Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Ю.П.Герман "Дело, которому ты служишь"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Heкит" data-source="post: 1113336" data-attributes="member: 4291"><p><strong><span style="font-size: 18px">Глава пятнадцатая</span></strong></p><p><strong><span style="font-size: 18px">Колдун</span></strong></p><p><strong><span style="font-size: 18px"></span></strong></p><p>В марте, когда зима переломилась и дни стали солнечнее, а морозы не такими трескучими, в Кхару приехал помощник Володе — молодой, пухлогубый и очень славный парень Васенька Белов, врач из Ленинграда. Он, как и Богословский с Тод-Жином, успел искупаться в полынье, видел в пути стаю голодных волков, привез с собою хорошее, «папино, знаете?», ружье, массу гильз, пороху, дроби, лесок, крючков, пыжей и руководств-справочников по медицине. Были у него и фляжка с коньяком, и портрет «просто одной подруги, можно сказать, детства», и трубка, которую он курил, «знаете, так, от нечего делать». На Володю Васенька смотрел снизу вверх, к больным относился благоговейно, про Туш сказал, что в ней он видит «просыпающееся национальное достоинство миллионов прекрасных людей». Володя разговаривал с Васенькой вялым тоном все повидавшего и все знающего старика. Да иначе с пухлогубым доктором и нельзя было. То и дело он задавал вопросы:</p><p></p><p>— Скажите, Владимир Афанасьевич, а тигры здесь водятся?</p><p></p><p>— Я лично их не имел чести встречать.</p><p></p><p>— А россомахи?</p><p></p><p>— Вы потолкуйте с дедом Абатаем.</p><p></p><p>— А ядовитые змеи? И простите, если водятся, то какие именно и как вы боретесь со змеиным ядом?</p><p></p><p>— Про змей я, Вася, не слыхал, — сказал Володя, но, вспомнив Богословского, поправился: — Простите, Василий…</p><p></p><p>— Иванович, — сконфузившись, произнес Вася.</p><p></p><p>— Василий Иванович. Не слыхал я про змей, и бороться мне с их ядом не приходилось.</p><p></p><p>— Жаль. А я вот специально привез монографию «Ядовитые змеи».</p><p></p><p>— Тут я ничем не могу помочь.</p><p></p><p>— Ну, а вообще какие-нибудь из ряда вон выходящие случаи были?</p><p></p><p>— Здесь все, Василий Иванович, из ряда вон выходящее.</p><p></p><p>— Нет, я в другом смысле, Владимир Афанасьевич. Видите ли, у меня имеется корреспондентское удостоверение от молодежной газеты, и мне хотелось бы, если вы, конечно, не имеете возражений, иногда писать такие заметки, очерки, вообще освещать наши будни.</p><p></p><p>— Ну и освещайте на здоровье. Только не во вред своим прямым обязанностям, потому что здесь их у вас будет немало…</p><p></p><p>Жили они вдвоем в одной комнате. По вечерам Вася либо сочинял все один и тот же очерк под названием «Будни энской больницы», либо писал длиннющие письма. Однажды Володе случайно попался листок, который он прочитал: «…тельный, колоссальный человек. Его железная воля и научное предвидение, его идейная преданность своему делу дают мне право думать, моя далекая любовь, что В. А. Устименко и есть тот характер, который мне следует окончательно принять за основу…»</p><p></p><p>Дальше Володя читать не стал. Ему вдруг стало совестно чего-то, будто он обманывал Васю. Но ведь он не обманывал!</p><p></p><p>И с Абатаем Вася тоже подружился. Старик теперь немного говорил по-русски, Туш помогала им обоим, и Вася подолгу слушал нехитрые, но очень смешные сказки деда и даже записывал для своей будущей «брошюры» о больнице в Кхаре.</p><p></p><p>Работы было по-прежнему очень много, но с приездом Белова Володе стало куда легче, и Устименко с удовольствием почти каждый день говорил об этом Васе, а тот смешно краснел, почесывался и отвечал:</p><p></p><p>— Да ведь что… Захвалите вы меня совсем, Владимир Афанасьевич… Если бы не вы…</p><p></p><p>И трудился еще старательнее, еще энергичнее, еще больше. От похвал он делался лучше, от любого, даже самого безобидного замечания надолго скисал, мрачнел, живые, всегда веселые глаза его погасали.</p><p></p><p>Теперь Устименко мог хоть и ненадолго, но все-таки оставлять свою больницу. Верхом он съездил на Урчупский прииск и обследовал там всех больных и здоровых — это была длинная, кропотливая, но необходимая работа. Побывал он у рыбаков в Остью-Бе, объехал много кочевий Джищи. Сопровождал его обычно Мады-Данзы, во вьюках было кое-что из необходимого инструментария, медикаменты, палатка, спальные мешки. И славно делалось на душе у Володи, когда конь уверенно ступал по почти невидимой тропке в тайге или над каменистым обрывом возле Таа-Хао, когда рокотали внизу пороги бурной реки, а сверху крепко и ровно грело весеннее, доброе солнце; славно было видеть шумное и радостное воз.буждение во всем кочевье, когда навстречу ватагой бежали ребятишки, а за ними степенно, спокойно выходили знающие себе цену мужчины — отцы и деды, когда приветливо кланялись женщины и каждый хозяин, и каждая хозяйка звали именно к себе, в свою юрту на обед, на ужин, просто так — для приличной беседы; славно было задавать привычный вопрос вежливости о здоровье скота и выслушивать такой же вопрос — со смешливыми искорками в глазах у спрашивающего, потому что все знали: русский доктор не имеет скота, но как же начать разговор?</p><p></p><p>Да, в этих юртах, у этих очагов, в приисковых жилищах и на рыбацких становищах встречались и вши, и трахома, и сифилис. Были зрелища ужасающие, картины, от которых Володю, человека привычного, что называется, воротило с души. Но, засучив рукава халата и вымыв свои крупные руки, он делал все, что было в его силах, а потом отправлял больного на носилках, особым способом приделанных к двум лошадям, в свою больницу с запиской к Васе. Больница постоянно была переполнена, но это была больница; оттуда люди выходили, как правило, здоровыми, и все дальше и дальше, из кочевья в кочевье бежал слух о том, какой удивительный, небывалый доктор живет в Кхаре. И все меньше и меньше верили кочевники шаманам и ламе, все глубже в тайгу и в тундру уходили они. И все больше и гуще становилась там, далеко от Кхары, их злоба на Володю, на его больницу, на нового доктора Васю, на Туш, которая работала вместе с этими русскими, даже на деда Абатая.</p><p></p><p>Впрочем, Володе пока что не было от всего этого ни холодно ни жарко. Ламы и шаманы больше не перебегали ему дорогу, и он забыл о них, как забыл о Маркелове. Слишком много он занимался делом, слишком много и сосредоточенно работал, чтобы помнить о том, или о тех, кто в данное время исчез с его пути.</p><p></p><p>Уже осенью, в сентябре, его разбудили на рассвете. Из бессвязного рассказа посланного мальчика он только понял, что произошло что-то нехорошее и что надо помочь людям, находящимся далеко отсюда, насколько далеко — измученный и испуганный мальчик объяснить не мог.</p><p></p><p>Мады-Данзы заседлал коней, подтянул вьюки. Утро было холодное, Володя зябко зевал, никак не мог проснуться толком. К полудню наконец выяснилось, что пути более ста километров, а сколько более — мальчик тоже не знал, что раненых не один, а трое, что первый, наверное, уже «лишился возраста», а другие двое, может быть, и дождутся.</p><p></p><p>Дорога была трудной, сначала берегом, тут Володя уже ездил, а потом для сокращения пути — тайгой. Ветви хлестали по лицу, рвали одежду, кони посапывали, поводили устало боками. На полянке близ Джем-Чу — в этом селении Володя когда-то бывал — они встретили с десяток всадников; по лентам, вплетенным в гривы и хвосты лошадей, Устименко понял, что пострадавшие уже ошаманены. Данзы возбужденно заговорил со стариком, неприязненно поглядывающим на Володю; из разговора было ясно, что там — у раненых — распоряжается сбежавший из Кхары шаман Огу. Мальчик поехал за доктором самовольно, убежал, старик грозил ему теперь жестоким наказанием.</p><p></p><p>Только в сумерках Володя с Данзы и мальчиком, которого звали Ламзы, доехали до высокого, поросшего кедрами холма близ шумной реки Таа-Хао. На подветренной стороне холма горели шесть костров; в сумерках на фоне чадящего пламени, фигуры, людей казались огромными. Человек с полсотни всадников перерезали Володе путь, остановились в ожидании. У всех, даже у мальчишек, были ружья. Наверное, напились молочной водки, — предположил Данзы и посоветовал уезжать, пока целы.</p><p></p><p>— Они очень пьяные, так, да, — сказал Мады-Данзы, — нехорошо будет, совсем нехорошо!</p><p></p><p>Володя спешился, кинул поводья Данзы; широко расставляя ноги, пошел прямо на всадников. Они не расступились, стволы охотничьих ружей тупо смотрели в Володино лицо. Чувствуя, как ему страшно, но зная, что иначе поступить нельзя, он отпихнул от себя морду коня, нажал плечом на чье-то стремя, выругался и стал подниматься на холм. Сзади, чуть сбоку, попискивая от страха и стараясь быть как можно ближе к доктору, семенил Ламзы — сын того, кто, наверное, уже «лишился возраста».</p><p></p><p>Между пламенем дымных костров два человека лежали, один сидел на подпорках-рогатках, поддерживающих его под мышки. Глаза его с мучительной тоской всматривались в даль. По всей вероятности, он уже ничего не видел, потому что не узнал своего собственного сына. Рядом с отцом Ламзы сидел шаман Огу, и Володя мгновенно перестал чего-либо страшиться, когда понял, что тут происходит.</p><p></p><p>Возле умирающего было приготовлено все то, что могло ему понадобиться в той далекой жизни, в следующей по очереди жизни, как любил выражаться Данзы; здесь был и табак, здесь были, и спички, была и молочная водка, было и мясо, была пара новой обуви, была и плетка. Его — еще живого — уже провожали, и Володя нарушил своим появлением и своим вмешательством закон смерти, который уже был объявлен шаманом Огу. Выполнение закона смерти охраняли всадники, наученные шаманом: если отец Ламзы останется живым — значит Огу умрет, больше ему не жить как шаману.</p><p></p><p>— Все готово тебе, все хорошо приготовлено, ничего не забыли, отправляйся же, иди, у тебя больше нет возраста, — говорил шаман Огу, не видя еще Володи и не слыша его шагов за треском валежника в пламени. — Иди, не жди…</p><p></p><p>— Убирайся отсюда вон, колдун! — крикнул Володя. Огу медленно оглянулся, увидел Володины сапоги и встал. Он встал, но это был не тот Огу, который шарахался от Володи в Кхаре, это был другой — довольно-таки наглый хозяин тайги, да еще пьяный, да еще с ножом в руке, с большим ножом, которым он только что строгал мясо для дальнего пути отцу Ламзы, И нож теперь он держал для удара — острием кверху, чтобы убить ненавистного русского доктора в живот, и еще повернуть нож, — Огу знал, как убивают, хотя не знал, как лечат.</p><p></p><p>Несколько секунд они простояли друг перед другом в свете костров, озарявшем их лица. В левой руке шамана позванивал бубен. На высокой шапке его было вышито отвратительное подобие человека. Шаман Oгy был здесь, чтобы выполнить закон смерти, — и он защищал с.мерть, а Володя приехал сюда, чтобы вернуть человеку жизнь, — и он защищал жизнь, защищал, совершенно позабыв вдруг про себя. И, схватив шамана повыше кисти, он так сжал другой рукой ему запястье, что колдун выронил нож и отпрянул во тьму, за костер, что-то визжа оттуда и колотя в бубен.</p><p></p><p>Володя же нагнулся над отцом Ламзы.</p><p></p><p>Конечно, с.мерть была близка, но с ней еще можно было подраться.</p><p></p><p>Скинув ватник, Устименко взялся за дело, а двое других охотников, которые лежали возле костров, вперебой со стонами начали рассказывать ему, как все случилось. Он слушал вполуха, но какие-то отрывочные фразы доносились до него — насчет удачной охоты и про то, как кончились патроны, и про то, как недоброжелатели охотников, таежные черти Зумбр и Кур, наверное, ухитрились перебежать отцу Ламзы, славному из славных охотнику, дорогу. Взорвался патрон — вот что случилось, взорвался, когда отец Ламзы готовил патроны. Они все сидели совсем близко, но отец Ламзы наклонился над патроном, весь заряд и ударил ему в грудь.</p><p></p><p>— Осторожно! — заячьим голосом закричал Ламзы, и тотчас же Володя услышал за собой сухое щелканье.</p><p></p><p>Он обернулся.</p><p></p><p>Шагах в десяти от него, совершенно белый, держа двустволку в руке, стоял шаман Огу. Он спустил оба курка, но двустволка отца Ламзы не была заряжена. Только поэтому Володя «сохранил возраст» — в тайге умеют стрелять, а шаман Огу не промахнулся бы.</p><p></p><p>Володя шагнул было к шаману, но Огу бросил ружье и пополз к Устименке. Он полз и кланялся, полз и прикладывал лицо к земле. Теперь он искал защиты у человека, которого хотел убить. Только Устименко мог спасти его — нарушившего закон смерти, его — собравшегося стрелять в спину. И, обхватив Володин сапог, он приник к нему щекой и стал подвывать и просить, визжа и охая…</p><p></p><p>— Возьмите! Слышите? — крикнул Устименко. — Возьмите ружье и зарядите его — встаньте за моей спиной, потому что мне нужно работать. Возьми ты, Ламзы. Может быть, еще твой отец и не «лишится возраста». Но я не могу лечить, если мне стреляют в спину. А шаман пусть убирается к черту!