труду на свежем воздухе, к жизни, совершенно лишенной хотя бы малейшего намека на комфорт, к беспечному бродяжничеству, в котором человек, отбросив от себя всевозможные внешние условия, сам не знает, что с ним будет завтра. И поэтому, когда с низовьев Днепра потянулись первые баржи с арбузами, он охотно вошел в артель, в которой его знали еще с прошлого года и любили за веселый нрав, за товарищеский дух и за мастерское умение вести счет. Работа шла дружно и ловко. На каждой барже работало одновременно четыре партии, каждая из пяти человек. Первый номер доставал арбуз из баржи и передавал его второму, стоявшему на борту. Второй бросал его третьему, стоявшему уже на набережной, третий перекидывал четвертому, а четвертый подавал пятому, который стоял на подводе и укладывал арбузы – то темно-зеленые, то белые, то полосатые – в ровные блестящие ряды. Работа эта чистая, веселая и очень спорая. Когда подбирается хорошая партия, то любо смотреть, как арбузы летят из рук в руки, ловятся с цирковой быстротой и удачей и вновь, и вновь, без перерыва, летят, чтобы в конце концов наполнить телегу. Трудно бывает только новичкам, которые еще не наловчились, не вошли в особенное чувство темпа. И не так трудно ловить арбуз, как суметь бросить его. Платонов хорошо помнил свои первые прошлогодние опыты. Какая ругань, ядовитая, насмешливая, грубая, посыпалась на него, когда на третьем или на четвертом разе он зазевался и замедлил передачу: два арбуза, не брошенные в такт, с сочным хрустом разбились о мостовую, а окончательно растерявшийся Платонов уронил и тот, который держал в руках. На первый раз к нему отнеслись мягко, на второй же день за каждую ошибку стали вычитать с него по пяти копеек за арбуз из общей дележки. В следующий раз, когда это случилось, ему пригрозили без всякого расчета сейчас же вышвырнуть его из партии. Платонов и теперь еще помнил, как внезапная злоба охватила его: «Ах, так? черт вас побери! – подумал он. – Чтобы я еще стал жалеть ваши арбузы! Так вот нате, нате!..» Эта вспышка как будто мгновенно помогла ему. Он небрежно ловил арбузы, так же небрежно их перебрасывал и, к своему удивлению, вдруг почувствовал, что именно теперь-то он весь со своими мускулами, зрением и дыханием вошел в настоящий пульс работы, и понял, что самым главным было вовсе не думать о том, что арбуз представляет собой какую-то стоимость, и тогда все идет хорошо. Когда он, наконец, совсем овладел этим искусством, то долгое время оно служило для него своего рода приятной и занимательной атлетической игрой. Но и это прошло. Он дошел, наконец, до того, что стал чувствовать себя безвольным, механически движущимся колесом общей машины, состоявшей из пяти человек, и бесконечной цепи летящих арбузов. Теперь он был вторым номером. Наклоняясь ритмически вниз, он, не глядя, принимал в обе руки холодный, упругий, тяжелый арбуз, раскачивал его вправо и, тоже почти не глядя или глядя только краем глаза, швырял его вниз и сейчас же опять нагибался за следующим арбузом. И ухо его улавливало в это время, как чмок-чмок... чмок-чмок... шлепались в руках пойманные арбузы, и тотчас же нагибался вниз и опять бросал, с шумом выдыхая из себя воздух – гхе... гхе... Сегодняшняя работа была очень выгодной: их артель, состоявшая из сорока человек, взялась благодаря большой спешке за работу не поденно, а сдельно, по-подводно. Старосте – огромному, могучему полтавцу Заворотному удалось чрезвычайно ловко обойти хозяина, человека молодого и, должно быть, еще не очень опытного. Хозяин, правда, спохватился позднее и хотел переменить условия, но ему вовремя отсоветовали опытные бахчевники. «Бросьте. Убьют», – сказали ему просто и твердо. Вот из-за этой-то удачи каждый член артели зарабатывал теперь до четырех рублей в сутки. Все они работали с необыкновенным усердием, даже с какой-то яростью, и если бы возможно было измерить каким-нибудь прибором работу каждого из них, то, наверно, по количеству сделанных пудо-футов она равнялась бы рабочему дню большого воронежского битюга. Однако Заворотный и этим был недоволен – он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей на рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая, мокрые зеленые и белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони. Но вот в порту на землечерпательной машине раздался длинный гудок. Ему отозвался другой, третий на реке, еще несколько на берегу, и долго они ревели вместе с мощным разноголосым хором. – Ба-а-а-ст-а-а! – хрипло и густо, точь-в-точь как паровозный гудок, заревел Заворотный. И вот последние чмок-чмок – и работа мгновенно остановилась. Платонов с наслаждением выпрямил спину и выгнул ее назад и расправил затекшие руки. Он с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые дни, когда с отвычки только что втягиваешься в работу. А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, – тоже по условному звуку фабричного гудка, – он в первые минуты испытывал такие страшные боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов. – Иди-и-и обед-а-ть! – завопил опять Заворотный. Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного трави, расположились они к обеду: положили в круг десяток самых спелых арбузов, черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду: Бери ложку, тащи бак, Нету хлеба, лопай так. Босой мальчишка, грязный и такой оборванный, что на нем было гораздо больше голого собственного тела, чем одежды, подбежал к артели. – Который у вас тут Платонов? – спросил он, быстро бегая вороватыми глазами. Сергей Иванович назвал себя: – Я – Платонов, а тебя как дразнят? – Тут за углом, за церковью, тебя барышня какая-то ждет... На записку тебе. Артель густо заржала. – Чего рты-то порасстегивали, дурачье! – сказал спокойно Платонов. – Давай сюда записку. Это было письмо от Женьки, написанное круглым, наивным, катящимся детским почерком и не очень грамотное. «Сергей Иваныч. Простите, что я вас без – покою. Мне нужно с вами поговорить по очень, очень важному делу. Не стала бы тревожить, если бы Пустяки. Всего только на 10 минут. Известная вам Женька от Анны Марковны». Платонов встал. – Я пойду ненадолго, – сказал он Заворотному. – Как начнете, буду на месте. – Тоже дело нашел, – лениво и презрительно отозвался староста. – На это дело ночь есть... Иди, иди, кто ж тебя держит. А только как начнем работать, тебя не будет, то нонешняй день не в счет. Возьму любого босяка. А сколько он наколотит кавунов, – тоже с тебя... Не думал я, Платонов, про тебя, что ты такой кобель... Женька ждала его в маленьком скверике, приютившемся между церковью и набережной и состоявшем из десятка жалких тополей. На ней было серое цельное выходное платье, простая круглая соломенная шляпа с черной ленточкой. «А все-таки, хоть и скромно оделась, – подумал Платонов, глядя на нее издали своими привычно прищуренными глазами, – а все-таки каждый мужчина пройдет мимо, посмотрит и непременно три-четыре раза оглянется: сразу почувствует особенный тон». – Здравствуй, Женька! Очень рад тебя видеть, – приветливо сказал он, пожимая руку девушки. – Вот уж не ждал-то! Женька была скромна, печальна и, видимо, чем-то озабочена. Платонов это сразу понял и почувствовал. – Ты меня извини, Женечка, я сейчас должен обедать, – сказал он, – так, может