</p><p></p><p>Он был очень сердит, Володя, и опять почему-то ему вспомнились Нюся Елкина и Светланочка.</p><p></p><p>Мальчик Ламзы сунул два патрона в стволы и встал к спине Володи. А всадники, спешившись, один за другим, подходили поближе, чтобы посмотреть на того человека, про которого Огу рассказывал, что он не умеет лечить, а умеет лишь у.бивать — убил двоих в своей больнице, а потом еще надругался над ними — разрезал их мертвые тела, чтобы украсть себе в запас хорошие, здоровые охотничьи сердца.</p><p></p><p>Но Устименко решительно никого не видел. Он работал: при неровном красноватом свете угасающих костров Володя разглядывал рану, от которой исходил удушающий запах гниения. Рана находилась у правого края грудины, края ее омертвели, выходного отверстия Володя не увидел.</p><p></p><p>— Который день он здесь на этих чертовых рогатках? — спросил Устименко.</p><p></p><p>— Пятый! — услужливо ответил Мады-Данзы. — Да, так, пятый. Они не понимают, они глупые, дураки, да…</p><p></p><p>Продолжая исследовать рану, Володя приказал Данзы нести инструменты, подбросить много хвороста в костры и приготовить мыть руки для операции.</p><p></p><p>Шаман Огу уже успел насовать в раны обрывки целебного меха лисицы, смоченного слюной волка и топленым жиром белки. Надо было оперировать немедленно, но отец Ламзы задыхался, если его клали на спину. И наркоз давать было некому.</p><p></p><p>Володя налил полкружки спирту и, разбавив водой, поднес к запекшимся губам отца Ламзы.</p><p></p><p>— Пей, друг! — сказал Устименко громко и сильно. — Ты жив, ты не «лишился возраста». Выпьешь залпом, и тебе будет лучше. Слышишь, друг! Не входи в болезнь, не поддавайся ей, и скоро ты опять отправишься на охоту.</p><p></p><p>Глаза, исполненные страдания, медленно приоткрылись.</p><p></p><p>— Пей! — приказал Устименко.</p><p></p><p>И, когда отец Ламзы вздохнул с облегчением, ввел ему морфин.</p><p></p><p>Он начал исследовать рану при свете костров, чадно и жарко пылающих. Вокруг неподвижной стеной, отгораживая его от ноющего и подвывающего Огу, стояли охотники. Отец Ламзы дышал с хрипом, мальчик трясся и всхлипывал возле Володиного плеча. В кронах кедров подвывал ветер, далеко внизу бурлили неспокойные воды Таа-Хао. Двое других раненых, приподнявшись и позабыв о собственных страданиях, смотрели на руки Володи, на блестящий пинцет, на злое, гневное, напряженное лицо русского доктора.</p><p></p><p>Глубина раны была сантиметров одиннадцать; при исследовании раны пальцем Володя почувствовал на дне ее крупные дробины, катышки целебного меха и войлочный пыж. Все это он извлек.</p><p></p><p>Передохнув с минуту, Володя наложил влажную повязку с тампонами и поднялся. Отец Ламзы дышал ровнее, пульс был еще мягкий, но куда лучше, чем раньше. Не менее часа ушло на двух других охотников. С ними тоже потрудился проклятый шаман Огу. И, кроме того, они были обожжены.</p><p></p><p>С бьющимся сердцем, с колотьем в боку и ноющими ногами Володя встал. По-прежнему чадно и горячо пылали огромные костры. Охотники в своих коротких оленьих шубах, простоволосые, смугложелтые, стояли стеной — они не ожидали, что доктор так резко и внезапно обернется к ним.</p><p></p><p>— Ну? — спросил Устименко на языке, который они понимали. — Ну? За что же вы встретили меня как врага? Что сделал я вам дурного? Ведь ваш шаман Огу хотел застрелить меня, и вы видели это, и никто из вас не пошевелился.</p><p></p><p>— Мы не смели! — сказал чей-то грубый голос. — Тогда мы боялись шамана. Он мог покончить со всеми нами.</p><p></p><p>— Он ничего не может! — сказал Устименко. — Он трусливый дурак! Он не работает, как вы, он только обирает вас, а вы его боитесь.</p><p></p><p>— Нет, — сказал другой охотник. — Теперь нет. Теперь мы убьем его.</p><p></p><p>— И этого тоже не будет! — крикнул Володя. — Он не будет у.бит, вы слышите? Я не позволю это вам!</p><p></p><p>К утру всех троих раненых снесли на плот, пригнанный за ночь из становища. Шаман Огу до тех пор ползал у ног Володи, пока тот не велел ему тоже идти на плот, но предварительно Огу должен был бросить в Таа-Хао свою высокую шапку, бубен и жезл с живыми камнями. Шаман завыл в голос, охотники засмеялись. Володя стоял на плоту с сомкнутыми губами, осунувшийся, небритый.</p><p></p><p>— Прости меня! — закричал Огу.</p><p></p><p>— Ты поедешь со мной так, как я сказал, или не поедешь совсем, — произнес Устименко. — Понял, Огу?</p><p></p><p>И Огу, дрожа и всхлипывая, бросил в могучие воды Таа-Хао все знаки своего шаманского достоинства. Как это ни удивительно, а он все-таки верил в свою шапку, в свой бубен и в жезл. Верил и, когда шапка закачалась на воде, навеки смирился. Только спросил Володю:</p><p></p><p>— Что же я теперь стану делать? Как я прокормлюсь?</p><p></p><p>— Ты будешь приходить ко мне в больницу и колоть дрова. За это ты будешь сытым.</p><p></p><p>— Но я не умею колоть дрова! — обиделся Огу.</p><p></p><p>Володя пожал плечами. В пути он ни с кем не разговаривал, было горько на душе и ужасно обидно. Долгие годы вспоминалось ему сухое щелканье курков двустволки за спиной. Управлял плотом старый местный поселенец Хиджик, раненые лениво переговаривались между собою, следили, как плот спугивает уток, гусей, как спугнул глухаря с берега. К вечеру стали слышны воющие пороги; отец Ламзы, бывший шаман расстрига Огу и двое других раненых сначала влезли повыше — на сооружение вроде широкого топчана, потом, оставив там только одного Ламзы, спустились бросать порогу жертву — деньги и сухари с солью.</p><p></p><p>— Держись все! — приказал Хиджик.</p><p></p><p>Плот круто накренился, нос ушел в воду, корма взвилась, чиркнув по каменьям. Вал с пеной, воющий, шумный, пронесся, плот крутануло влево, вправо, порог остался сзади. Отец Ламзы спросил кротко, бросили ли его жертву — старую медную ружейную гильзу. Потом, тяжело дыша, обратился к Володе:</p><p></p><p>— Вылечишь меня, да, доктор?</p><p></p><p>Володя вздохнул, улыбнулся: разве мог он сердиться на людей, которые бросают порогу жертву?</p><p></p><p>В ноябре Володя удалил отцу Ламзы секвестр грудины, под которым застряли металлическая пуговица и две дробинки. И в ноябре же к нему в больницу пришла дочь Маркелова с просьбой навестить тяжело заболевшего отца.</p><p></p><p>— Что с ним? — спросил Устименко.</p><p></p><p>— Разве добьешься? — угрюмо ответила Пелагея. — Скрипит зубами, и все. И водку пьет до безобразия. Отощал, ночи не спит ни единой.</p><p></p><p>— Это меня зовет он или вы?</p><p></p><p>— Я! — потупившись, произнесла девушка.</p><p></p><p><span style="font-size: 12px"><strong>В чем же смысл жизни?</strong></span></p><p>Под вечер, взяв электрический фонарик, стетоскоп и несколько таблеток люминала, Володя пошел к Маркеловым. Залаяли цепные злющие псы, выскочил на крыльцо запуганный приказчик, заговорил жалким голосом:</p><p></p><p>— Пожалуйте! Ждут! Пелагея Егоровна очень ждут, пожалуйте…</p><p></p><p>В сенях непривычно пахло кипарисом, росным ладаном, чем-то еще приторно-сладким. Пелагея, странно нарядная, шумя шелками, сверкая кольцами и дорогой брошью, сказала шепотом:</p><p></p><p>— Вы уж сами к нему, а? Пожалуйста! Сделайте божеское одолжение. Так шли будто — и зашли. Мимоходом, без надобности или, может быть, почтить. Он давно вас поджидает, часто говорит про вас, но только, простите, не как про доктора, а только так… Поминает…</p><p></p><p>Володя пожал плечами, постучался; не услышав ответа, вошел. В огромной, низкой, жарко натопленной комнате из угла в угол, склонив голову, помахивая, словно козел, седой бородой, сложив руки за спину, в черной длинной поддевке ходил Маркелов, вздыхал, что-то бубнил себе под нос. Володю он заметил не сразу, а увидев — не удивился, только спросил:</p><p></p><p>— Вы-с? Чем обязан чести, господин-товарищ доктор?</p><p></p><p>Что-то ёрническое, ненастоящее послышалось Володе в голосе Маркелова. И недавно еще окаянные глаза смотрели хоть и нагло еще, но и тревожно, и настороженно, и испуганно.</p><p></p><p>— За делом пожаловали? Али просто — по-суседски? И для какой надобности вам Маркелов?</p><p></p><p>— Да вот шел и зашел, — внимательно вглядываясь в Маркелова, спокойно ответил Володя. — Не встречались более года, пожалуй, — вот и подумал, не навестить ли, не прихворнули ли вы…</p><p></p><p>Егор Фомич усмехнулся:</p><p></p><p>— Лечить решил Маркелова? Много, брат, тебе, сосунку, чести. Маркелов вас всех переживет, да-с!</p><p></p><p>Володя молчал. Старик внимательно и тревожно вглядывался в его обветренное, с крепким, упрямым подбородком лицо, искал взглядом его глаза.</p><p></p><p>— Шел и зашел? Хитришь, доктор, лукавишь. Пашка заманила, никто другой. А? Помалкиваешь? Впрочем, я рад, что пришел, посидим, выпьем. У меня марсала есть удивительнейшая. Впрочем, марсала — она для которых сладкие пьяницы. А мы с тобой хватанем коньяку. Станешь со мной пить?</p><p></p><p>— Стану.</p><p></p><p>— А что я — твой классовый враг и эксплуататор? Что выпялился? Мне известно, мне все, брат, известно, я ныне две ваших газеты читаю — выписываю.</p><p></p><p>Шагнул по комнате, раздернул голубого шелка занавеску на колечках — там в глубине, слабо освещенная, открылась моленная с аналоем; возле беспорядочно лежали старопечатные, в переплетах телячьей кожи книги; еще виднелись новые журналы и горка газет. Сердито шелестя бумагой, Маркелов вынес из моленной несколько номеров «Правды», несколько «Известий», потряс перед Володей.</p><p></p><p>— Вот читаю. Ну и что ж? Колхозы, пишете, план, пятилетка, совхозы, различные труженики ордена получают за успехи. А мне как жить? «… С Интернационалом воспрянет род людской»? Тоже знаю! Но мне-то куда деваться? Обратно — во царствие тьмы, стричь овец?</p><p></p><p>— Каких овец? — не понял Володя.</p><p></p><p>— Выражение фигуральное, взятое у столпов веры. Означает — туземца прижать покрепче, чтоб сок из него пошел. Они — наши кормители, мы — их благодетели. Уразумел ли?</p><p></p><p>Глаза Маркелова смотрели и зло, и страдальчески, красный рот в поседевшей бороде кривился, лицо дрожало, словно от боли. Швырнув газеты, подошел к двери, крикнул Пелагею, внимательно ее оглядел, усмехнулся:</p><p></p><p>— Вырядилась, коровища. Век замазурой ходит, а нынче в шелках да в золоте. Для кого? Для доктора? Он замуж не возьмет, ему ты без интересу, его за рубежом женщина-товарищ поджидает, а не осколок бывшей жизни!</p><p></p><p>Пелагея медленно краснела, все ниже и ниже опускала голову, руки ее быстро перебирали бахрому шали.</p><p></p><p>— Коньяку подашь мартель — там есть, на-от ключи, да запереть не позабудь, маманька иначе все выжрет, — усмехнулся он опять в сторону Володи. — Она у нас пережиток алкоголизма, попивает для веселости. Еще подай огурцов квашеных — укропных. Кто мартель с лимончиком, а мы, по глупости нашей, с огурчиком. И еще там чего ученому гостю доктору-товарищу пожирнее, посочнее, вишь — тощий. Да ворочайся побыстрее, мяса больно много наела на колониальных харчах, эксплуататорша — «весь мир насилья», — добавил он опять, скашивая на Володю растерянные, измученные глаза. — Иди!</p><p></p><p>Дочь, поклонившись по-старинному, неслышно ушла. Маркелов достал из-за старого, обитого ковром, протертого кресла початую бутылку, жадно хлебнул из горлышка, спросил:</p><p></p><p>— Как же жить, скажи? Ушли сюда от царя-батюшки мои деды, учили меня на свой манер, спрашивали: «Рцы ми, брат, — кто умре, а не истле?» Бойко я отвечал: «Матерь божья, та умре, но не истле, а бысть жива взята на небо!» Еще спрашивали премудрость: «А какой, отрок, твари не было в ковчеге Ноевом?» Ответствовал: «Рыбы, понеже она и в воде может жити и дыхание чинити». Плохо ли? Учили еще, чтобы возвышался я над здешним людом, ибо иной приезжий — другой нации — может надо мной возвыситься и обобрать народишко здешний крепче меня. Учили родители мои меня клыки точить, ибо человек человеку — волк. А приезжая старой веры каноница бубнила о первых небесах, каковые есть: смирение, разумение, воздержание, милосердие, братолюбие, совет, любовь. Вот и вертись — как сочетать зубы эдакие с братолюбием, например? Как сочетать милосердие и науку, делать для здешнего туземца водку — себе дешевую, а ему круговращательную? Как сочетать любовь и родительскую науку темнить соболя — дымчить, чтобы цена ему была втридорога? С воздержанием совместно и с разумением учили, как какого нехристя, иноверца, ежели он заартачится, в тайге бесшумно кончить, — было такое. Учили, что нам все можно, поелику мы старой, праведной веры, и в геенне огненной нам не пещись. Знаем, кто копытцем крестится, а кто и щепотью, мы — трикариями осененные, мы — столпами веры окрещенные, зато для нас все и будет прощено. И научился я хорошо, хотя многим из учения брезговал, крови туземцев сам не проливал, тошно, но на покойных родителях моих та кровь — и немалая — лежит и вопиет. И оттого у меня нынче произошло в мозгах верчение. Есть такая болезнь?</p><p></p><p>— Не знаю, не слышал! — сказал Володя.</p><p></p><p>— Услышишь! — пообещал Маркелов.</p><p></p><p>Вошла с подносом в руках Пелагея. Егор Фомич взял бутылку, ловко об ладонь вышиб пробку из бутылки, зыркнул глазищами на дочь, но не прогнал ее, а велел сидеть и со смирением слушать.</p><p></p><p>— Тем паче в шелках! Однако слушай, товарищ доктор. Верчение и завирание, так?</p><p></p><p>Пелагея разлила коньяк в большие, зеленого стекла стаканы, поднесла Володе. Он пригубил, старик Маркелов выпил свой до дна, захрупал квашеным огурцом.</p><p></p><p>— Завирание! — повторил Егор Фомич. — Мыслишка: для чего, например, живет человек?</p><p></p><p>Володю передернуло: показалось, что Маркелов дразнит его, глумится над ним, вытащив наружу спьяну его, Володины, мысли.</p><p></p><p>— Для капиталу? — спросил Егор Фомич. — Ну хорошо, повелось от дедов к нам. Только капитал зачем? Наследнице? Допустим! Но ежели она, дурища, в нем и толку не видит? Тогда как? Вот, допустим, зачал я чертить, то есть, по-вашему выражаясь, по газетам, происходит во мне разложение. Но для чего мне этому противиться, когда ни в чем ином нету никакого смысла? Ну, еще в банк переправлю некоторую деньгу, еще одного, двух, трех иноверцев, нехристей, ловко и даже со смехом обдую, а для чего? Непонятно и темно я говорю и несуразно, а только ты слушай, раз уж пришел…</p><p></p><p>— Я и слушаю.</p><p></p><p>— То-то. Ты, доктор, понимать должен, что есть и такие болезни, которые не в брюхе и не в грудях, а похлестче. Вот разберись-ко…</p><p></p><p>Он налил еще, выпил, утерся, заговорил твердо:</p><p></p><p>— Прожил до пакости, зачат бо в мерзости, в блуде, в нечистоте. Держаться не за что, стежку-дорожку утерял, слепну. Жена у меня, брат, дура, мяса много да сала, а человека не разглядишь. Пашку вот жалею, пропадет девка.</p><p></p><p>— Не надо, папаша! — попросила Пелагея.</p><p></p><p>— Не надо так не надо.</p><p></p><p>Маркелов ненадолго задумался, отхлебывая коньяк глотками. Володя молчал, знакомая лампа-молния без абажура резала глаза.</p><p></p><p>— Пирожка отведайте! — из глубины комнаты сказала Пелагея.</p><p></p><p>Володя взял пирога.</p><p></p><p>— Ее, да, жалею, — задумчиво повторил Маркелов. — А другое, прочее — наплевать. Самому осталось всего ничего, и года немалые, и стежку не отыскать. Я ведь корнями здешний, кхарский. Мое тут кладбище, мой склеп есть фамильный, у нас карактеры у всех были крепкие; склеп, из русского кирпича строенный, привезли за многие тысячи верст, чтобы упокоение свое было. От стариков инородцев и до последнего сопливого мальчонки мой знаменитый род знают здесь и боятся, Я уж вот как покротчал, а все же меня боятся. Боятся, понимаешь? А вот тебя знают — и не боятся. На многие сотни верст тоже знают — и не боятся нисколько. Ты родом русский, и я родом русский. Отчего такое, скажи?</p><p></p><p>Всхлипнув, опорожнив еще полстакана, зябко съежился, сказал:</p><p></p><p>— И подарки от меня не берут — боятся подарок взять, подвоха ждут. В доброту мою не верят. А я, может, и правда подобрел? А?</p><p></p><p>И зашептал с горечью и злобой:</p><p></p><p>— Убить хотели тогда шаманы — слышал, знаю. Ты дурак, за что жизнь свою ставишь? Я-то известно — золото. А ты? Какое такое у тебя жалованье превеликое? Какое тебе награждение выйдет за твою здешнюю каторгу? А? Я вот нынче, завтра, как захочу, в Калифорнию поеду али в Вечный город Рим, мне все дано. А тебе? И бабы у тебя, дурачка, нет, и водку не пьешь. И вот — тут которое время? Годы! Видел давеча своими глазами: шел ты на верх тропочкой, кинулась на тебя собака кусать, так баба, Саин-Белека женка, тую собаку колом отогнала. А я? Кто от меня собаку отгонит? Скажи, провещись, помоги, когда у человека верчение? Ответь мне, старику, ты, товарищ, для чего же живет человек?</p><p></p><p>— Для дела! — угрюмо и едва слышно произнес Володя.</p><p></p><p>— Ась?</p><p></p><p>— Для дела.</p><p></p><p>— Ну, а дело для чего? И разве я не делал? Разве я ручки сложа сидел? Да тебе, кутенку, и не снилось, какие мы крюки по тайге да по здешним гиблым болотам давали, какие мы ноченьки и где ночевали, какие волки нам хрипы драли, как здешние иноземцы по родителю моему, по папаше, как по медведю, жаканом били. Драка — разве не дело?</p><p></p><p>— Нет, не дело. Деньги вы делали, а не дело.</p><p></p><p>— Своекорыстие, значит?</p><p></p><p>— Своекорыстие.</p><p></p><p>— И нет мне спасения от того, как завертелся я?</p><p></p><p>— Вы у меня как у врача спрашиваете?</p><p></p><p>— Да отзинь ты с врачеванием своим, смешно мне про него слушать. Я у тебя как у русского человека спрашиваю…</p><p></p><p>— Мы с вами русские, но русские разные, — поднимая на Маркелова твердый взгляд, произнес Володя. — Я советский русский, а вы по национальности только, бывший русский, по кирпичному склепу, а не по человечности. Русский нынче — оно совсем другое, чем раньше, в нынешнего русского жаканом трудовой человек бить не станет. Поэтому-то вы боитесь, а я нет.</p><p></p><p>Маркелов, видимо, не слушал.</p><p></p><p>— Ладно, — сказал он неприязненно. — На кого кадят, тот и кланяется. Ты мне одно скажи: может, пожертвовать свое добро на больницу? Может, тогда стану я не хуже тебя, господин-товарищ?</p><p></p><p>— Оно не ваше — это добро. И жертвовать грабленое — глупо.</p><p></p><p>Егор Фомич не удивился, только подошел поближе, спросил:</p><p></p><p>— А прощать шаману Огу не глупо? Он тебя жаканом стрелять хотел, а нынче ты его кормишь? Удавить бы там же на суку да пятки сукину сыну подпалить над костром, вовек бы запомнили.</p><p></p><p>— Огу не виноват, — холодно сказал Володя, — виноваты вы.</p><p></p><p>— Опять я? Слышь, Пашка, и здесь я виноват. А? Ловок доктор, куда как ловок. Чем же я, друг мой сердечный, виноват?</p><p></p><p>— А вы и сами знаете: сотни лет…</p><p></p><p>— Ладно вздор-то нести, — прервал Маркелов. — Я за тебя постарался — написал кому надо чего надо, — засадят твоего шамана за хорошую решетку.</p><p></p><p>— Я не дам.</p><p></p><p>— Не дашь? — удивился Маркелов.</p><p></p><p>— Ни в коем случае не дам!</p><p></p><p>— По христианству?</p><p></p><p>— Христианство здесь ни при чем.</p><p></p><p>— Ну так и черт с тобой! Напоследок еще спрошу: какое это дело, чтобы для него жил человек?</p><p></p><p>— Любое полезное людям дело — вот и все, — по-прежнему угрюмо и даже зло произнес Устименко. — Любое.</p><p></p><p>— Люди — навоз!</p><p></p><p>— Тогда нечего нам с вами и время терять! — сказал, поднимаясь, Володя. — Только, думаю я, Егор Фомич, лишь очень плохой человек может утверждать, что люди — навоз.</p><p></p><p>— А я и есть нехороший! — с усмешкой ответил Маркелов.</p><p></p><p>И крикнул Володе вслед:</p><p></p><p>— Заходи когда поучить меня, серого.</p><p></p><p>— Не зайду! — сказал Володя. — Тяжело с вами. И бесполезно…</p><p></p><p>Они еще посмотрели друг на друга — Маркелов растерянно, а Володя спокойно и грустно.</p><p></p><p>На крыльце, под мозглым дождичком, дрожал приказчик.</p><p></p><p>— Что ж, скоро они? — шепотом спросил он Володю.</p><p></p><p>— Как это — скоро?</p><p></p><p>— Да ведь силушки нет. Дерутся до чрезвычайности, совсем обличье свое потеряли. Скончаться им в самое время нынче, невозможно даже это все вам, господин доктор, пересказать.</p><p></p><p>Володя зажег фонарь, зашагал к себе в больницу. Васенька Белов, лежа в чистой постели, сам вымытый, благостный, читал с восхищением какие-то сентиментальные стишата.</p><p></p><p>— А без вас Ош родила, — сказал он, — только недавно управились. Отличный мальчишка.</p><p></p><p>Умывшись, надев халат, Володя пошел к Ош. Та еще дремала, в родилке наводили чистоту, дед Абатай на корточках в коридоре, при свете горевших в печи дров, играл в шашки с больным охотником Кури. В четвертой палате застонал прооперированный нынче десятилетний мальчик Кхем. Володя посидел у него, посчитал пульс, потрогал — теплая ли нога. Нога была теплая, мальчик Кхем не должен теперь остаться инвалидом. Выходя из четвертой, он увидел Туш — со светящимися глазами, легкая тоненькая, она легко и быстро шла ему навстречу.</p><p></p><p>— Ну, так как же насчет Москвы? — спросил Володя. — Поедете, Туш?</p><p></p><p>— Нет, — глядя ему в лицо, радостно ответила она.</p><p></p><p>— Почему?</p><p></p><p>— Еще очень темная я, да, так, — сказала она. — Там смеяться станут. Потом поеду, позже. Когда вы скажете — поезжай, Туш, пора! Так, а, да?</p><p></p><p>Он не мог смотреть ей в глаза, так они светились и так бесконечно ласков и тепел был этот свет.</p><p></p><p><strong><span style="font-size: 18px">Черная с.мерть</span></strong></p><p></p><p>Второй корпус заложили весной. В день закладки приехала еще одна докторша — немолодая, основательная, медлительная — Софья Ивановна. Прежде всего, и в очень категорической форме, новоприбывшая Солдатенкова потребовала убрать из больницы шамана Огу.</p><p></p><p>— Даже странно! — воскликнула Софья Ивановна, — Бывший священник, или, как он здесь называется, шаман, колет дрова для кухни. Я сама видела. Просто удивительно! И для палат колет дрова. Очень, очень странно!</p><p></p><p>— Но он же не камлает в больнице! — хмуро возразил Устименко. — И не шаман этот человек больше. У него ни бубна нет, ни жезла.</p><p></p><p>— Как странно! Служитель культа есть всегда служитель культа — с жезлом он или без жезла. И, кроме того, мне известно, что он осуществлял против вас теракт.</p><p></p><p>— Какой акт?</p><p></p><p>— Террористический акт. И вы проявили мягкотелость и интеллигентскую доброту, не отдав негодяя под суд. На вылазки классового врага надо отвечать крепко, понимаете?</p><p></p><p>— Он не классовый враг, а несчастный, заблудившийся человек, — сказал Володя жестко. — И не вам меня учить, вы тут несколько дней, а я…</p><p></p><p>— Так-то вы реагируете на критику? — усмехнулась Солдатенкова. — Что ж, нечто подобное я и предполагала: самоуспокоенность, почивание на лаврах, взаимозахваливание…</p><p></p><p>Удивительно, как у этой женщины для всего были готовы слова; просто ей жилось на этом свете!</p><p></p><p>— Короче говоря, Огу здесь работал и будет работать! — вставая, сказал Володя. — Если же вас это не устраивает — напишите Тод-Жину, он в курсе всей этой истории. И на этом кончим. Кого вы еще считаете классово чуждым элементом?</p><p></p><p>Софья Ивановна вздохнула:</p><p></p><p>— Надо присмотреться. Разумеется, не все тут плохо, есть и некоторые достижения, есть и наши, преданные нам люди.</p><p></p><p>Работала Солдатенкова старательно, много и скучно. С ее точки зрения, в больнице слишком кратко писались истории болезней и вообще неважно обстояло дело с отчетностью. И Софья Ивановна «в корне» изменила это положение. Она писала длинно, подробно, обстоятельно, писала и утром, и днем, и вечером, пальцы и даже щеки у нее были постоянно в чернилах, она морщила лобик и вздыхала:</p><p></p><p>— Многое еще надо в методике выправлять, товарищ главврач, многое, очень многое. Даже странно, что так это все запущено, очень странно. Я пока все приглядываюсь, а со временем мы побеседуем, поговорим со всей беспощадностью, открыто, без реверансов…</p><p></p><p>Как-то глухим, поздним вечером к Устименко пришла Пелагея Маркелова. Глаза у нее запухли от слез, она долго ничего не могла сказать, потом попросила:</p><p></p><p>— Возьмите меня, господин доктор, на работу. Я все умею, не пожалеете…</p><p></p><p>— А отец как на это взглянет?</p><p></p><p>— Чему ему взглядывать! — со злобой ответила Пелагея. — Разве они человек теперь? Совсем худые стали, пьют с утра до ночи, без всякого смысла книги читают и ругаются.</p><p></p><p>— Так не даст же он вам работать!</p><p></p><p>— Я бы при больнице и жила. В закуточке, где прикажут. Тут бы моя судьба и была. Возьмите, господин доктор, иначе, право, повешусь, на вас грех будет. Возьмите!</p><p></p><p>И она стала опускаться на колени.</p><p></p><p>— Ну, это вы перестаньте! — крикнул Устименко. — Слышите? Сейчас же перестаньте…</p><p></p><p>С ведомостью в руке вошла Софья Ивановна, поинтересовалась, в чем дело. Володя объяснил. Старательно наморщив лобик, докторша спросила:</p><p></p><p>— Ах, это Маркелов, да? Местный Рокфеллер. Слышала, как же, как же…</p><p></p><p>Повернувшись к Пелагее, Володя приказал:</p><p></p><p>— Завтра выходите на работу. С утра. Но предупреждаю — дела у нас много, работа тяжелая и белоручки нам не нужны…</p><p></p><p>Когда дверь за девушкой закрылась, Володя сказал:</p><p></p><p>— Давайте ведомость.</p><p></p><p>Подписав, он вздохнул, прошелся по комнате, поглядел в черное, без занавески окно, включил приемник. Уже месяц, как ждал он новые батареи, старые были на исходе. В эфире творилась неразбериха, Москву он долго не мог поймать, но вдруг услышал какую-то славянскую радиостанцию и замер: Гитлер напал на Советский Союз. Там шла война, огромная битва, небывалое в истории человечества сражение.