быть, ты пойдешь вместе со мной и расскажешь, в чем дело, а я заодно успею поесть. Тут неподалеку есть скромный кабачишко. В это время там совсем нет народа, и даже имеется маленькое стойлице вроде отдельного кабинета, – там нам с тобой будет чудесно. Пойдем! Может быть, и ты что-нибудь скушаешь. – Нет, я есть не буду, – ответила Женька хрипло, – и я недолго тебя задержу... несколько минут. Надо посоветоваться, поговорить, а мне не с кем. – Очень хорошо... Идем же! Чем только могу, готов всем служить. Я тебя очень люблю, Женька. Она поглядела на него грустно и благодарно. – Я это знаю, Сергей Иванович, оттого и пришла. – Может быть, денег нужно? Говори прямо. У меня у самого немного, но артель мне поверит вперед. – Нет, спасибо... Совсем не то. Я уж там, куда пойдем, все разом расскажу. В темноватом низеньком кабачке, обычном притоне мелких воров, где торговля производилась только вечером, до самой глубокой ночи, Платонов занял маленькую полутемную каморку. – Дай мне мяса вареного, огурцов, большую рюмку водки и хлеба, – приказал он половому. Половой – молодой малый с грязным лицом, курносый, весь такой засаленный и грязный, как будто его только что вытащили из помойной ямы, – вытер губы и сипло спросил: – На сколько копеек хлеба? – На сколько выйдет. Потом он рассмеялся: – Неси как можно больше, – потом посчитаемся... И квасу!.. – Ну, Женя, говори, какая у тебя беда... Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое... Рассказывай! Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами. Ею овладела робость – никак не приходили на ум нужные, важные слова. Платонов пришел ей на помощь: – Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть! Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам. А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду – начинай! – Вот я именно и не знаю, как начать-то, – сказала Женька нерешительно. – Вот что, Сергей Иванович, больная я... Понимаете? – нехорошо больна... Самою гадкою болезнью... Вы знаете, – какой? – Дальше! – сказал Платонов, кивнув головой. – И давно это у меня... больше месяца... может быть, полтора... Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом... Платонов быстро потер лоб рукой. – Подожди, я вспомнил... Это в тот день, когда я там был вместе со студентами... Не так ли? – Верно, Сергей Иванович, так... – Ах, Женька, – сказал Платонов укоризненно и с сожалением. – А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели... Не от тебя ли? Женька гневно и презрительно сверкнула глазами. – Может быть, и от меня... Почем я знаю? Их много было... Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться... Высокий такой, белокурый, в пенсне... –Да, да... Это – Собашников. Мне передавали... Это – он... Ну, этот еще ничего – фатишка! А вот другой, – того мне жаль. Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии... Помню только, что фамилия происходит от какого-то города – Полянска... Звенигородска... Товарищи его звали Рамзес... Когда врачи, – он к нескольким врачам обращался, – когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился... И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики. С этим не мирится мое человеческое достоинство. Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому увлечению, взял женщину без любви, за деньги. Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю...» Мне его жаль... – прибавил Платанов тихо. Женька раздула ноздри. – А мне вот ни чуточки. – Ты теперь, малый, уйди. Когда нужно будет, я тебя покричу, – сказал Платонов услужающему. – Совсем напрасно, Женечка! Это был необыкновенно крупный и сильный человек. Такие попадаются один на сотни тысяч. Я не уважаю самоубийц. Чаще всего это – мальчишки, которые стреляются и вешаются по пустякам, подобно ребенку, которому не дали конфетку, и он бьется назло окружающим об стену. Но перед его смертью я благоговейно и с горечью склоняю голову. Он был умный, щедрый, ласковый человек, внимательный ко всем и, как видишь, слишком строгий к себе. – А мне это решительно все равно, – упрямо возразила Женька, – умный или глупый, честный или нечестный, старый или молодой, – я их всех возненавидела! Потому что, – погляди на меня, – что я такое? Какая-то всемирная плевательница, помойная яма, отхожее место. Подумай, Платонов, ведь тысячи, тысячи человек брали меня, хватали, хрюкали, сопели надо мной, и всех тех, которые были, и тех, которые могли бы еще быть на моей постели, – ах! как ненавижу я их всех! Если бы могла, я осудила бы их на пытку огнем и железом!.. Я велела бы... – Ты злая и гордая, Женя, – тихо сказал Платонов. – Я была и не злая и не гордая... Это только теперь. Мне не было десяти лет, когда меня продала родная мать, и с тех пор я пошла гулять по рукам... Хоть бы кто-нибудь во мне увидел человека! Нет!.. Гадина, отребье, хуже нищего, хуже вора, хуже убийцы!.. Даже палач... – у нас и такие бывают в заведении, – и тот отнесся бы ко мне свысока, с омерзением: я – ничто, я – публичная девка! Понимаете ли вы, Сергей Иванович, какое это ужасное слово? Пу-бли-чная!.. Это значит ничья: ни своя, ни папина, ни мамина, ни русская, ни рязанская, а просто – публичная! И никому ни разу в голову не пришло подойти ко мне и подумать: а ведь это тоже человек, у него сердце и мозг, он о чем-то думает, что-то чувствует, ведь он сделан не из дерева и набит не соломой, трухой или мочалкой! И все-таки это чувствую только я. Я, может быть, одна из всех, которая чувствует ужас своего положения, эту черную, вонючую, грязную яму. Но ведь все девушки, с которыми я встречалась и с которыми вот теперь живу, – поймите, Платонов, поймите меня! – ведь они ничего не сознают!.. Говорящие, ходящие куски мяса! И это еще хуже, чем моя злоба!.. – Ты права! – тихо сказал Платонов, – и вопрос этот такой, что с ним всегда упрешься в стену. Вам никто не поможет... – Никто, никто!.. – страстно воскликнула Женька. – Помнишь ли, – при тебе это было: увез студент нашу Любку... – Как же, хорошо помню!.. Ну и что же? – А то, что вчера она вернулась обтрепанная, мокрая... Плачет... Бросил, подлец!.. Поиграл в доброту, да и за щеку! Ты, говорит, – сестра! Я, говорит, тебя спасу, я тебя сделаю человеком... – Неужели так? – Так!.. Одного человека я видела, ласкового и снисходительного, без всяких кобелиных расчетов, – это тебя. Но ведь ты совсем другой. Ты какой-то странный. Ты все где-то бродишь, ищешь чего-то... Вы простите меня, Сергей Иванович, вы блаженненький какой-то!.. Вот потому-то я к вам и пришла, к вам одному!.. – Говори, Женечка... – И вот, когда я узнала, что больна, я чуть с ума не сошла от злобы, задохлась от злобы... Я подумала: вот и конец, стало быть, нечего жалеть больше, не о чем печалиться, нечего ждать... Крышка!.. Но за все, что я перенесла, – неужели нет отплаты? Неужели нет справедливости на свете? Неужели я не могу наслаждаться хоть местью? – за то, что я никогда не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по голове – пошла прочь! – что меня сделали из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий? Тьфу!.. Неужели за все за это я должна еще принять к такую болезнь с благодарностью?.. Или я раба? Бессловесный предмет?.. Вьючная кляча?.. И вот, Платонов, тогда-то я решила заражать их всех – молодых, старых, бедных, богатых, красивых, уродливых, – всех, всех, всех!.. Платонов, давно уже отставивший от себя тарелку, глядел на нее с изумлением и даже больше – почти с ужасом Ему, видевшему в жизни много тяжелого, грязного, порок: даже кровавого, – ему стало страшно животным страхом перед этим напряжением громадной неизлившейся ненависти. Очнувшись, он сказал: – Один великий французский писатель рассказывает о таком случае. Пруссаки завоевали французов и всячески издевались над ними: расстреливали мужчин, насиловали женщин, грабили дома, поля сжигали... И вот одна красивая женщина – француженка – очень красивая, заразившись, стала назло заражать всех немцев, которые попадали к ней в объятия. Она сделала больными целые сотни, может быть даже тысячи.. И когда она умирала в госпитале, она с радостью и с гордостью вспоминала об этом... Но ведь то были враги, попиравшие ее отечество и избивавшие ее братьев... Но ты, ты, Женечка?.. – А я всех, именно всех! Скажите мне, Сергей Иванович, по совести только скажите, если бы вы нашли на улице ребенка, которого кто-то обесчестил, надругался над ним... ну, скажем, выколол бы ему глаза, отрезал уши, – и вот вы бы узнали, что этот человек сейчас проходит мимо вас и что только один бог, если только он есть, смотрит не вас в эту минуту с небеси, – что бы вы сделали? – Не знаю, – ответил глухо и потупившись Платонов, но он побледнел, и пальцы его под столом судорожно сжались в кулаки. – Может быть, убил бы его... – Не «может быть», а наверно! Я вас знаю, я вас чувствую. Ну, а теперь подумайте: ведь над каждой из нас так надругались, когда мы были детьми!.. Детьми! – страстно простонала Женька и закрыла на мгновение глаза ладонью. – Об этом ведь, помнится, и вы как-то говорили у нас, чуть ли не в тот самый вечер, на троицу... Да, детьми, глупыми, доверчивыми, слепыми, жадными, пустыми... И не можем мы вырваться из своей лямки... куда пойдешь? что сделаешь?.. И вы не думайте, пожалуйста, Сергей Иванович, что во мне сильна злоба только к тем, кто именно меня, лично меня обижали... Нет, вообще ко всем нашим гостям, к этим кавалерам, от мала до велика... Ну и вот я решилась мстить за себя и за своих сестер. Хорошо это или нет?.. – Женечка, я, право, не знаю... Я не могу... я ничего не смею сказать... Я не понимаю. – Но и не в этом главное... А главное вот в чем... Я их заражала и не чувствовала ничего – ни жалости, ни раскаяния, ни вины перед богом или перед отечеством. Во мне была только радость, как у голодного волка, который дорвался до крови... Но вчера случилось что-то, чего и я не могу понять. Ко мне пришел кадет, совсем мальчишка, глупый, желторотый... Он ко мне ходил еще с прошлой зимы... И вот вдруг я пожалела его... Не оттого, что он был очень красив и очень молод, и не оттого, что он всегда был очень вежлив, пожалуй, даже нежен... Нет, у меня бывали и такие и такие, но я не щадила их: я с наслаждением отмечала их, точно скотину, раскаленным клеймом... А этого я вдруг пожалела... Я сама не понимаю – почему? Я не могу разобраться. Мне казалось, что это все равно, что украсть деньги у дурачка, у идиотика, или ударить слепого, или зарезать спящего... Если бы он был какой-нибудь заморыш, худосочный или поганенький, блудливый старикашка, я нс остановилась бы. Но он был здоровый, крепкий, с грудью и с руками, как у статуи... и я не могла... Я отдала ему деньги, показала ему свою болезнь, словом, была дура дурой. Он ушел от меня... расплакался... И вот со вчерашнего вечера я не спала. Хожу как в тумане... Стало быть, – думаю я вот теперь, – стало быть, то, что я задумала – моя мечта заразить их всех, заразить их отцов, матерей, сестер невест, – хоть весь мир, – стало быть, это все было глупостью, пустой фантазией, раз я остановилась?.. Опять-таки я ничего не понимаю... Сергей Иванович, вы такой умный, вы так много видели в жизни, – помогите же мне найти теперь себя!.. – Не знаю, Женечка! – тихо произнес Платонов. – Не то, что я боюсь говорить тебе или советовать, но я совсем ничего не знаю. Это выше моего рассудка... выше совести.. Женя скрестила пальцы с пальцами и нервно хрустнула ими. – И я не знаю... Стало быть, то, что я думала, – неправда?.. Стало быть, мне остается только одно... Эта мысль сегодня утром пришла мне в голову... – Не делай, не делай этого, Женечка!.. Женя!.. – быстро перебил ее Платонов. – ...Одно: повеситься... – Нет, нет. Женя, только не это!.. Будь другие обстоятельства, непреоборимые, я бы, поверь, смело сказал тебе ну что же, Женя, пора кончить базар... Но тебе вовсе не это нужно... Если хочешь, я подскажу тебе один выход не менее злой и беспощадный, но который, может быть, во сто раз больше насытит твой гнев... – Какой это? – устало спросила Женя, сразу точно увядшая после своей вспышки. – Д вот какой... Ты еще молода, и, по правде я тебе скажу, ты очень красива, то есть ты можешь быть, если захочешь, необыкновенно эффектной... Это даже больше, чем красота. Но ты еще никогда не знала размеров и власти своей наружности, а главное, ты не знаешь, до какой степени обаятельны такие натуры, как ты, и как они властно приковывают к себе мужчин и делают из них больше, чем рабов и скотов... Ты гордая, ты смелая, ты независимая, ты умница... Я знаю: ты много читала, предположим даже дрянных книжек, но все-таки читала, у тебя язык совсем другой, чем у других. При удачном обороте жизни ты можешь вылечиться, ты можешь уйти из этих «Ямков» на свободу. Тебе стоит только пальцем пошевельнуть, чтобы видеть у своих ног сотни мужчин, покорных, готовых для тебя на подлость, на воровство, на растрату... Владей ими на тугих поводьях, с жестоким хлыстом в руках!.. Разоряй их, своди с ума, пока у тебя хватит желания и энергии!.. Посмотри, милая Женя, кто ворочает теперь жизнью, как не женщины! Вчерашняя горничная, прачка, хористка раскусывают миллионные состояния, как тверская баба подсолнушки. Женщина, едва умеющая подписать свое имя, влияет иногда через мужчину на судьбу целого королевства. Наследные принцы женятся на вчерашних потаскушках, содержанках... Женечка, вот тебе простор для твоей необузданной мести, а я полюбуюсь тобою издали... А ты, – ты замешана именно из этого теста – хищницы, разорительницы... Может быть, не в таком размахе, но ты бросишь их себе под ноги. – Нет, – слабо улыбнулась Женька. – Я думала об этом раньше... Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний... Я вся какая-то пустая внутри, трухлявая... Да вот, знаешь, бывает гриб такой – белый, круглый, – сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я. Все во мне эта жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая... Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять иуду казниться. Нет, уж лучше так... Она замолчала. И Платонов не знал, что сказать. Стало обоим тяжело и неловко. Наконец Женька встала и, не глядя на Платонова, протянула ему холодную, слабую руку. – Прощайте, Сергей Иванович! Простите, что я отняла у вас время... Что же, я сама вижу, что вы помогли бы мне. если бы сумели... Но уж, видно, тут ничего не попишешь. Прощайте!.. – Только глупости не делай, Женечка! Умоляю тебя!.. – Ладно уж! – сказала она и устало махнула рукой. Выйдя из сквера, они разошлись, но, пройдя несколько лагов, Женька вдруг окликнула его: – Сергей Иванович, а Сергей Иванович!.. Он остановился, обернулся, подошел к ней. – Ванька-Встанька у нас вчера подох в зале. Прыгал-прыгал, а потом вдруг и окочурился... Что ж, по крайней мере легкая с.