</p><p></p><p>Напевая, с засученными рукавами халата вошел Вася. Володя крикнул на него, чтобы замолчал. Вбежала Солдатенкова, побледневшая, растерянная. За нею в коридоре виднелись Туш, Данзы, старый Абатай. Постепенно Володя понял: двадцать второго нюня в три часа тридцать минут фашисты начали наступление по огромному фронту — от Черного до Балтийского моря. Сейчас какой-то фельдмаршал фон Бок, какой-то Гудериан, Штраус и Бот рвались к пограничным городам, а к каким — это понять было невозможно. А потом оркестр заиграл танго, в эфире захрюкало и засвистело. Вася сказал:</p><p></p><p>— Немыслимое дело! Провокация! Вздор!</p><p></p><p>На рассвете Володя дал телеграмму Тод-Жину с просьбой назначить главврачом Васю Белова. Ответ пришел часа через два, и Устименко понял, что может ехать в Советский Союз, тем более что Богословский уже вылетел в Москву.</p><p></p><p>Караван из Кхары готовился в путь завтра, об этом Володе печально сказала Туш. И предложила помочь собраться.</p><p></p><p>— А чего мне собираться? — ответил Володя. — Вот рюкзак сложу, всего и сборов. Идите, Туш, и без меня у вас много дела.</p><p></p><p>Туш ушла.</p><p></p><p>Устименко попытался было поймать что-нибудь в эфире, но услышал только лающую речь фашиста из гитлеровских сателлитов, ничего не понял и выключил приемник. «Ладно! — утешил себя Володя. — Не страшно! Через месяц, самое большое, я буду на фронте. Не следует только нервничать!»</p><p></p><p>В это мгновение он увидел белое лицо Мады-Данзы. Тот, оказывается, давно стоял в дверях: нижняя челюсть его дрожала и голос сипел, когда он попытался говорить.</p><p></p><p>— Совершенно я вас не понимаю! — рассердился Устименко.</p><p></p><p>— Черный флаг над юртой, — просипел Мады-Данзы. — Тарбаганья болезнь скоро придет в Кхару. В Джаван-Илир уже ходит черная с.мерть. Иди, товарищ доктор, иди, я не пустил старика сюда, он принес страшную весть и сам обречен на с.мерть. Будет так, как много лез назад, когда в Кхаре умерли все, даже самые маленькие дети, умерли все, кто не убежал вовремя.</p><p></p><p>Тарбаганьей болезнью и черной смертью здесь называли чуму. Последняя и очень тяжелая вспышка была в шестнадцатом году. Володя не раз слышал от местных старожилов, как бежал тогда правитель провинции, как обезумели люди и как никто не убирал трупов…</p><p></p><p>Плешивый старик с ввалившимися щеками, беззубый, измученный, сидел на корточках возле больничного крыльца, рассказывал деду Абатаю, Огу, Софье Ивановне и доктору Васе о тарбаганьей болезни. Туш переводила.</p><p></p><p>Нынешней весной среди охотников на тарбаганов — душистых зверьков — прошел слух, что за шкурку тарбагана скупщики на факториях будут платить в пять-шесть раз больше, чем в прошлые годы. Слух этот возник за кордоном, принесли его охотники из Пес-Ва — резиденции губернатора Страны солнца. Мех тарбагана теперь красят и выделывают так, что за него пушники дерут бешеные деньги. Конечно, охотникам захотелось разбогатеть. И они стали ловить всех тарбаганов, даже тех, которые молчат, а ведь известно, что если тарбаган молчит, то его нельзя трогать — он болен. Здоровый тарбаган бормочет: «Не бойся, не бойся!» — это тоже всем известно.</p><p></p><p>Старик попил воды из белой эмалированной кружки, закурил трубку.</p><p></p><p>— Пусть расскажет, что он видел сам! — велел Устименко.</p><p></p><p>Но старик не торопился. Мало того что охотники убивали больных тарбаганов, они еще и ели их мясо. Первым заболел младший брат Мунг-Во. Оба они — и старший, и младший — искусно ставили петли над тарбаганьими норами и считались хорошими стрелками. Младший Мунг-Во заболел в степи и там умер. Старший его похоронил.</p><p></p><p>— Бубонная форма! — сказала Солдатенкова.</p><p></p><p>— Похоронил и еще долго охотился, ему повезло, — переводила Туш. — А через несколько дней его видели, как он шел в свое становище, шатаясь, словно пьяный. Если человек так шатается, у него наверняка тарбаганья болезнь и совсем скоро ему суждено «лишиться возраста».</p><p></p><p>— Старший заболел легочной формой — так оно обычно и случается, — пояснила Софья Ивановна. — В таких ситуациях надо проводить разъяснительную работу среди актива населения.</p><p></p><p>— Актив, пассив! — сердито буркнул доктор Вася.</p><p></p><p>Старик досказал: старший Мунг-Во не смог даже войти в юрту и только успел приказать, чтобы на шесте над юртой подняли черный флаг, тряпку, — в степи люди знают: если над юртой черная тряпка — значит, здесь с.мерть. И никому нельзя подходить близко.</p><p></p><p>— Спросите у гражданина: он находился в контакте с заболевшими? — приказала Софья Ивановна Туш. Туш не поняла.</p><p></p><p>— Он только видел черный флаг или там был, на месте, в юрте? — пояснил Вася.</p><p></p><p>Старик усмехнулся: нет, он достаточно умный, чтобы и близко не подходить к тарбаганьей болезни. Тогда, много лет назад, у него умерли все родственники, и он хорошо знает, что это за болезнь.</p><p></p><p>Утром старший Мунг-Во стал плеваться кровью. А через несколько дней над всем кочевьем уже развевались черные тряпки — тарбаганья болезнь ворвалась в Джаван-Илир. Старик оседлал жеребца и приехал сюда, к великому советскому шаману. Про него ходят разные хорошие рассказы. Если русский шаман действительно так велик, как болтают люди, пусть он поможет. А если нет — пусть сразу скажет, и его не будут больше беспокоить.</p><p></p><p>— Любишь кататься — люби и саночки возить! — заметила Софья Ивановна и ушла в больницу.</p><p></p><p>Володя велел Туш перевести старику, что сам он пока ничего сделать не может, но постарается вызвать много докторов, целый отряд, которые, конечно, помогут. И, отдав Васе и Туш распоряжение насчет изоляции старика, пошел к правителю провинции Кхара — Здабе.</p><p></p><p>Устименко правитель принял сухо. Совсем недалеко пролегала граница, за которой благоденствовал губернатор Страны солнца. Если Гитлер сожрет Россию, Страна солнца оккупирует Кхару, и тогда правителю припомнят его отношения с советским врачом. Поэтому Здаба даже не пригласил Володю сесть. Но, едва услышав о тарбаганьей болезни, правитель изменился. Он закричал, чтобы Володе подали чаю, и велел своему секретарю немедленно соединиться по телефону с департаментом здравия. В департаменте никто не отвечал, и Володя, воспользовавшись этим, посоветовал звонить домой к Тод-Жину.</p><p></p><p>К счастью, к величайшему счастью, Тод-Жин взял трубку, и Володя сам рассказал ему о всем случившемся в районе Джаван-Илир. В трубке щелкало и шипело. Тод-Жин молчал.</p><p></p><p>— Обратитесь за помощью в противоэпидемическое управление, в Москву, — сказал Володя. — Вам помогут.</p><p></p><p>— Война! — произнес Тод-Жин.</p><p></p><p>— Помогут! — повторил Володя. — Непременно помогут! Я ручаюсь, слышите, товарищ Тод-Жин? Там умные люди, они понимают, какое бедствие постигло вашу республику, они непременно помогут.</p><p></p><p>— Хорошо, так, да, — задумчиво и медленно произнес Тод-Жин и велел передать трубку правителю.</p><p></p><p>Через четверть часа правитель приказал командиру гарнизона — сухонькому и седенькому поручику — выставить кордоны, с тем чтобы никто не выходил и не входил в район Джаван-Илир. Поручик слушал молча, щелкая каблуками, прикладывая руку к длинному козырьку белой с серебром фуражки. А в заднем дворе дома правителя в это время грузили верблюдов, лошадей, арбы, плакали женщины — дочери, жены сыновей, жена самого правителя: страшно было бежать в горы отсюда, из дворца в целых шесть комнат, не считая двух зимних юрт во дворе.</p><p></p><p>Ночью Володя получил телеграмму — длинную, на нескольких бланках. Тод-Жин извещал, что Москва помогла, самолеты с медикаментами, медицинским оборудованием и врачами уже вылетели. Во главе экспедиции профессор Баринов. Сам Тод-Жин с секретарем ЦК Трудовой партии прилетит завтра. Дальше были инструкции и советы Володе, переданные Бариновым с борта самолета.</p><p></p><p>Читая и перечитывая молнию, Устименко слышал, как в соседней комнате Софья Ивановна учила Туш способу надевания противочумного костюма.</p><p></p><p>— Да, я знаю, это скучно, — своим тягучим голосом говорила Солдатенкова, — но меры личной профилактики играют очень большую роль в нашей работе. Ничего героического нет в том, чтобы заразиться чумой и погибнуть из-за собственной неряшливости. Сначала надевают комбинезон, видите? Тесемки штанов нужно завязывать плотно…</p><p></p><p>— От блох? — тоненько спросила Туш.</p><p></p><p>— Блохи грызунов после гибели своих хозяев покидают их т.рупы и гнезда, — как по писаному продолжала Солдатенкова. — Так называемые свободные блохи охотно переселяются на людей. Теперь смотрите, товарищ Туш, нижний край капюшона надо заправить под воротник комбинезона. И, наконец, респиратор. Пространство по сторонам носа заполняется ватой — комочками…</p><p></p><p>Волвдя вышел в коридор, тихонько постучался к Солдатенковой. Обе — и Софья Ивановна, и Туш — стояли посередине комнаты в противочумных комбинезонах.</p><p></p><p>— Это как же понять? — спросил Устименко.</p><p></p><p>— Я ведь по специальности эпидемиолог, — сказала Софья Ивановна. — И вот родилась мысль: выехать нам с Туш на место, произвести вскрытие, разобраться накоротке. Оказать помощь. Костюмы есть, микроскопом мы располагаем, лизол, карболка, сулема наличествуют. Конечно, вы главврач, но я предполагаю…</p><p></p><p>— Поезжайте! — сказал Устименко.</p><p></p><p>— Наверное, нужно командировочное удостоверение? — спросила Солдатенкова.</p><p></p><p>— Нет, Софья Ивановна, не нужно. Там некому его предъявлять.</p><p></p><p>— Какая дичь! — пожала плечами Солдатенкова. — Прямо средневековье. Феодализм. Я предполагала провести собеседование с санитарным активом, вообще наметила ряд мероприятий.</p><p></p><p>В дверь просунулся сонный Вася, спросил:</p><p></p><p>— Может быть, и мне поехать?</p><p></p><p>— Для чего? — спросила Солдатенкова. — С захоронением вскрытого трупа мы справимся вдвоем. А костюмов у нас только два. И оголять больницу мы не имеем права. И вообще это нецелесообразно. Всегда следует поступать целесообразно, а нецелесообразно поступать не нужно. Кстати, сюда до окончания всей этой истории я, разумеется, не вернусь. Искать нас, наверное, вам придется в районе Мунг-Во…</p><p></p><p>Перед отъездом Солдатенкова принесла Володе письмо и сказала:</p><p></p><p>— Если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, перешлите пакет моей дочери. Она у меня единственная. Ее отец нас оставил, у него теперь другая семья, а мы с Нусей одни. Но это ничего! Брак должен строиться на взаимной любви; если же таковой нет, это не брак. До свидания, Владимир Афанасьевич.</p><p></p><p>И они уехали — маленькая, худенькая, черненькая Туш и увесистая Софья Ивановна, — уехали верхами, а за ними тянулись навьюченные лошади с палатками, гидропультом, лопатами, медикаментами, продовольствием в особых, герметических банках. На прощанье Солдатенкова сказала:</p><p></p><p>— И проследите, пожалуйста, Владимир Афанасьевич, за тем, что вы называете канцелярщиной. Я только-только наладила немного это дело, и вот пришлось срочно бросать…</p><p></p><p>— А? — спросил Володя у Васи, когда маленький караван исчез из виду.</p><p></p><p>— Никогда не ожидал! — воскликнул доктор Вася.</p><p></p><p><strong><span style="font-size: 18px">Дело, которому ты служишь</span></strong></p><p><strong><span style="font-size: 18px"></span></strong></p><p>Под вечер население Кхары увидело первый самолет, очень похожий на ту машину, на которой когда-то прилетел в свой родной город Володин покойный отец Афанасий Петрович. Аэродрома здесь не было, и самолет долго выбирал себе посадочную площадку, мотор гудел, как казалось Володе, тревожно-вопросительно, машина несколько раз совсем приближалась к земле, потом вновь набирала высоту.</p><p></p><p>Наконец они сели.</p><p></p><p>Их было трое в самолете — курносый летчик, совсем молодой, с белым чубчиком выгоревших волос на лбу, Тод-Жин и секретарь ЦК Трудовой партии — стриженый ежиком, крупный, лет пятидесяти человек. Правителю провинции секретарь ЦК руку не дал, отошел с ним в сторону и там заговорил глухо, с бешенством. Здаба что-то попискивал, кланялся, Тод-Жин жестко сказал Володе:</p><p></p><p>— Сейчас товарищ секретарь ЦК сам будет здесь работать. Это замечательный товарищ, они держали его много лет в цепях и в деревянной клетке, да, так. Его очень знает народ, ему верят люди труда, а эти его боятся. Пусть.</p><p></p><p>Секретарь ЦК сел верхом и поехал с поручиком осматривать кордоны. При свете факелов жители Кхары всю ночь готовили аэродром для тех тяжелых транспортных самолетов, которые уже много часов и днем, и звездной ночью летели из Саратова для того, чтобы остановить черную с.мерть. Летчик с чубчиком Паша на рассвете ел жареную курицу, запивал ее холодным молоком и спрашивал у Володи:</p><p></p><p>— А что, она здорово заразительная, эта чума? А? По-моему, больше паники, чем дела! У меня лично собака была — балованная, Пулькой звали, чумилась тоже, и я ее на руках держал, и мамаша, и сестренка — ничего! Никто не заразился! А сестренка чересчур жалостливая, так она собаку даже целовала.</p><p></p><p>— То другая чума! — сказал Володя.