мерть! И еще я забыла вас спросить, Сергей Иванович... Это уж последнее... Есть бог или нет? Платонов нахмурился. – Что я тебе отвечу? Не знаю. Думаю, что есть, но не такой, как мы его воображаем. Он – больше, мудрее, справедливее... – А будущая жизнь? Там, после смерти? Вот, говорят, рай есть или ад? Правда это? Или ровно ничего? Пустышка? Сон без сна? Темный подвал? Платонов молчал, стараясь не глядеть на Женьку. Ему было тяжело и страшно. – Не знаю, – сказал он, наконец, с усилием. – Не хочу тебе врать. Женька вздохнула и улыбнулась жалкой, кривой улыбкой. – Ну, спасибо, мой милый. И на том спасибо... Желаю вам счастья. От души. Ну, прощайте... Она отвернулась от него и стала медленно, колеблющейся походкой взбираться в гору. Платонов как раз вернулся на работу вовремя. Босячня, почесываясь, позевывая, разминая свои привычные вывихи, становилась по местам. Заворотный издали своими зоркими глазами увидал Платонова и закричал на весь порт: – Поспел-таки, сутулый черт!.. А я уж хотел тебя за хвост и из компании вон... Ну, становись!.. – И кобель же ты у меня, Сережка!– прибавил он ласково. – Хоша бы ночью, а то, – гляди-ка, среди бела дня захороводил... [SIZE=6][B]V[/B][/SIZE] Суббота была обычным днем докторского осмотра, к которому во всех домах готовились очень тщательно и с трепетом, как, впрочем, готовятся и дамы из общества, собираясь с визитом к врачу-специалисту: старательно делали свой интимный туалет и непременно надевали чистое нижнее белье, даже по возможности более нарядное. Окна на улицу были закрыты ставнями, а у одного из тех окон, что выходили во двор, поставили стол с твердым валиком под спину. Все девушки волновались... «А вдруг болезнь, которую сама не заметила?.. А там-отправка в больницу, побор, скука больничной жизни, плохая пища, тяжелое лечение... 175> Только Манька Большая, или иначе Манька Крокодил, Зоя и Генриетта – тридцатилетние, значит уже старые по ямскому счету, проститутки, все видевшие, ко всему притерпевшиеся, равнодушные в своем деле, как белые жирные цирковые лошади, оставались невозмутимо спокойными. Манька Крокодил даже часто говорила о самой себе: – Я огонь и воду прошла и медные трубы... Ничто уже больше ко мне не прилипнет. Женька с утра была кротка и задумчива. Подарила Маньке Беленькой золотой браслет, медальон на тоненькой цепочке со своей фотографией и серебряный нашейный крестик. Тамару упросила взять на память два кольца: одно – серебряное раздвижное о трех обручах, в средине сердце, а под ним две руки, которые сжимали одна другую, когда все три части кольца соединялись, а другое – из золотой тонкой проволоки с альмандином. – А мое белье, Тамарочка, отдай Аннушке, горничной. Пусть выстирает хорошенько и носит на здоровье, на память обо мне. Они были вдвоем в комнате Тамары. Женька с утра еще послала за коньяком и теперь медленно, точно лениво, тянула рюмку за рюмкой, закусывая лимоном с кусочком сахара. В первый раз это наблюдала Тамара и удивлялась, потому что всегда Женька была не охотница до вина и пила очень редко и то только по принуждению гостей. – Что это ты сегодня так раздарилась? – спросила Тамара. – Точно умирать собралась или в монастырь идти?.. – Да я и уйду, – ответила вяло Женька. – Скучно мне, Тамарочка!.. – Кому же весело из нас? – Да нет!.. Не то что скучно, а как-то мне все – все равно... Гляжу -вот я на тебя, на стол, на бутылку, на свои руки, ноги и думаю, что все это одинаково и все ни к чему... Нет ни в чем смысла... Точно на какой-то старой-престарой картине. Вот смотри: идет по улице солдат, а мне все равно, как будто завели куклу и она двигается... И что мокро ему под дождем, мне тоже все равно... И что он умрет, и я умру, и ты, Тамара, умрешь, – тоже в этом я не вижу ничего ни страшного, ни удивительного... Так все для меня просто и скучно... Женька помолчала, выпила еще рюмку, пососала сахар и, все еще глядя на улицу, вдруг спросила: – Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем непохожа на всех нас, ты все знаешь, у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово... Вон и по-французски как ты тогда говорила хорошо! А никто из нас о тебе ровно ничего не знает... Кто ты? – Милая Женечка, право не стоит... Жизнь как жизнь... Была институткой, гувернанткой была, в хоре пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера... По циркам ездила, – американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла... Потом в монастырь попала. Там пробыла года два... Много было у меня... Всего не упомнишь... Воровала. – Много ты пожила... пестро... – Мне и лет-то немало, Ну, как ты думаешь – сколько? – Двадцать два, двадцать четыре?.. – Нет, ангел мой! Тридцать два ровно стукнуло неделю тому назад. Я, пожалуй что, старше всех вас здесь у Анны Марковны. Но только ничему я не удивлялась, ничего не принимала близко к сердцу. Как видишь, не пью никогда... Занимаюсь очень бережно уходом за своим телом, а главное – самое главное – не позволяю себе никогда увлекаться мужчинами... – Ну, а Сенька твой?.. – Сенька – это особая статья: сердце бабье глупое, нелепое... Разве оно может жить без любви? Да и не люблю я его, а так... самообман... А впрочем, Сенька мне скоро очень понадобится. Женька вдруг оживилась и с любопытством поглядела на подругу: – Но здесь-то, в этой дыре, как ты застряла? – умница, красивая, обходительная такая... – Долго рассказывать... Да и лень... Попала я сюда из-за любви: спуталась с одним молодым человеком и делала с ним вместе революцию. Ведь мы всегда так поступаем, женщины: куда милый смотрит, туда и мы что милый видит, то и мы... Не верила я душой-то в его дело, а пошла. Льстивый был человек, умный, говорун, красавец... Только оказался он потом подлецом и предателем. Играл в революцию, а сам товарищей выдавал жандармах Провокатором был. Как его убили и разоблачили, так с меня и вся дурь соскочила. Однако пришлось скрываться.. Паспорт переменила. Тут мне посоветовали, что легче всего прикрыться желтым билетом... А там и пошло!.. Да и здесь я вроде как на подножном корму: придет время удастся у меня минутка – уйду! – Куда? – с нетерпением спросила Женя. – Свет велик... А я жизнь люблю!.. Вот я так же и в монастыре, жила, жила, пела антифоны и залостойники, пока не отдохнула, не соскучилась вконец, а потом сразу хоп! и в кафешантан... Хорош скачок? Так и отсюда... В театр пойду, в цирк, в кордебалет... а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело... Смелое, опасное, жуткое и какое-то пьяное... Тянет!.. Ты не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая. У нее вдруг ярко и весело вспыхнули глаза. – Во мне дьявол живет! – Хорошо тебе! – задумчиво и с тоской произнесла Женя, – ты хоть хочешь чего-нибудь, а у меня душа дохлая какая-то... Вот мне двадцать лет, а душа у меня старушечья, сморщенная, землей пахнет... И хоть пожила бы толком!.. Тьфу!.. Только слякоть какая-то была. – Брось, Женя, ты говоришь глупости. Ты умна, ты оригинальна, у тебя есть та особенная сила, перед которой так охотно ползают и пресмыкаются мужчины. Уходи