</p><p></p><p>— Что значит — другая? Чума — она и есть чума! — тряхнул чубчиком Паша.</p><p></p><p>Погодя осведомился:</p><p></p><p>— И чего это я так люблю кости грызть? Атавизм, что ли, товарищ доктор? Имеется для этого научное объяснение?</p><p></p><p>Володя спросил у него про войну.</p><p></p><p>— Пока напирают, — сказал Паша. — Сильно напирают! Потеряли мы, конечно, временно кое какие области. Но, знаете, думаю я, оно вроде вашей чумы, недаром говорят: коричневая чума. Покуда не отмобилизуемся как положено, она нас будет жрать. А развернемся полностью — и порядок! Главное, спокойствие сохранять и присутствие духа. Ведь не может чума сожрать человечество! Ну и фашизм не может покончить с Советской властью.</p><p></p><p>Погодя подошел Тод-Жин, спросил у Володи, можно ли выставить для встречи докторов из Москвы почетный караул, полагается ли это и что об этом сказано в дипломатических учебниках. Володя не знал. Летчик Паша тоже не знал, но выразился в том смысле, что «не повредит». Секретарь ЦК подумал и сказал, что встречать надо с почетным караулом и с оркестром, которому следует исполнить «Интернационал».</p><p></p><p>В шесть часов утра Володя, как было условлено, верхом поехал на развилку дорог к большому белому камню. Здесь уже расположился карантинный пост — солдаты республиканской армии с карабинами никого не пропускали из района Джаван-Илир.</p><p></p><p>Туш сидела верхом, ждала; маленький гривастый ее конек помахивал головой, отгоняя оводов. Ветер дул Володе в спину, и ему не приходилось кричать, зато бедная Туш даже покраснела от натуги.</p><p></p><p>— Лизол надо, — кричала она, — очень много! Легочная форма, да! Мертвых много, больных много, кормить надо, один-два доктора не помогут, большая эпидемия! И вакцину надо, много вакцины…</p><p></p><p>Черные волосы Туш растрепались, солдаты карантинного поста смотрели на молодую женщину со страхом и восторгом.</p><p></p><p>— Вы молодец, Туш! — крикнул Володя. — Скоро мы все придем к вам на помощь. Из России уже летят доктора, много докторов, очень много! По воздуху, на самолетах! Немножко еще потерпите, Туш, несколько часов!</p><p></p><p>— Мы потерпим! — закричала она.</p><p></p><p>И, махнув нагайкой, ускакала к юртам, на которых болтались черные тряпки.</p><p></p><p>А в это время на посадочную площадку в Кхаре уже садилась первая транспортная машина. На фюзеляже и на крыльях самолета были красные кресты и опознавательные знаки СССР. Двадцать четыре солдата гарнизона — в белых курточках и полупогонах с серебряными вензелями — вскинули карабины на караул. Капельмейстер взмахнул палочкой, маленький оркестр играл «Интернационал». Володе сдавило горло, — наверное, бессонные ночи дали себя знать.</p><p></p><p>Под звуки «Интернационала» в самолете открылась дверца, бортмеханик выбросил алюминиевую лесенку. Тод-Жин и секретарь ЦК стояли неподвижно, приложив руки к козырькам.</p><p></p><p>И если гром великий грянет</p><p>Над сворой псов и палачей,</p><p>Для нас все так же солнце станет</p><p>Сиять огнем своих лучей.</p><p></p><p>Русские доктора и докторши, совсем обыкновенные, словно в Воронеже или в Лебедяни, в мятых пиджаках, плащах, с баулами, портфелями, чемоданами, пели, построившись возле машины. Они не знали, что такое почетный караул, вернее — не понимали, что их может встречать почетный караул. И когда седенький поручик, печатая шаг и высоко выбрасывая ногу, повел своих солдат мимо гостей, те даже остолбенели на мгновение, а профессор Баринов, приняв рапорт, сказал вежливо:</p><p></p><p>— Благодарю вас! Очень рад.</p><p></p><p>Солдаты ушли, пожилой доктор с брюшком, в вязаной жилетке, Шумилов, осведомился у Володи:</p><p></p><p>— Это что же, и есть очаг эпидемии?</p><p></p><p>Другой, помоложе, пожаловался:</p><p></p><p>— А меня, знаете, кажется, укачало.</p><p></p><p>Молоденькая докторша сказала доктору Васе:</p><p></p><p>— Супу горячего до чего хочется! Я в Москве четыре дня не успевала пообедать, и в воздухе все сухомятка. Здесь нас кормить не собираются?</p><p></p><p>Кормить собирались. «Мадам повар» за ночь сделала все, что было в ее силах. А дед Абатай ей помогал, и бывший шаман Огу месил тесто. Столы были поставлены здесь же, возле посадочной площадки. Слушая Володю, Аркадий Валентинович Баринов с удовольствием ел горячий борщ. И, глядя сбоку на худое лицо профессора, на его старомодную эспаньолку, на сломанную дужку очков, на морщинки у глаз, Володя думал о том, что не было в двадцатом веке эпидемии чумы, с которой бы не боролся этот сухонький, маленький, жилистый старичок. Эту руку пожимал Гамалея в Одессе, Заболотный в Индии и Монголии; этот старичок знал Деминского, он лечил заболевших чумой в Маньчжурии и едва не умер во время астраханской эпидемии. Он работал в лаборатории чумного форта неподалеку от Кронштадта, он знал доктора Выжникевича, и он похоронил его, так же как похоронил Шрайбера. И не сдался. В свои семьдесят лет он опять на чуме.</p><p></p><p>— Так, так! — кивал головой Баринов, слушая Володю. — Так, понимаю, так…</p><p></p><p>Пока докторов, медицинских сестер, санитаров кормили, пришла вторая машина, с оборудованием, потом третья. Тысячи жителей Кхары стояли кольцом вокруг посадочной площадки, переговаривались из уважения к удивительным гостям шепотом, но так как шептались все, то было похоже, что шумит ветер. Шептались главным образом о Володе. Это он — такой могучий человек, что стоило ему захотеть, и сюда прилетели эти огромные машины. А старый шаман Огу протискивался от человека к человеку и шипел:</p><p></p><p>— Он все может — великий советский доктор Володя! Я недаром согласился ему помогать. Он долго просил меня, и я согласился. Скоро я научусь от него всему, верьте мне!</p><p></p><p>Вечером Володя с саратовскими чумологами был уже на месте центра очага эпидемии — в Джаван-Илире. Баринов, Тод-Жин и Устименко ехали рядом, «три богатыря», как, усмехнувшись, сказал Аркадий Валентинович. А сзади в молчании ехали другие доктора, санитарки, фельдшера, медицинские сестры, дезинфекторы со своим громоздким хозяйством — гидропультами, автомасками, бутылями, бидонами, и когда Володя оглядывался, ему казалось, что это движется непобедимая, дисциплинированная, хорошо вооруженная, умелая армия. И испытывал чувство гордости, что он тоже солдат этой армии.</p><p></p><p>Метров за триста до первого очага, когда в розовом предзакатном небе уже ясно виднелись зловещие черные тряпки над юртами, Баринов приказал «одеваться», и это тоже напоминало Володе военную команду — протяжное «о-де-ва-ать-ся!». Вроде — «в атаку!».</p><p></p><p>Люди спешились, стали натягивать резиновые сапоги, комбинезоны, завязывать тесемки, помогали друг другу без шуток, молча. И эта собранность, спокойствие в который раз нынче напомнили Володе армию.</p><p></p><p>— Эх-хе-хе, — вдруг похвастался Баринов, — вот, знаете, никак не думал, что умею еще в седле сидеть. И копчик не болит, как бывало в молодости.</p><p></p><p>Ведя коня в поводу, сердито добавил:</p><p></p><p>— А борща не следовало переедать. Сколько раз зарекался — не злоупотреблять жирным…</p><p></p><p>Юрты с черными тряпками на шестах делались все ближе и ближе; рядом с Володей, хрипло и жалобно мыча, бежала недоенная корова, Баринов ей сказал:</p><p></p><p>— Брысь ты, корова! Мы же доить не умеем!</p><p></p><p>Голос его из-под респиратора прозвучал глухо. Софья Ивановна и Туш рядом стояли у первой, большой юрты. Они обе едва держались на ногах от усталости. Выслушав Солдатенкову, Баринов приказал ей и Туш отправляться на отдых; и тут Володя опять услышал, как штатский профессор умеет по-генеральски приказывать. Лагерь для врачей уже разворачивал «квартирмейстер» отряда доктор Лобода. Там были палаточные домики, лаборатории и склады. Было и озеро и красивые скалы Кик-Жуб. Но, несмотря на то, что все там к ночи было приготовлено, никто из врачей, сестер, санитаров не спал. Высвечивая темные, мертвые юрты карбидными и электрическими фонарями, люди выносили т.рупы, убирали и дезинфицировали помещения, кормили и поили больных, выслушивали легкие, сердце, пульс, ждали указаний Баринова и его старшего помощника Шумилова. Белые фигуры медиков — в респираторах, в очках-консервах, в резиновых сапогах — двигались неуклюже, но неслышно; стоны и бормотанье больных смешивались с негромкими, глухими голосами врачей, с шипением гидропультов, с унылым шелестом зарядившего с полуночи дождя.</p><p></p><p>В противочумных костюмах было жарко, липкий пот заливал лицо, спину, плечи, руки в перчатках с трудом удерживали шприц, даже стетоскопом неудобно было пользоваться. Кровь толчками била Устименко в уши, к утру стала кружиться голова, но Баринов держался, как же мог сдать Володя?</p><p></p><p>Всю долгую ночь они ездили от кочевья к кочевью, отделяли больных от здоровых, мерили температуру, вакцинировали, распределяли юрты — где быть изолятору, где варить пищу, где содержать здоровых. Тод-Жин сурово учил измученных, испуганных людей; голос его звучал непререкаемой силой, ему нигде никто никогда не возражал.</p><p></p><p>В четвертом по счету становище, «проинспектированном» ими за эту бесконечную ночь, Володя первым вошел в юрту, где лежали только мертвые. Наклоняясь, в луче электрического фонарика он видел оскаленные судорогой ровные, еще молодые зубы, закатившиеся глаза, сведенные руки. И здесь, в тишине смерти, ему почудился детский, слабый, едва слышный плач.</p><p></p><p>— Тише! — велел он санитарам, заливавшим из гидропульта пол безмолвной юрты.</p><p></p><p>Шагнул вперед и остановился: мертвая мать обнимала и прижимала к груди еще живое дитя. И ребенок слабо бился и плакал, сжатый холодными руками трупа.</p><p></p><p>Устименко нагнулся. Тод-Жин ему помог, санитар принял ребенка, фельдшерица унесла дитя в другую юрту, где оборудовался изолятор.</p><p></p><p>Рассвет наступил сырой, невыносимо душный, степь застилала пелена дождя. Баринов сидел под брезентом-навесом, разбирался с картой пораженного эпидемией района. Рядом радист настраивал рацию, вызывал базу экспедиции Кик-Жуб — доктора Лободу. Респиратор у Баринова висел на груди, очки-консервы он положил в карман, капюшон откинул на спину.</p><p></p><p>— Устали? — спросил он Володю.</p><p></p><p>— Нисколько! — молодцевато ответил Устименко.</p><p></p><p>Сзади подошел Тод-Жин, залез под брезентовый тент, сказал жестко:</p><p></p><p>— Много горя, да, так. И как это кончить, товарищ профессор, как совсем?</p><p></p><p>Аркадий Валентинович сильно затянулся, погасил окурок и ответил задумчиво:</p><p></p><p>— Как врач я должен сказать вам, товарищ дорогой: это горе, этот ужас можно ликвидировать только при помощи государственного переустройства. В Советском Союзе больше нет чумы, как нет оспы, нет многих эпидемических болезней. А еще так недавно, на моей памяти, в России ежегодно умирало от оспы сорок тысяч человек и не менее двухсот тысяч оставались калеками — слепыми, глухими, в общем, нетрудоспособными.</p><p></p><p>— Я — Стрицюк! — радостно заорал радист. — Я — Стрицюк! Товарищ Лобода, давайте нам термометры двадцать штук, ведра эмалированные, багор пришлите и это…</p><p></p><p>Шевеля губами, Стрицюк глядел в блокнот, потом повернулся к Володе, сказал:</p><p></p><p>— Не выговорить, товарищ доктор.</p><p></p><p>— «Фонендоскоп»! — прочитал Володя и повторил в эбонитовый раструб: — Фо-нен-до-скоп!</p><p></p><p>Из термоса они выпили горячего какао, сели в седла. Радист все орал:</p><p></p><p>— Рубашки детские одна штука. Та нет, господи, детские ж! Ребеночка достали от матки! Матка померла, а ребеночка достали!</p><p></p><p>— Стрицюк, не засоряйте эфир! — велел Баринов, подбирая поводья.</p><p></p><p>И вдруг они услышали глухую, далекую пулеметную очередь.</p><p></p><p>— Что это? — спросил Володя.</p><p></p><p>Тод-Жин привстал на стременах, вслушался. Хлестануло еще несколько очередей.</p><p></p><p>— Тут совсем близко проходит граница, — сказал Тод-Жин. — Ось проходит: Берлин — Рим — Токио. Фашизм, да! Поедем!</p><p></p><p>Он ударил нагайкой лошадь, пригнулся к луке. Ветер сразу же засвистал у Володи в ушах, кони с галопа перешли в карьер, всхрапывая, словно летели без дороги, сырой падью. Они мчались не более пятнадцати минут, и Володя все время оглядывался на Баринова. Наконец они выскочили на косогор, и Устименко сразу же увидел республиканских пограничников в коротких плащах, увидел бушующее, желтое, длинное пламя и услышал рев самолетов над своей головой. Это были их самолеты, с двухцветными кругами на плоскостях и короткими, словно обрубленными фюзеляжами, их военные, штурмовые машины.</p><p></p><p>— Не понимаю! — недоуменно произнес Баринов. — Тут пожар, да?