отсюда и ты. Не со мной, конечно, – я всегда одна, – а уйди сама по себе. Женька покачала головой и тихо, без слез, спрятала свое лицо в ладонях. – Нет, – отозвалась она глухо после долгого молчания, – нет, у меня это не выходит: изжевала меня судьба!.. Не человек я больше, а какая-то поганая жвачка... Эх! – вдруг махнула она рукой. – Выпьем-ка, Женечка, лучше коньячку, – обратилась она сама к себе, – и пососем лимончик!.. Брр... гадость какая!.. И где это Аннушка всегда такую мерзость достанет? Собаке шерсть, если помазать, так облиняет... И всегда, подлая, полтинник лишний возьмет. Раз я как-то спрашиваю ее: «Зачем деньги копишь?» – «А я, говорит, на свадьбу коплю. Что ж, говорит, будет мужу моему за радость, что я ему одну свою невинность преподнесу! Надо еще сколько-нибудь сотен приработать». Счастливая она!.. Тут у меня, Тамара, денег немножко есть, в ящичке под зеркалом, ты ей передай, пожалуйста... – Да что ты, дура, помирать, что ли, хочешь? – резко, с упреком сказала Тамара. – Нет, я так, на всякий случай... Возьми-ка, возьми деньги! Может быть, меня в больницу заберут... А там, как знать, что произойдет? Я мелочь себе оставила на всякий случай... А что же, если и в самом деле, Тамарочка, я захотела бы что-нибудь над собой сделать, неужели ты стала бы мешать мне? Тамара поглядела на нее пристально, глубоко и спокойно. Глаза Женьки были печальны и точно пусты. Живой огонь погас в них, и они казались мутными, точно выцветшими, с белками, как лунный камень. – Нет, – сказала, наконец, тихо, но твердо Тамара. – Если бы из-за любви – помешала бы, если бы из-за денег – отговорила бы, но есть случаи, когда мешать нельзя. Способствовать, конечно, не стала бы, но и цепляться за тебя и мешать тебе тоже не стала бы. В это время по коридору пронеслась с криком быстроногая экономка Зося: – Барышни, одеваться! – доктор приехал... Барышни, одеваться!.. Барышни, живо!.. – Ну, иди, Тамара, иди! – ласково сказала Женька, вставая. – Я к себе зайду на минутку, – я еще не переодевалась, хоть, правда, это тоже все равно. Когда будут меня вызывать, и если я не поспею, крикни, сбегай за мной. И, уходя из Тамариной комнаты, она как будто невзначай обняла ее за плечо и ласково погладила. Доктор Клименко – городской врач – приготовлял в зале все необходимое для осмотра: раствор сулемы, вазелин и другие вещи, и все это расставлял на отдельном маленьком столике. Здесь же у него лежали и белые бланки девушек, заменявшие им паспорта, и общий алфавитный список. Девушки, одетые только в сорочки, чулки и туфли, стояли и сидели в отдалении. Ближе к столу стояла сама хозяйка – Анна Марковна, а немножко сзади ее – Эмма Эдуардовна и Зося. Доктор, старый, опустившийся, грязноватый, ко всему равнодушный человек, надел криво на нос пенсне, поглядел в список и выкрикнул: – Александра Будзинская!.. Вышла нахмуренная, маленькая, курносая Нина. Сохраняя на лице сердитое выражение и сопя от стыда, от сознания своей собственной неловкости и от усилий, она неуклюже влезла на стол. Доктор, щурясь через пенсне и поминутно роняя его, произвел осмотр. – Иди!.. Здорова. И на оборотной стороне бланка отметил: «Двадцать восьмого августа, здорова» – и поставил каракульку. И, когда еще не кончил писать, крикнул – Вощенкова Ирина!.. Теперь была очередь Любки. Она за эти прошедшие полтора месяца своей сравнительной свободы успела уже отвыкнуть от еженедельных осмотров, и когда доктор завернул ей на грудь рубашку, она вдруг покраснела так, как умеют краснеть только очень стыдливые женщины, – даже спиной и грудью. За нею была очередь Зои, потом Маньки Беленькой, затем Тамары и Нюрки, у которой Клименко нашел гоноррею и велел отправить ее в больницу. Доктор производил осмотр с удивительной быстротой. Вот уже около двадцати лет как ему приходилось каждую неделю по субботам осматривать таким образом несколько сотен девушек, и у него выработалась та привычная техническая ловкость и быстрота, спокойная небрежность в движениях, которая бывает часто у цирковых артистов, у карточных шулеров, у носильщиков и упаковщиков мебели и у других профессионалов. И производил он свои манипуляции с таким же спокойствием, с каким гуртовщик или ветеринар осматривают в день несколько сотен голов скота, с тем хладнокровием, какое не изменило ему дважды во время обязательного присутствия при смертной казни. Думал ли он когда-нибудь о том, что перед ним живые люди, или о том, что он является последним и самым главным звеном той страшной цепи, которая называется узаконенной проституцией?.. Нет! Если и испытывал, то, должно быть, в самом начале своей карьеры. Теперь перед ним были только голые животы, голые спины и открытые рты. Ни одного экземпляра из этого ежесубботнего безликого стада он не узнал бы впоследствии на улице. Главное, надо было как можно скорее окончить осмотр в одном заведении, чтобы перейти в другое, третье, десятое, двадцатое... – Сусанна Райцына! – выкрикнул, наконец, доктор, Никто не подходил к столу. Все обитательницы дома переглянулись и зашептались. – Женька... Где Женька?.. Но ее не было среди девушек. Тогда Тамара, только что отпущенная доктором, выдвинулась немного вперед и сказала: – Ее нет. Она не успела еще приготовиться. Извините, господин доктор. Я сейчас пойду позову ее. Она побежала в коридор и долго не возвращалась. Следом за нею пошла сначала Эмма Эдуардовна, потом Зося, несколько девушек и даже сама Анна Марковна. – Пфуй! Что за безобразие!.. – говорила в коридоре величественная Эмма Эдуардовна, делая негодующее лицо. – И вечно эта Женька!.. Постоянно эта Женька!.. Кажется, мое терпение уже лопнуло... Но Женьки нигде не было – ни в ее комнате, ни в Тамариной. Заглянули в другие каморки, во все закоулки... Но и там ее не оказалось. – Надо поглядеть в ватере... Может быть, она там? – догадалась Зоя. Но это учреждение было заперто изнутри на задвижку. Эмма Эдуардовна постучалась в дверь кулаком. – Женя, да выходите же вы! Что это за глупости?! И, возвысив голос, крикнула нетерпеливо и с угрозой: – Слышишь, ты, свинья?.. Сейчас же иди – доктор ждет. Не было никакого ответа. Все переглянулись со страхом в глазах, с одной и той же мыслью в уме. Эмма Эдуардовна потрясла дверь за медную ручку, но дверь не поддалась. – Сходите за Симеоном! – распорядилась Анна Марковна. Позвали Симеона... Он пришел, по обыкновению, заспанный и хмурый. По растерянным лицам девушек и экономок он уже видел, что случилось какое-то недоразумение, в котором требуется его профессиональная жестокость и сила. Когда ему объяснили в чем дело, он молча взялся своими длинными обезьяньими руками за дверную ручку, уперся в стену ногами и рванул. Ручка осталась у него в руках, а сам он, отшатнувшись назад, едва не упал спиной на пол. – А-а, черт! – глухо заворчал он. – Дайте мне столовый ножик. Сквозь щель двери столовым ножом он прощупал внутреннюю задвижку, обстругал немного лезвием края щели и расширил ее так, что мог просунуть, наконец, туда кончик ножа, и стал понемногу отскребать назад задвижку. Все следили за его руками, не двигаясь, почти не дыша. Слышался только скрип металла о металл. Наконец Симеон распахнул дверь. Женька висела посреди ватерклозета на шнурке от корсета, прикрепленном к ламповому крюку. Тело ее, уже неподвижное после недолгой агонии, медленно раскачивалось в воздухе и описывало вокруг своей вертикальной оси едва заметные обороты влево и вправо. Лицо ее было сине-багрово, и кончик языка высовывался между прикушенных и обнаженных зубов. Снятая лампа валялась здесь же на полу. Кто-то истерически завизжал, и все девушки, как испуганное стадо, толпясь и толкая друг друга в узком коридоре, голося и давясь истерическими рыданиями, кинулись бежать. На крики пришел доктор... Именно, пришел , а не прибежал. Увидев, в чем дело, он не удивился и не взволновался: за свою практику городского врача он насмотрелся таких вещей, что уже совсем одеревенел и окаменел к человеческим страданиям, ранам и смерти. Он приказал Симеону приподнять немного вверх т.руп Женьки и сам, забравшись на сиденье, перерезал шнурок. Для проформы он приказал отнести Женьку в ее бывшую комнату и пробовал при помощи того же Симеона произвести искусственное дыхание, но минут через пять махнул рукой, поправил свое скривившееся на носу пенсне и сказал: – Позовите полицию составить протокол. Опять пришел Кербеш, опять долго шептался с хозяйкой в ее маленьком кабинетике и опять захрустел в кармане новой сторублевкой. Протокол был составлен в пять минут, и Женьку, такую же полуголую, какой она повесилась, отвезли в наемной телеге в анатомический театр, окутав и прикрыв ее двумя рогожами. Эмма Эдуардовна первая нашла записку, которую оставила Женька у себя на ночном столике. На листке, вырванном из приходо-расходной книжки, обязательной для каждой проститутки, карандашом, наивным круглым детским почерком, по которому, однако, можно было судить, что руки самоубийцы не дрожали в последние минуты, было написано: «В смерти моей прошу никого не винить. Умираю оттого, что заразилась, и еще оттого, что все люди подлецы и что жить очень гадко. Как разделить мои вещи, об этом знает Тамара. Я ей сказала подробно». Эмма Эдуардовна обернулась назад к Тамаре, которая в числе других девушек была здесь же, и с глазами, полными холодной зеленой ненависти, прошипела: – Так ты знала, подлая, что она собиралась сделать? Знала, гадина?.. Знала и не сказала?.. Она уже замахнулась, чтобы, по своему обыкновению, жестко и расчетливо ударить Тамару, но вдруг так и остановилась с разинутым ртом и с широко раскрывшимися глазами. Она точно в первый раз увидела Тамару, которая глядела на нее твердым, гневным, непереносимо-презрительным взглядом и медленно, медленно подымала снизу и, наконец, подняла в уровень с лицом экономки маленький, блестящий белым металлом предмет. [SIZE=6][B]VI[/B][/SIZE] В тот же день вечером совершилось в доме Анны Марковны очень важное событие: все учреждение – с землей и с домом, с живым и мертвым инвентарем и со всеми человеческими душами – перешло в руки Эммы Эдуардовны. Об этом уже давно поговаривали в заведении, но, когда слухи так неожиданно, тотчас же после смерти Женьки, превратились в явь, девицы долго не могли прийти в себя от изумления и страха. Они хорошо знали, испытав на себе власть немки, ее жестокий, неумолимый педантизм, ее жадность, высокомерие и, наконец, ее извращенную, требовательную, отвратительную любовь то к одной, то к другой фаворитке. Кроме того, ни для кого не было тайной, что из шестидесяти тысяч, которые Эмма Эдуардовна должна была уплатить прежней хозяйке за фирму и за имущество, треть принадлежала Кербешу, который давно уже вел с толстой экономкой полудружеские, полуделовые отношения. От соединения двух таких людей, бесстыдных, безжалостных и алчных, девушки могли ожидать для себя всяких напастей. Анна Марковна так дешево уступила дом не только потому, что Кербеш, если бы даже и не знал за нею некоторых темных делишек, все-таки мог в любое время подставить ей ножку и съесть без остатка. Предлогов и зацепок к этому можно было найти хоть по сту каждый день, и иные из них грозили бы не одним только закрытием дома, а, пожалуй, и судом. Но, притворяясь, охая и вздыхая, плачась па свою бедность, болезни и сиротство, Анна Марковна в душе была рада и такой сделке. Да и то сказать; она давно уже чувствовала приближение старческой немощи вместе со всякими недугами и жаждала полного, ничем не смущаемого добродетельного покоя. Все, о чем Анна Марковна не смела и мечтать в ранней молодости, когда она сама еще была рядовой проституткой, – все пришло к ней теперь своим чередом, одно к одному: почтенная старость, дом – полная чаша на одной из уютных, тихих улиц, почти в центре города, обожаемая дочь Берточка, которая не сегодня-завтра должна выйти замуж за почтенного человека, инженера, домовладельца и гласного городской думы, обеспеченная солидным приданым и прекрасными драгоценностями... Теперь можно спокойно, не торопясь, со вкусом, сладко обедать и ужинать, к чему Анна Марковна всегда питала большую слабость, выпить после обеда хорошей домашней крепкой вишневки, а по вечерам поиграть в преферанс по копейке с уважаемыми знакомыми пожилыми дамами, которые хоть никогда и не показывали вида, что знают настоящее ремесло старушки, но на самом деле отлично его знали и не только не осуждали ее дела, но даже относились с уважением к тем громадным процентам, которые она зарабатывала на капитал. И этими милыми знакомыми, радостью и утешением безмятежной старости, были: одна – содержательница ссудной кассы, другая – хозяйка бойкой гостиницы около железной дороги, третья – владелица небольшого, но очень ходкого, хорошо известного между крупными ворами ювелирного магазина и так далее. И про них в свою очередь Анна Марковна знала и могла бы рассказать несколько темных и не особенно лестных анекдотов, но в их среде было не принято говорить об источниках семейного благополучия – ценились только ловкость, смелость, удача и приличные манеры. Но и, кроме того, у Анны Марковны, довольно ограниченной умом и не особенно развитой, было какое-то удивительное внутреннее чутье, которое всю жизнь позволяло ей инстинктивно, но безукоризненно избегать неприятностей и вовремя находить разумные пути. Так и теперь, после скоропостижной смерти Ваньки-Встаньки и последовавшего на Другой день самоубийства Женьки, она своей бессознательно-проницательной душой предугадала, что судьба, до сих пор благоволившая к ее публичному дому, посылавшая удачи, отводившая всякие подводные мели, теперь собирается повернуться спиною. И она первая отступила. Говорят, что незадолго до пожара в доме или до крушения корабля умные, нервные крысы стаями перебираются в другое место. Анной Марковной руководило то же крысиное, звериное пророческое чутье. И она была права: тотчас же после смерти ЖеньКи над домом, бывшим Анны Марковны Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, точно нависло какое-то роковое проклятие: смерти, несчастия, скандалы так и падали на него беспрестанно, все учащаясь, подобно кровавым событиям в шекспировских трагедиях, как, впрочем, это было и во всех остальных домах Ям. И одной из первых, через неделю после ликвидации дела умерла сама Анна Марковна. Впрочем, это часто случается с людьми, выбитыми из привычной тридцатилетней колеи: так умирают военные герои, вышедшие в отставку, – люди несокрушимого здоровья и железной воли; так сходят быстро со сцены бывшие биржевые дельцы, ушедшие счастливо на покой, но лишенные жгучей прелести риска и азарта; так быстро старятся, опускаются и дряхлеют покинувшие сцену большие артисты... с.