</p><p></p><p>Едва дыша, сжимая руки в кулаки, Володя смотрел не отрываясь; там, за линией государственной границы, зa кордоном республики, войска императора боролись с эпидемией чумы. Наверное, огнеметами они подожгли пограничный поселок, и теперь отряды пулеметчиков срезали очередями всех, кто пытался вырваться из пламени. Пулеметов и пулеметчиков Володя насчитал очень много, а потом он разглядел и огнеметы на мотоциклетных колясках. А повыше, на холме, стояли пушки — батарея, и жерла орудий тупо смотрели на горящий поселок…</p><p></p><p>— Невозможно! — сказал Аркадий Валентинович. — А? Или…</p><p></p><p>Он осекся. Из пламени появилось несколько крошечных человеческих фигурок — поднимая руки, они бежали под дождем, они вырвались, они спаслись…</p><p></p><p>И тогда несколько пулеметов одновременно дали по короткой очереди. Маленькие, словно игрушечные, солдатики в своих мундирчиках цвета хаки и низких пилотках давали совсем короткие очереди, нетрудно же убить невменяемого, обезумевшего человека.</p><p></p><p>Все-таки один еще бежал. Он метнулся в сторону, прямо, еще влево. Он бежал к границе. Он знал — тут его арестуют, задержат в изоляторе, но не убьют. Здесь его не могут убить!</p><p></p><p>Но они убили его там!</p><p></p><p>Они дали длинную очередь, и человек, еще метнувшись в сторону, упал.</p><p></p><p>Тогда в наступившей вдруг тишине затарахтел мотоциклет с огнеметом. И желтое острое жало огня ударило по распростертым, маленьким, неподвижным, уже убитым людям. Володя отвернулся: зубы его колотились, глаза застилало. А поселок все горел и горел под мелким дождем, по-прежнему ухало и стонало пламя и черные, густые столбы дыма медленно гнулись к земле, словно страшась подняться ввысь.</p><p></p><p>— Послушайте! — сказал вдруг Баринов Тод-Жину. — Пусть передадут командиру их санитарной группы, что я желаю говорить с ним. Я — профессор Баринов, почетный член их Академии наук, участник тех международных конференций, в которых заседали и они.</p><p></p><p>Тод-Жин подозвал к себе офицера-пограничника, офицер пошел к закрытому шлагбауму, поговорил с капитаном-пограничником императорских войск. Капитан отдал честь. Пограничник-республиканец тоже отдал честь. Солдаты императорских войск, разминаясь, боролись возле своих пулеметов, поглядывали на горящий поселок, самолеты улетели.</p><p></p><p>Двухместный мотоциклет, выкрашенный в лягушечьи цвета, скрипя тормозами, остановился у шлагбаума; из коляски вышел маленький, очень элегантный офицер в хаки, в сильных очках, в фуражке с высокой тульей, в лакированных крагах. Баринов, стиснув челюсти, тронул каблуками коня. Тод-Жин и Володя двинулись за ним. Врач императорской армии докуривал сигарету, когда они подъехали. Услышав имя Баринова со всеми его званиями и должностями, врач отдал честь, сильно вывернув ладонь вперед. Почтительнейше держа руку у козырька, этот военный доктор доложил, что имел счастье изучать труды профессора Баринова как в берлинских лабораториях, так и в отечественном институте экспериментальной эпидемиологии. Что касается до нынешней работы специального противочумного отряда, которую профессор изволит наблюдать, то, разумеется, эта картина производит тягостное впечатление, но что поделаешь, если смертность при легочной форме чумы достигает ста процентов? Разумеется, самое рациональное и гуманное — выжигать пораженные эпидемией местности, тем более что болезнь сейчас распространилась только среди неполноценной, деградирующей и бесполезной, в общем, народности. Впрочем, вопрос этот, конечно, не подлежит дискуссии, как и вообще все приказы верховного эпидемического центра империи.</p><p></p><p>И элегантный врач с тоненькими усиками над тонкой губой щелкнул каблуками.</p><p></p><p>— Передайте вашей академии, что я не желаю быть ее почетным членом! — громко по-английски сказал Баринов. — А сами запомните! Когда вас будут судить и если я доживу, то напрошусь быть обвинителем. И говорить буду от имени всех докторов, отдавших жизнь в борьбе с чумой! Я имею на это право. Поняли?</p><p></p><p>— Понял! — пожелтев и все еще держа руку у козырька, ответил военный врач. — Но вряд ли профессор доживет до дня предлагаемого судилища. Такие поражения на западе, такое победоносное шествие войск фюрера!</p><p></p><p>И быстро щелкнув каблуками, он сел в коляску своего мотоциклета.</p><p></p><p>Когда они выехали из пади, Баринов утер мокрое от дождя лицо платком, вздохнул и посоветовал:</p><p></p><p>— Очень хотелось полоснуть его нагайкой. По роже! Погодите, доживу до суда.</p><p></p><p>— Доживете! — угрюмо пообещал Володя.</p><p></p><p>В этот день они объехали еще шесть кочевий. А вечером в лагере зазвонил колокол — это Баринов собирал летучку. Теперь ежедневно бывали такие летучки, и всегда они напоминали Володе то, что он читал в книгах о заседаниях военных советов или штабов перед решающими битвами.</p><p></p><p>На этих докторских совещаниях так же, как и на военных советах, коротко и сухо сообщались разведданные о силах врага, докладывались свои потери, подсчитывалось оружие, боеприпасы — сыворотка, вакцина, лагерное оборудование, транспорт. Здесь на столе лежала карта, и полководец (так его и называли доктора: наш генерал Баринов) подолгу задумывался над заштрихованными черными квадратами: здесь был враг — чума. И полевой телефон с зуммером был в палатке генерала, и радист приносил бланки радиограмм и быстро клал их на стол перед Аркадием Валентиновичем. И комиссар Тод-Жин связывался отсюда по прямому проводу с председателем противочумной тройки республики — с Кхарой, каждый день сообщая совету:</p><p></p><p>— Все благополучно. Заболевших вне очага нет, так, да!</p><p></p><p>Врачи встречались только на летучках. Все остальное время русские доктора, сестры, фельдшера денно и нощно бились с чумой, с проклятой черной смертью, с тарбаганьей болезнью, которая могла сожрать всю эту маленькую страну, ее скотоводов и землепашцев, ее охотников и рабочих, стариков, молодежь, детей, ее завтрашнее утро.</p><p></p><p>Спать своих докторов Баринов оставлял принудительно. И строго следил за теми, кто нарушает введенный им рабочий график. Спать и хорошо есть было приказано: измученный врач мог допустить страшную, непоправимую ошибку и заразиться чумой, как говорил Аркадий Валентинович, «по растерянности».</p><p></p><p>— Это правильно! — одобрял летчик Паша. — У нас в авиации тоже строго на такие безобразия смотрят. Не выспишься минуток двести-триста — и свободно можно гробануться. Заснешь в машине, или вообще апатия нападет.</p><p></p><p>На своем аэроплане Паша (он любил говорить «аэроплан», а не «самолет») летал на бреющем с востока на запад и с севера на юг по всему району вспышки эпидемии — всматривался в кочевья, нет ли где черной тряпки, не выпалят ли из ракетницы врачи, вызывая помощь, дымят ли очаги, все ли, в общем, «в порядочке», как выражался энергичный, черный, сиплый доктор Лобода. На бреющем Паша пролетал над головами тех людей, которые уничтожали тарбаганов, помахивал сверху рукой в перчатке с раструбом — дескать, валяйте, привет, я просто мимоездом, поинтересовался. И подруливал к лагерю, мылся под душем, ел, вновь вылетал. Врачи, фельдшера, сестры мерили температуру всему населению района, вводили сыворотку больным, вакцинировали здоровых, санитары х.оронили мертвых; в дальние кочевья, где были больные, приезжала походная кухня с горячей пищей, ели и выздоравливающие, и врачи, и те, кого выдерживали в изоляторах.</p><p></p><p>Баринов часто летал с Пашей по вызовам радистов — консультировал сложные случаи. И однажды на летучке сказал:</p><p></p><p>— Могу поздравить товарищей! Теперь очевидно, что эпидемия локализована — пошла на спад, через несколько дней мы все тут покончим.</p><p></p><p>В эту ночь все врачи, съехавшиеся в лагерь, первый раз выспались всласть не по приказу, а в свое удовольствие. Утром за завтраком Володе дали радиограмму от доктора Васи — из Кхары. Тот в истерических выражениях требовал вызова «на подлинное дело». Софья Ивановна сказала:</p><p></p><p>— Каждый человек обязан делать то, что он делает, это его долг. А то, что он не делает, делают другие…</p><p></p><p>Володя усмехнулся. Теперь его никогда больше не раздражала Софья Ивановна. Он знал цену Солдатенковой — ее настоящую, человеческую цену.</p><p></p><p>В пятницу лагерь начали сворачивать. Устименко только что вернулся с объезда своих кочевий, слез с коня и почувствовал себя плохо: его шатнуло раз и другой. Доктор Лобода подошел к нему поближе, сказал осторожно:</p><p></p><p>— Простудились, наверное?</p><p></p><p>— Возможно! — сухо ответил Володя.</p><p></p><p>И сам, слабо улыбаясь, пошел в изолятор. Он больше не сомневался, что это чума. Покалывало в боку, походка была пьяная, как у заболевших чумой. И язык меловой, характерный.</p><p></p><p>Едва он лег, вошел Баринов в халате, но без респиратора.</p><p></p><p>— Оденьтесь как следует! — сказал Устименко. — Иначе я брошу в вас табуреткой.</p><p></p><p>— А вы меня не учите! — прикрикнул Баринов.</p><p></p><p>— Повторяю — я швырну табуреткой. У меня чума.</p><p></p><p>Аркадий Валентинович вышел. Устименко измерил температуру — было тридцать восемь и шесть. Опять явились Баринов и Лобода, уже в респираторах, за их спинами виднелась Туш. Как это было странно — слышать их глухие голоса, а самому сидеть без очков-консервов, без комбинезона, без респиратора.</p><p></p><p>Покуда носили мокроту в лабораторию, Володя писал письма. Голова его кружилась, во рту было сухо, так сухо, что он без конца пил. И писал:</p><p></p><p>«Варя! Это письмо продезинфицировано, ты не бойся. Вышла глупая история. Когда ты будешь читать эти строчки, меня уже похоронят. Сейчас я немножко ослабел, умирать не хочется, да и глупо, я тебя, Варя, люблю и никогда не переставал любить. Понимаешь…»</p><p></p><p>Опять пришел Баринов, сказал громко и весело:</p><p></p><p>— Я считаю, коллега, что это крупозная пневмония…</p><p></p><p>Володя внимательно посмотрел в закрытые очками-консервами глаза Баринова и ответил:</p><p></p><p>— Вы же сами рассказывали, что так обычно утешают заболевших врачей.</p><p></p><p>— Давайте-ка ложитесь! — велел Баринов.</p><p></p><p>В дверях опять стояла Туш. Она принесла почту — письмо от Вари и от Аглаи. Варвара писала с флота. «Я на флоте», — прочитал Володя, и снова про театр. Было и про войну несколько слов, и про то, как Володе с его характером трудно, вероятно, лечить разные там «бронхиты-аппендициты». И тетка Аглая тоже писала про войну.</p><p></p><p>Володя откашлялся, крови в мокроте не было. К вечеру за окном появился летчик Паша — приложил к стеклу записку: «Есть коньяк, может, выпьешь, доктор?» Устименко показал кукиш и лег на кровать.</p><p></p><p>Второй анализ по Граму опять ничего не дал. Нужно было ждать.</p><p></p><p>У двери, за стенкой, все время сидела Туш; он слышал ее характерные легкие шаги, ее шепот. Несколько раз заглядывала Солдатенкова и спрашивала у Володи, точно он был маленьким:</p><p></p><p>— Ну? Как мы себя чувствуем? Мы покушали?</p><p></p><p>— Мы хотим, чтобы все шли к черту со своей чуткостью! — сказал Володя.</p><p></p><p>В руке он держал термометр. Тридцать девять и шесть. И тошнит, ужасно тошнит.</p><p></p><p>Ночью у его кровати сидел доктор Лобода. Володя бредил. Лободу сменил толстый Шумилов. От нечего делать он взял со стола не дописанное Володей письмо к тете Аглае и прочитал: «До черта жалко, что ничего не сделано. И если бы ты, тетка, увидела эту великую армию эпидемиологов, если бы ты поняла, какие это люди! Вот, например, доктор Шумилов. С виду просто толстый обрубок, рассказывает глупые анекдоты, сам первый хохочет…»</p><p></p><p>«Ну вот еще! — сконфузился и обиделся Шумилов. — Когда это я первый хохочу?»</p><p></p><p>Положив письмо на стол, он посчитал спящему Володе пульс и вдруг заметил характерный белый треугольник — на подбородке и у носа.</p><p></p><p>— Туш! — крикнул он. — Помогите мне!</p><p></p><p>Вдвоем они положили бредящего Володю на спину, и Шумилов отогнул на Устименке рубашку.</p><p></p><p>— Сыпь! — счастливым голосом сказал он. — Вы видите, Туш? И это правильно, что я толстый обрубок! Мало того, что обрубок, еще и дурак! Будите скорее Баринова! Немедленно!</p><p></p><p>Короткими пальцами он развязал завязку респиратора, стащил очки, стряхнул капюшон. Толстое, щекастое его лицо, распаренное в жаре, было счастливо.</p><p></p><p>— Скарлатинка! — сказал он Барипову. — Скарлатиночка! И какая славненькая, характерненькая, хрестоматийная, для студента! Куда же мы с вами годимся? Все забыли? Девчурочку-то он у мертвой матери из объятий вынул. У девочки-то скарлатина. Ах ты господи, как оскандалились! Вы на сыпь взгляните — сплошное поле гиперемии. И лицо: скарлатиновая бабочка, никуда не денешься. Вот-т как-с, товарищ профессор…</p><p></p><p>— М-да, — сказал Баринов. — И на старуху бывает проруха. Нужно, пожалуй, Пашу разбудить, пускай за сывороткой подлетит, мы на девочку-то всю извели.</p><p></p><p>Пашу разбудили.</p><p></p><p>Погодя Туш тихонько спросила:</p><p></p><p>— Это не чума у него, да, так, товарищ профессор?</p><p></p><p>— Нет, дорогуся, это скарлатина! — сказал Шумилов, всем своим лицом излучая радость. — Скарлатинушка. Скарлатиночка.</p><p></p><p>Баринов все смотрел на Володю. Потом вдруг сказал:</p><p></p><p>— Знаете что, Ипполит Захарович? Там, в столовой, есть шампанское. Пойдем и выпьем бутылку. За нашу смену! Вот за таких парней!</p><p></p><p>Они ушли, а Туш осталась. Долго слушала она, как бредит Володя, потом взяла его большую горячую руку и поцеловала…</p><p></p><p>Утром вся группа профессора Баринова уехала в Кхару. В тот же день три тяжелых самолета взлетели с посадочной площадки Кхары и, сделав прощальный круг над городом, легли курсом на Москву. Улетела экспедиция неожиданно, в проливной дождь. Докторов провожал только Тод-Жин.</p><p></p><p>— Их кладите в крайнюю юрту, — бредил в это время Володя. — В самую крайнюю. И запретить хождение. За-пре-тить!..</p><p></p><p>Второго октября Устименко уезжал из Кхары. Утром он обошел больницу, попрощался с больными, с дедом Абатаем, поискал Туш, но нигде ее не нашел. Пелагея Маркелова мыла операционную, он протянул ей руку, сказал:</p><p></p><p>— Ну, как вам работается? Ничего?</p><p></p><p>— Хорошо! — смущенно опустив глаза, сказала она. — Мне хорошо, а вот Софья Ивановна…</p><p></p><p>— Софья Ивановна — отличный человек! — строго перебил Володя. — И врач настоящий. Не нам с вами ее осуждать! Вот так. Прощайте, Пелагея Егоровна.</p><p></p><p>С Васей Беловым они обнялись и трижды поцеловались.</p><p></p><p>— К Новому году мы фашистов раскокаем! — сказал новый главный врач. — У них с бензином тягчайшее положение. И надо ждать взрыва изнутри. Я об этом думал. Вы думали?</p><p></p><p>— Думал! — с улыбкой ответил Устименко.</p><p></p><p>Ему почему-то всегда хотелось улыбаться, когда он разговаривал с Васей.</p><p></p><p>Часов в девять он вышел к каравану — семь всадников и несколько вьючных лошадей. Было очень жарко, Кхара мучалась от внезапного осеннего зноя. Мады-Данзы держал над доктором Васей зонтик, на Володю он не обращал больше никакого внимания. Софья Ивановна строго велела Володе выслать из центра какие-то бланки и шнуровые книги. Ему захотелось поцеловать ее, но она сердилась на путаницу в поквартальном отчете, и последнее, что от нее услышал Устименко, были слова, что ей что то «даже странно», что именно — было неинтересно.</p><p></p><p>Вольные смотрели в окна, дед Абатай подтягивал подпруги, вьюки, переметные сумки, командовал, распоряжался. Поодаль исподлобья смотрел бывший шаман — расстрига Огу. Володя подозвал его ближе, Огу рассердился:</p><p></p><p>— Зачем нехорошо сделал — бубен, шапку, жезл уронил в воду, в Таа-Хао? Камлать не могу для хорошей тебе дороги, для чего так, а, да?</p><p></p><p>— Обойдусь! — усмехнулся Володя — И про эту дрянь забудь думать. Тод-Жина увижу, скажу: Огу теперь человек. Тод-Жин в санитары тебя возьмет, но если водку пить станешь — доктор Вася выгонит. Прощай!</p><p></p><p>Он сел в седло и только теперь увидел Туш. Прижавшись к воротам больницы, она улыбалась Володе дрожащими губами.</p><p></p><p>— Я напишу вам, — сказал Володя, тронув жеребца каблуками и поравнявшись с Туш. — Я напишу вам большое письмо. А доктор Вася прочтет. Ладно?</p><p></p><p>— Не ладно! — тряхнула черными косами Туш. — Когда вы напишете, я сама научусь хорошо читать. Это ведь будет не скоро? А, да, так?</p><p></p><p>И маленькой рукой взялась за его стремя, но тотчас же отпустила, потому что если женщина берется за стремя, то это значит, что на коне сидит человек, который ее любит. А Володя не любил ее.</p><p></p><p>— До свидания все! — сказал Володя.</p><p></p><p>Караван тронулся. Дед Абатай побежал рядом с Володиным конем. И чем дальше подымали пыль кони каравана по Кхаре, тем больше сходилось народу вокруг. Знакомые и полузнакомые люди шли рядом с Володей и протягивали ему кислый сыр, который, было известно, он любил.</p><p></p><p>— Возьми курут! — кричали ему. — Возьми, ты будешь кушать курут на войне!</p><p></p><p>— Возьми арчи! — кричали ему, протягивая сушеный творог. — Арчи не испортится. Ты сохранишь его до конца войны и будешь после войны вспоминать нас.</p><p></p><p>— Возьми быштак! — кричали ему, протягивая шарики оленьего сыра. — Возьми, доктор Володя! Или ты не узнал меня? Ты… сохранил мне возраст… еще тогда, когда мы боялись твоей больницы!</p><p></p><p>Он узнавал и не узнавал, улыбался твердой, присохшей улыбкой и быстро глотал слезы. Пыль делалась все плотнее, все гуще, никто не видел и не мог увидеть, что доктор Володя плачет. Он, наверное, вспотел; было, правда, очень жарко, а на его плечах стеганая ватная куртка.</p><p></p><p>— Ты спас Кхару от черной смерти! — кричали ему. — Мы никогда не забудем тебя!</p><p></p><p>Нет, не он спас, нет! Чуму нельзя победить в одиночку. И не от умиления проступали слезы на Володиных глазах, нет! Это были странные, гордые слезы. Слезы счастья человека, принадлежащего к гражданам той великой страны, которая может победить черную с.мерть! Непобедимую черную с.мерть, страшную тарбаганью болезнь, чуму! И сейчас народ Кхары провожал не просто врача Устименку — он провожал друга, брата, гражданина страны рабочих и крестьян, страны трудового народа, страны разума и добра.</p><p></p><p>— Пусть ты победишь своих врагов! — кричали ему из толпы, окружающей караван.</p><p></p><p>— Мы победим своих врагов! — словно кланяясь, шептал Володя и видел перед собою и Баринова, и Лободу, и Шумилова.</p><p></p><p>— Пусть твой парод будет счастлив, потому что он достоин счастья!</p><p></p><p>— Да, он достоин счастья! — повторял Володя и вспоминал летчика Пашу, Богословского, тетку Аглаю.</p><p></p><p>— И пусть ты вылечишь своих раненых, как ты вылечил нас!</p><p></p><p>— Вылечу! — клялся Володя.</p><p></p><p>— Возвращайся, доктор Володя!..</p><p></p><p>Кони храпели и пугались, народу становилось все больше и больше, а на выезде из Кхары Володя увидел отца Ламзы, который стоял над дорогой со своими охотниками. Их было много, с полсотни народу, и все они держали ружья на холках коней. Володю они встретили залпом вверх — один раз и другой, а потом их великолепные, маленькие, гривастые кони пошли вперед наметом, чтобы дальние кочевья готовились к проводам советского доктора Володи.</p><p></p><p>И кочевья готовились, и Володя Устименко всматривался в лица, тщательно вспоминая, кто был у него на амбулаторном приеме, кого он смотрел в юрте, кого оперировал, кого лечил в больнице.</p><p></p><p>Но никого разглядеть толком он не мог — теперь они все улыбались, а тогда, когда он имел с ними дело, они испытывали страдания. Теперь они вновь загорели и окрепли, а когда их привозили к нему, они были бледными и худыми. Теперь они сдерживали своих коней, а тогда они лежали, или их вводили под руки, или вносили на носилках. Разве можно было теперь понять, кому из этих всадников он «сохранил возраст»?</p><p></p><p>В сущности, это было неважно. Важно было другое — он делал тут свое дело. Делал всегда, делал всеми силами. И люди понимали это. Наверное, можно было оперировать лучше, чем он, но все-таки здесь он принес «некоторую» пользу.</p><p></p><p>«Некоторую! — думал Устименко. — Ерундовую! Но экспедиция доктора Баринова — разве это так уж мало? А я ведь частичка ее. Частичка всего вместе, частичка моей страны».</p><p></p><p>И смотрел вдаль, в горы, в ту сторону, где бушевала война и где его ждало дело, которому он служил.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Heкит, post: 1113336, member: 4291"] [B][SIZE=5]Глава пятнадцатая Колдун [/SIZE][/B] В марте, когда зима переломилась и дни стали солнечнее, а морозы не такими трескучими, в Кхару приехал помощник Володе — молодой, пухлогубый и очень славный парень Васенька Белов, врач из Ленинграда. Он, как и Богословский с Тод-Жином, успел искупаться в полынье, видел в пути стаю голодных волков, привез с собою хорошее, «папино, знаете?», ружье, массу гильз, пороху, дроби, лесок, крючков, пыжей и руководств-справочников по медицине. Были у него и фляжка с коньяком, и портрет «просто одной подруги, можно сказать, детства», и трубка, которую он курил, «знаете, так, от нечего делать». На Володю Васенька смотрел снизу вверх, к больным относился благоговейно, про Туш сказал, что в ней он видит «просыпающееся национальное достоинство миллионов прекрасных людей». Володя разговаривал с Васенькой вялым тоном все повидавшего и все знающего старика. Да иначе с пухлогубым доктором и нельзя было. То и дело он задавал вопросы: — Скажите, Владимир Афанасьевич, а тигры здесь водятся? — Я лично их не имел чести встречать. — А россомахи? — Вы потолкуйте с дедом Абатаем. — А ядовитые змеи? И простите, если водятся, то какие именно и как вы боретесь со змеиным ядом? — Про змей я, Вася, не слыхал, — сказал Володя, но, вспомнив Богословского, поправился: — Простите, Василий… — Иванович, — сконфузившись, произнес Вася. — Василий Иванович. Не слыхал я про змей, и бороться мне с их ядом не приходилось. — Жаль. А я вот специально привез монографию «Ядовитые змеи». — Тут я ничем не могу помочь. — Ну, а вообще какие-нибудь из ряда вон выходящие случаи были? — Здесь все, Василий Иванович, из ряда вон выходящее. — Нет, я в другом смысле, Владимир Афанасьевич. Видите ли, у меня имеется корреспондентское удостоверение от молодежной газеты, и мне хотелось бы, если вы, конечно, не имеете возражений, иногда писать такие заметки, очерки, вообще освещать наши будни. — Ну и освещайте на здоровье. Только не во вред своим прямым обязанностям, потому что здесь их у вас будет немало… Жили они вдвоем в одной комнате. По вечерам Вася либо сочинял все один и тот же очерк под названием «Будни энской больницы», либо писал длиннющие письма. Однажды Володе случайно попался листок, который он прочитал: «…тельный, колоссальный человек. Его железная воля и научное предвидение, его идейная преданность своему делу дают мне право думать, моя далекая любовь, что В. А. Устименко и есть тот характер, который мне следует окончательно принять за основу…» Дальше Володя читать не стал. Ему вдруг стало совестно чего-то, будто он обманывал Васю. Но ведь он не обманывал! И с Абатаем Вася тоже подружился. Старик теперь немного говорил по-русски, Туш помогала им обоим, и Вася подолгу слушал нехитрые, но очень смешные сказки деда и даже записывал для своей будущей «брошюры» о больнице в Кхаре. Работы было по-прежнему очень много, но с приездом Белова Володе стало куда легче, и Устименко с удовольствием почти каждый день говорил об этом Васе, а тот смешно краснел, почесывался и отвечал: — Да ведь что… Захвалите вы меня совсем, Владимир Афанасьевич… Если бы не вы… И трудился еще старательнее, еще энергичнее, еще больше. От похвал он делался лучше, от любого, даже самого безобидного замечания надолго скисал, мрачнел, живые, всегда веселые глаза его погасали. Теперь Устименко мог хоть и ненадолго, но все-таки оставлять свою больницу. Верхом он съездил на Урчупский прииск и обследовал там всех больных и здоровых — это была длинная, кропотливая, но необходимая работа. Побывал он у рыбаков в Остью-Бе, объехал много кочевий Джищи. Сопровождал его обычно Мады-Данзы, во вьюках было кое-что из необходимого инструментария, медикаменты, палатка, спальные мешки. И славно делалось на душе у Володи, когда конь уверенно ступал по почти невидимой тропке в тайге или над каменистым обрывом возле Таа-Хао, когда рокотали внизу пороги бурной реки, а сверху крепко и ровно грело весеннее, доброе солнце; славно было видеть шумное и радостное воз.