мерть ее была смертью праведницы. Однажды за преферансом она почувствовала себя дурно, просила подождать, сказала, что вернется через минутку, прилегла в спальне на кровать, вздохнула глубоко и перешла в иной мир, со спокойным лицом, с мирной старческой улыбкой на устах. Исай Саввич – верный товарищ на ее жизненном пути, немного забитый, всегда игравший второстепенную, подчиненную роль – пережил ее только на месяц. Берточка осталась единственной наследницей. Она обратила очень удачно в деньги уютный дом и также и землю где-то на окраине города, вышла, как и предполагалось, очень счастливо замуж и до сих пор убеждена, что ее отец вел крупное коммерческое дело по экспорту пшеницы через Одессу и Новороссийск в Малую Азию. Вечером того дня, когда т.руп Жени увезли в анатомический театр, в час, когда ни один даже случайный гость еще не появлялся на Ямской улице, все девушки, по настоянию Эммы Эдуардовны, собрались в зале. Никто из них не осмелился роптать на то, что в этот тяжелый день их, еще не оправившихся от впечатлений ужасной Женькиной смерти заставят одеться, по обыкновению, в дико-праздничные наряды и идти в ярко освещенную залу, чтобы танцевать петь и заманивать своим обнаженным телом похотливых мужчин. Наконец в залу вошла и сама Эмма Эдуардовна. Она была величественнее, чем когда бы то ни было, – одетая в черное шелковое платье, из которого точно боевые башни, выступали ее огромные груди, на которые ниспадали два жирных подбородка, в черных шелковых митенках, с огромной золотой цепью, трижды обмотанной вокруг шеи и кончавшейся тяжелым медальоном, висевшим на самом животе. – Барышни!.. – начала она внушительно, – я должна... Встать! – вдруг крикнула она повелительно. – Когда я говорю, вы должны стоя выслушивать меня. Все переглянулись с недоумением: такой приказ был новостью в заведении. Однако девушки встали одна за другой, нерешительно, с открытыми глазами и ртами. – Sie sollen...[15] вы должны с этого дня оказывать мне то уважение, которое вы обязаны оказывать вашей хозяйке, – важно и веско начала Эмма Эдуардовна. – Начиная от сегодня, заведение перешло законным порядком от нашей доброй и почтенной Анны Марковны ко мне, Эмме Эдуардовне Тицнер. Я надеюсь, что мы не будем ссориться и вы будете вести себя, как разумные, послушные и благовоспитанные девицы. Я вам буду вместо родная мать, но только помните, что я не потерплю ни лености, ни пьянства, ни каких-нибудь фантазий или какой-нибудь беспорядок. Добрая мадам Шайбес, надо сказать, держала вас слишком на мягких вожжах. О-о, я буду гораздо строже. Дисциплина uber alles...[16] раньше всего. Очень жаль, что русский народ, ленивый, грязный и глюпий, не понимает этого правила, но не беспокойтесь, я вас научу к вашей же пользе. Я говорю «к вашей пользе» потому, что моя главная мысль – убить конкуренцию Треппеля. Я хочу, чтобы мой клиент был положительный мужчина, а не какой-нибудь шарлатан и оборванец, какой-нибудь там студент или актерщик. Я хочу, чтобы мои барышни были самые красивые, самые благовоспитанные, самые здоровые и самые веселые во всем городе. Я не пожалею никаких денег, чтобы завести шикарную обстановку, и у вас будут комнаты с шелковой мебелью и с настоящими прекрасными коврами. Гости у вас не будут уже требовать пива, а только благородные бордоские и бургундские вина и шампанское. Помните, что богатый, солидный, пожилой клиент никогда не любит вашей простой, обыкновенной, грубой любви. Ему нужен кайенский перец, ему нужно не ремесло, а искусство, и этому вы скоро научитесь. У Треппеля берут три рубля за визит и десять рублей за ночь... Я поставлю так, что вы будете получать пять рублей за визит и двадцать пять за ночь. Вам будут дарить золото и брильянты. Я устрою так, что вам не нужно будет переходить в заведения низшего сорта und so weiter...[17] вплоть до солдатского грязного притона. Нет! У каждой из вас будут откладываться и храниться у меня ежемесячные взносы и откладываться на ваше имя в банкирскую контору, где на них будут расти проценты и проценты на проценты. И тогда, если девушка почувствует себя усталой или захочет выйти замуж за порядочного человека, в ее распоряжении всегда будет небольшой, но верный капитал. Так делается в лучших заведениях Риги и повсюду за границей. Пускай никто не скажет про меня, что Эмма Эдуардовна – паук, мегера, кровососная банка. Но за непослушание, за леность, за фантазии, за любовников на стороне я буду жестоко наказывать и, как гадкую сорную траву, выброшу вон на улицу или еще хуже. Теперь я все сказала, что мне нужно. Нина, подойди ко мне. И вы все остальные подходите по очереди. Нинка нерешительно подошла вплотную к Эмме Эдуардовне и даже отшатнулась от изумления: Эмма Эдуардовна протягивала ей правую руку с опущенными вниз пальцами и медленно приближала ее к Нинкиным губам. – Целуй!.. – внушительно и твердо произнесла Эмма Эдуардовна, прищурившись и откинув голову назад в великолепной позе принцессы, вступающей на престол. Нинка была так растеряна, что правая рука ее дернулась, чтобы сделать крестное знамение, но она исправилась, громко чмокнула протянутую руку и отошла в сторону. Следом за нею также подошли Зоя, Генриетта, Ванда и другие. Одна Тамара продолжала стоять у стены спиной к зеркалу, к тому зеркалу, в которое так любила, бывало, прохаживаясь взад и вперед по зале, заглядывать, любуясь собой, Женька. Эмма Эдуардовна остановила на ней повелительный, упорный взгляд удава, но гипноз не действовал. Тамара выдержала этот взгляд, не отворачиваясь, не мигая, но без всякого выражения на лице. Тогда новая хозяйка опустила руку, сделала на лице нечто похожее на улыбку и сказала хрипло: – А с вами, Тамара, мне нужно поговорить немножко отдельно, с глазу на глаз. Пойдемте! – Слушаю, Эмма Эдуардовна! – спокойно ответила Тамара. Эмма Эдуардовна пришла в маленький кабинетик, где когда-то любила пить кофе с топлеными сливками Анна Марковна, села на диван и указала Тамаре место напротив себя. Некоторое время женщины молчали, испытующе, недоверчиво оглядывая друг друга. – Вы правильно поступили, Тамара, – сказала, наконец, Эмма Эдуардовна. – Вы умно сделали, что не подошли, подобно этим овцам, поцеловать у меня руку. Но все равно я вас до этого не допустила бы. Я тут же при всех хотела, когда вы подойдете ко мне, пожать вам руку и предложить вам место первой экономки, – вы понимаете? – моей главной помощницы – и на очень выгодных для вас условиях. – Благодарю вас... – Нет, подождите, не перебивайте меня. Я выскажусь до конца, а потом вы выскажете ваши за и против. Но объясните вы мне, пожалуйста, когда вы утром прицеливались в меня из револьвера, что вы хотели? Неужели убить меня? – Наоборот, Эмма Эдуардовна, – почтительно возразила Тамара, – наоборот: мне показалось, что вы хотели ударить меня. – Пфуй! Что вы, Тамарочка!.. Разве вы не обращали внимания, что за все время нашего знакомства я никогда не позволила себе не то что ударить вас, но даже обратиться к вам с грубым словом... Что вы, что вы?.. Я вас не смешиваю с этим русским быдлом... Слава богу, я – человек опытный и хорошо знающий людей. Я отлично вижу, что вы по-настоящему воспитанная барышня, гораздо образованнее, например, чем я сама. Вы тонкая, изящная, умная. Вы знаете иностранные языки. Я убеждена в том, что вы даже недурно знаете музыку. Наконец, если признаться, я немножко... как бы вам сказать... всегда была немножко влюблена в вас. И вот вы меня хотели застрелить! Меня, человека, который мог бы быть вам отличным другом! Ну что вы на это скажете? – Но... ровно ничего, Эмма Эдуардовна, – возразила Тамара самым кротким и правдоподобным тоном, – Все было очень просто. Я еще раньше нашла под подушкой у Женьки револьвер и принесла, чтобы вам передать его. Я не хотела вам мешать, когда вы читали письмо, но вот вы обернулись ко мне, и я протянула вам револьвер и хотела сказать: поглядите, Эмма Эдуардовна, что я нашла, – потому что, видите ли, меня ужасно поразило, как это покойная Женя, имея в распоряжении револьвер, предпочла такую ужасную с.мерть, как повешение? Вот и все! Густые, страшные брови Эммы Эдуардовны поднялись кверху, глаза весело расширились, и по ее щекам бегемота расплылась настоящая, неподдельная улыбка. Она быстро протянула обе руки Тамаре. – И только это? О, mem Kind![18] А я думал... мне бог знает что представилось! Дайте мне ваши руки, Тамара, ваши милые белые ручки и позвольте вас прижать auf mein Herz, на мое сердце, и поцеловать вас. Поцелуй был так долог, что Тамара с большим трудом и с отвращением едва высвободилась из объятий Эммы Эдуардовны. – Ну, а теперь о деле. Итак, вот мои условия: вы будете экономкой, я вам даю пятнадцать процентов из чистой прибыли. Обратите внимание, Тамара: пятнадцать процентов. И, кроме того, небольшое жалованье – тридцать, сорок, ну, пожалуй, пятьдесят рублей в месяц. Прекрасные условия не правда ли? Я глубоко уверена, что не кто другой, как именно вы поможете мне поднять дом на настоящую высоту и сделать его самым шикарным не то что в нашем городе, но и во всем юге России. У вас вкус, понимание вещей!.. Кроме того, вы всегда сумеете занять и расшевелить самого требовательного, самого неподатливого гостя. В редких случаях, когда очень богатый и знатный господин – по-русски это называется один «карась», а у нас Freier, – когда он увлечется вами, – ведь вы такая красивая, Тамарочка, (хозяйка поглядела на нее туманными, увлажненными глазами), – то я вовсе не запрещаю вам провести с ним весело время, только упирать всегда на то, что вы не имеете права по своему долгу, положению und so weiter, und so weiter... Aber sagen Sie bitte[19], объясняетесь ли вы легко по-немецки? – Die deutsche Sprache beherrsche ich in geringerem Grade, als die franzosische; indes kann ich stets in einer Salon-Plauderei mitmachen. – О, wunderbar!.. Sie haben eine entzuckende Rigaer Aussprache, die beste aller deutschen Aussprachen. Und also, – fahren wir in un.serer Sprache fort. Sie klingtviel susser meinern Ohr, die Muttersprache. Schon? – Schon. – Am Ende werden Sie nachgeben, dem Anschein nach ungern, unwilikurlich, von der Laune des Augenblicks hingerissen, – und, was die Hauptsache ist, lautlos, heimlich vor mir. Sie verstehen? Dafiir Zahlen Narren ein schweres Geld. Ubrigens brauche ich Sie wohl nicht zu lehren. – Ja, gnadige Frau. Sie sprechen gar kluge Dinge. Doch das ist schon keine Plauderei mehr, sondern eine ernste Unterhaltung...[20] И поэтому мне удобнее, если вы перейдете на русский язык... Я готова вас слушаться. – Дальше!.. Я только что говорила насчет любовника. Я вам не смею запрещать этого удовольствия, но будем благоразумными: пусть он не появляется сюда или появляется как можно реже. Я вам дам выходные дни, когда вы будете совершенно свободны. Но лучше, если бы вы совсем обошлись без него. Это послужит к вашей же пользе. Это только тормоз и ярмо. Говорю вам по своему личному опыту. Подождите, через три-четыре года мы так расширим дело, что у вас уже будут солидные деньги, и тогда я возьму вас в дело полноправным товарищем. Через десять лет вы еще будете молоды и красивы и тогда берите и покупайте мужчин сколько угодно. К этому времени романтические глупости совсем выйдут из вашей головы, и уже не вас будут выбирать, а вы будете выбирать с толком и с чувством, как знаток выбирает драгоценные камни. Вы согласны со мной? Тамара опустила глаза и чуть-чуть улыбнулась. – Вы говорите золотые истины, Эмма Эдуардовна Я брошу моего, но не сразу. На это мне нужно будет недели две. Я постараюсь, чтобы он не являлся сюда. Я принимаю ваше предложение. – И прекрасно! – сказала Эмма Эдуардовна, вставая. – Теперь заключим наш договор одним хорошим, сладким по целуем. И она опять обняла и принялась взасос целовать Тамару которая со своими опущенными глазами и наивным нежным лицом казалась теперь совсем девочкой. Но, освободившись наконец, от хозяйки, она спросила по-русски: – Вы видите, Эмма Эдуардовна, что я во всем согласна с вами, но за это прошу вас исполнить одну мою просьбу. Она вам ничего не будет стоить. Именно, надеюсь, вы позволите мне и другим девицам проводить покойную Женю на кладбище. Эмма Эдуардовна сморщилась. – О, если хотите, милая Тамара, я ничего не имею против вашей прихоти. Только для чего? Мертвому человеку это не поможет и не сделает его живым. Выйдет только одна лишь сентиментальность... Но хорошо! Только ведь вы сами знаете, что по вашему закону самоубийц не хоронят или, – я не знаю наверное, – кажется, бросают в какую-то грязную яму за кладбищем. – Нет, уж позвольте мне сделать самой, как я хочу. Пусть это будет моя прихоть, но уступите ее мне, милая, дорогая, прелестная Эмма Эдуардовна! Зато я обещаю вам, что это будет последняя моя прихоть. После этого я буду как умный и послушный солдат в распоряжении талантливого генерала. – Is'gut![21] – сдалась со вздохом Эмма Эдуардовна. – Я вам, дитя мое, ни в чем не могу отказать. Дайте я пожму вашу руку. Будем вместе трудиться и работать для общего блага. И, отворив дверь, она крикнула через залу в переднюю «Симеон!» Когда же Симеон появился в комнате, она приказала ему веско и торжественно: – Принесите нам сюда полбутылки шампанского, только настоящего – Rederer demi sec и похолоднее. Ступай живо! – приказала она швейцару, вытаращившему на нее глаза. – Мы выпьем с вами, Тамара, за новое дело, за наше прекрасное и блестящее будущее. Говорят, что мертвецы приносят счастье. Если в этом суеверии есть какое-нибудь основание, то в эту субботу оно сказалось как нельзя яснее: наплыв посетителей был необычайный даже и для субботнего времени. Правда, девицы, проходя коридором мимо бывшей Женькиной комнаты, учащали шаги, боязливо косились туда краем глаза, а иные даже крестились. Но к глубокой ночи страх смерти как-то улегся, обтерпелся. Все комнаты были заняты, а в зале не переставая заливался новый скрипач – молодой, развязный, бритый человек, которого где-то отыскал и привел с собой бельмистый тапер. Назначение Тамары в экономки было принято с холодным недоумением, с молчаливой сухостью. Но, выждав время, Тамара успела шепнуть Маньке Беленькой: – Послушай, Маня! Ты скажи им всем, чтобы они не обращали внимания на то, что меня выбрали экономкой. Это так нужно. А они пусть делают что хотят, только бы не подводили меня. Я им по-прежнему – друг и заступница... А дальше видно будет. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Куприн "Яма"