буждение во всем кочевье, когда навстречу ватагой бежали ребятишки, а за ними степенно, спокойно выходили знающие себе цену мужчины — отцы и деды, когда приветливо кланялись женщины и каждый хозяин, и каждая хозяйка звали именно к себе, в свою юрту на обед, на ужин, просто так — для приличной беседы; славно было задавать привычный вопрос вежливости о здоровье скота и выслушивать такой же вопрос — со смешливыми искорками в глазах у спрашивающего, потому что все знали: русский доктор не имеет скота, но как же начать разговор? Да, в этих юртах, у этих очагов, в приисковых жилищах и на рыбацких становищах встречались и вши, и трахома, и сифилис. Были зрелища ужасающие, картины, от которых Володю, человека привычного, что называется, воротило с души. Но, засучив рукава халата и вымыв свои крупные руки, он делал все, что было в его силах, а потом отправлял больного на носилках, особым способом приделанных к двум лошадям, в свою больницу с запиской к Васе. Больница постоянно была переполнена, но это была больница; оттуда люди выходили, как правило, здоровыми, и все дальше и дальше, из кочевья в кочевье бежал слух о том, какой удивительный, небывалый доктор живет в Кхаре. И все меньше и меньше верили кочевники шаманам и ламе, все глубже в тайгу и в тундру уходили они. И все больше и гуще становилась там, далеко от Кхары, их злоба на Володю, на его больницу, на нового доктора Васю, на Туш, которая работала вместе с этими русскими, даже на деда Абатая. Впрочем, Володе пока что не было от всего этого ни холодно ни жарко. Ламы и шаманы больше не перебегали ему дорогу, и он забыл о них, как забыл о Маркелове. Слишком много он занимался делом, слишком много и сосредоточенно работал, чтобы помнить о том, или о тех, кто в данное время исчез с его пути. Уже осенью, в сентябре, его разбудили на рассвете. Из бессвязного рассказа посланного мальчика он только понял, что произошло что-то нехорошее и что надо помочь людям, находящимся далеко отсюда, насколько далеко — измученный и испуганный мальчик объяснить не мог. Мады-Данзы заседлал коней, подтянул вьюки. Утро было холодное, Володя зябко зевал, никак не мог проснуться толком. К полудню наконец выяснилось, что пути более ста километров, а сколько более — мальчик тоже не знал, что раненых не один, а трое, что первый, наверное, уже «лишился возраста», а другие двое, может быть, и дождутся. Дорога была трудной, сначала берегом, тут Володя уже ездил, а потом для сокращения пути — тайгой. Ветви хлестали по лицу, рвали одежду, кони посапывали, поводили устало боками. На полянке близ Джем-Чу — в этом селении Володя когда-то бывал — они встретили с десяток всадников; по лентам, вплетенным в гривы и хвосты лошадей, Устименко понял, что пострадавшие уже ошаманены. Данзы возбужденно заговорил со стариком, неприязненно поглядывающим на Володю; из разговора было ясно, что там — у раненых — распоряжается сбежавший из Кхары шаман Огу. Мальчик поехал за доктором самовольно, убежал, старик грозил ему теперь жестоким наказанием. Только в сумерках Володя с Данзы и мальчиком, которого звали Ламзы, доехали до высокого, поросшего кедрами холма близ шумной реки Таа-Хао. На подветренной стороне холма горели шесть костров; в сумерках на фоне чадящего пламени, фигуры, людей казались огромными. Человек с полсотни всадников перерезали Володе путь, остановились в ожидании. У всех, даже у мальчишек, были ружья. Наверное, напились молочной водки, — предположил Данзы и посоветовал уезжать, пока целы. — Они очень пьяные, так, да, — сказал Мады-Данзы, — нехорошо будет, совсем нехорошо! Володя спешился, кинул поводья Данзы; широко расставляя ноги, пошел прямо на всадников. Они не расступились, стволы охотничьих ружей тупо смотрели в Володино лицо. Чувствуя, как ему страшно, но зная, что иначе поступить нельзя, он отпихнул от себя морду коня, нажал плечом на чье-то стремя, выругался и стал подниматься на холм. Сзади, чуть сбоку, попискивая от страха и стараясь быть как можно ближе к доктору, семенил Ламзы — сын того, кто, наверное, уже «лишился возраста». Между пламенем дымных костров два человека лежали, один сидел на подпорках-рогатках, поддерживающих его под мышки. Глаза его с мучительной тоской всматривались в даль. По всей вероятности, он уже ничего не видел, потому что не узнал своего собственного сына. Рядом с отцом Ламзы сидел шаман Огу, и Володя мгновенно перестал чего-либо страшиться, когда понял, что тут происходит. Возле умирающего было приготовлено все то, что могло ему понадобиться в той далекой жизни, в следующей по очереди жизни, как любил выражаться Данзы; здесь был и табак, здесь были, и спички, была и молочная водка, было и мясо, была пара новой обуви, была и плетка. Его — еще живого — уже провожали, и Володя нарушил своим появлением и своим вмешательством закон смерти, который уже был объявлен шаманом Огу. Выполнение закона смерти охраняли всадники, наученные шаманом: если отец Ламзы останется живым — значит Огу умрет, больше ему не жить как шаману. — Все готово тебе, все хорошо приготовлено, ничего не забыли, отправляйся же, иди, у тебя больше нет возраста, — говорил шаман Огу, не видя еще Володи и не слыша его шагов за треском валежника в пламени. — Иди, не жди… — Убирайся отсюда вон, колдун! — крикнул Володя. Огу медленно оглянулся, увидел Володины сапоги и встал. Он встал, но это был не тот Огу, который шарахался от Володи в Кхаре, это был другой — довольно-таки наглый хозяин тайги, да еще пьяный, да еще с ножом в руке, с большим ножом, которым он только что строгал мясо для дальнего пути отцу Ламзы, И нож теперь он держал для удара — острием кверху, чтобы убить ненавистного русского доктора в живот, и еще повернуть нож, — Огу знал, как убивают, хотя не знал, как лечат. Несколько секунд они простояли друг перед другом в свете костров, озарявшем их лица. В левой руке шамана позванивал бубен. На высокой шапке его было вышито отвратительное подобие человека. Шаман Oгy был здесь, чтобы выполнить закон смерти, — и он защищал с.мерть, а Володя приехал сюда, чтобы вернуть человеку жизнь, — и он защищал жизнь, защищал, совершенно позабыв вдруг про себя. И, схватив шамана повыше кисти, он так сжал другой рукой ему запястье, что колдун выронил нож и отпрянул во тьму, за костер, что-то визжа оттуда и колотя в бубен. Володя же нагнулся над отцом Ламзы. Конечно, с.мерть была близка, но с ней еще можно было подраться. Скинув ватник, Устименко взялся за дело, а двое других охотников, которые лежали возле костров, вперебой со стонами начали рассказывать ему, как все случилось. Он слушал вполуха, но какие-то отрывочные фразы доносились до него — насчет удачной охоты и про то, как кончились патроны, и про то, как недоброжелатели охотников, таежные черти Зумбр и Кур, наверное, ухитрились перебежать отцу Ламзы, славному из славных охотнику, дорогу. Взорвался патрон — вот что случилось, взорвался, когда отец Ламзы готовил патроны. Они все сидели совсем близко, но отец Ламзы наклонился над патроном, весь заряд и ударил ему в грудь. — Осторожно! — заячьим голосом закричал Ламзы, и тотчас же Володя услышал за собой сухое щелканье. Он обернулся. Шагах в десяти от него, совершенно белый, держа двустволку в руке, стоял шаман Огу. Он спустил оба курка, но двустволка отца Ламзы не была заряжена. Только поэтому Володя «сохранил возраст» — в тайге умеют стрелять, а шаман Огу не промахнулся бы. Володя шагнул было к шаману, но Огу бросил ружье и пополз к Устименке. Он полз и кланялся, полз и прикладывал лицо к земле. Теперь он искал защиты у человека, которого хотел убить. Только Устименко мог спасти его — нарушившего закон смерти, его — собравшегося стрелять в спину. И, обхватив Володин сапог, он приник к нему щекой и стал подвывать и просить, визжа и охая… — Возьмите! Слышите? — крикнул Устименко. — Возьмите ружье и зарядите его — встаньте за моей спиной, потому что мне нужно работать. Возьми ты, Ламзы. Может быть, еще твой отец и не «лишится возраста». Но я не могу лечить, если мне стреляют в спину. А шаман пусть убирается к черту! Он был очень сердит, Володя, и опять почему-то ему вспомнились Нюся Елкина и Светланочка. Мальчик Ламзы сунул два патрона в стволы и встал к спине Володи. А всадники, спешившись, один за другим, подходили поближе, чтобы посмотреть на того человека, про которого Огу рассказывал, что он не умеет лечить, а умеет лишь у.бивать — убил двоих в своей больнице, а потом еще надругался над ними — разрезал их мертвые тела, чтобы украсть себе в запас хорошие, здоровые охотничьи сердца. Но Устименко решительно никого не видел. Он работал: при неровном красноватом свете угасающих костров Володя разглядывал рану, от которой исходил удушающий запах гниения. Рана находилась у правого края грудины, края ее омертвели, выходного отверстия Володя не увидел. — Который день он здесь на этих чертовых рогатках? — спросил Устименко. — Пятый! — услужливо ответил Мады-Данзы. — Да, так, пятый. Они не понимают, они глупые, дураки, да… Продолжая исследовать рану, Володя приказал Данзы нести инструменты, подбросить много хвороста в костры и приготовить мыть руки для операции. Шаман Огу уже успел насовать в раны обрывки целебного меха лисицы, смоченного слюной волка и топленым жиром белки. Надо было оперировать немедленно, но отец Ламзы задыхался, если его клали на спину. И наркоз давать было некому. Володя налил полкружки спирту и, разбавив водой, поднес к запекшимся губам отца Ламзы. — Пей, друг! — сказал Устименко громко и сильно. — Ты жив, ты не «лишился возраста». Выпьешь залпом, и тебе будет лучше. Слышишь, друг! Не входи в болезнь, не поддавайся ей, и скоро ты опять отправишься на охоту. Глаза, исполненные страдания, медленно приоткрылись. — Пей! — приказал Устименко. И, когда отец Ламзы вздохнул с облегчением, ввел ему морфин. Он начал исследовать рану при свете костров, чадно и жарко пылающих. Вокруг неподвижной стеной, отгораживая его от ноющего и подвывающего Огу, стояли охотники. Отец Ламзы дышал с хрипом, мальчик трясся и всхлипывал возле Володиного плеча. В кронах кедров подвывал ветер, далеко внизу бурлили неспокойные воды Таа-Хао. Двое других раненых, приподнявшись и позабыв о собственных страданиях, смотрели на руки Володи, на блестящий пинцет, на злое, гневное, напряженное лицо русского доктора. Глубина раны была сантиметров одиннадцать; при исследовании раны пальцем Володя почувствовал на дне ее крупные дробины, катышки целебного меха и войлочный пыж. Все это он извлек. Передохнув с минуту, Володя наложил влажную повязку с тампонами и поднялся. Отец Ламзы дышал ровнее, пульс был еще мягкий, но куда лучше, чем раньше. Не менее часа ушло на двух других охотников. С ними тоже потрудился проклятый шаман Огу. И, кроме того, они были обожжены. С бьющимся сердцем, с колотьем в боку и ноющими ногами Володя встал. По-прежнему чадно и горячо пылали огромные костры. Охотники в своих коротких оленьих шубах, простоволосые, смугложелтые, стояли стеной — они не ожидали, что доктор так резко и внезапно обернется к ним. — Ну? — спросил Устименко на языке, который они понимали. — Ну? За что же вы встретили меня как врага? Что сделал я вам дурного? Ведь ваш шаман Огу хотел застрелить меня, и вы видели это, и никто из вас не пошевелился. — Мы не смели! — сказал чей-то грубый голос. — Тогда мы боялись шамана. Он мог покончить со всеми нами. — Он ничего не может! — сказал Устименко. — Он трусливый дурак! Он не работает, как вы, он только обирает вас, а вы его боитесь. — Нет, — сказал другой охотник. — Теперь нет. Теперь мы убьем его. — И этого тоже не будет! — крикнул Володя. — Он не будет у.бит, вы слышите? Я не позволю это вам! К утру всех троих раненых снесли на плот, пригнанный за ночь из становища. Шаман Огу до тех пор ползал у ног Володи, пока тот не велел ему тоже идти на плот, но предварительно Огу должен был бросить в Таа-Хао свою высокую шапку, бубен и жезл с живыми камнями. Шаман завыл в голос, охотники засмеялись. Володя стоял на плоту с сомкнутыми губами, осунувшийся, небритый. — Прости меня! — закричал Огу. — Ты поедешь со мной так, как я сказал, или не поедешь совсем, — произнес Устименко. — Понял, Огу? И Огу, дрожа и всхлипывая, бросил в могучие воды Таа-Хао все знаки своего шаманского достоинства. Как это ни удивительно, а он все-таки верил в свою шапку, в свой бубен и в жезл. Верил и, когда шапка закачалась на воде, навеки смирился. Только спросил Володю: — Что же я теперь стану делать? Как я прокормлюсь? — Ты будешь приходить ко мне в больницу и колоть дрова. За это ты будешь сытым. — Но я не умею колоть дрова! — обиделся Огу. Володя пожал плечами. В пути он ни с кем не разговаривал, было горько на душе и ужасно обидно. Долгие годы вспоминалось ему сухое щелканье курков двустволки за спиной. Управлял плотом старый местный поселенец Хиджик, раненые лениво переговаривались между собою, следили, как плот спугивает уток, гусей, как спугнул глухаря с берега. К вечеру стали слышны воющие пороги; отец Ламзы, бывший шаман расстрига Огу и двое других раненых сначала влезли повыше — на сооружение вроде широкого топчана, потом, оставив там только одного Ламзы, спустились бросать порогу жертву — деньги и сухари с солью. — Держись все! — приказал Хиджик. Плот круто накренился, нос ушел в воду, корма взвилась, чиркнув по каменьям. Вал с пеной, воющий, шумный, пронесся, плот крутануло влево, вправо, порог остался сзади. Отец Ламзы спросил кротко, бросили ли его жертву — старую медную ружейную гильзу. Потом, тяжело дыша, обратился к Володе: — Вылечишь меня, да, доктор? Володя вздохнул, улыбнулся: разве мог он сердиться на людей, которые бросают порогу жертву? В ноябре Володя удалил отцу Ламзы секвестр грудины, под которым застряли металлическая пуговица и две дробинки. И в ноябре же к нему в больницу пришла дочь Маркелова с просьбой навестить тяжело заболевшего отца. — Что с ним? — спросил Устименко. — Разве добьешься? — угрюмо ответила Пелагея. — Скрипит зубами, и все. И водку пьет до безобразия. Отощал, ночи не спит ни единой. — Это меня зовет он или вы? — Я! — потупившись, произнесла девушка. [SIZE=3][B]В чем же смысл жизни?[/B][/SIZE] Под вечер, взяв электрический фонарик, стетоскоп и несколько таблеток люминала, Володя пошел к Маркеловым. Залаяли цепные злющие псы, выскочил на крыльцо запуганный приказчик, заговорил жалким голосом: — Пожалуйте! Ждут! Пелагея Егоровна очень ждут, пожалуйте… В сенях непривычно пахло кипарисом, росным ладаном, чем-то еще приторно-сладким. Пелагея, странно нарядная, шумя шелками, сверкая кольцами и дорогой брошью, сказала шепотом: — Вы уж сами к нему, а? Пожалуйста! Сделайте божеское одолжение. Так шли будто — и зашли. Мимоходом, без надобности или, может быть, почтить. Он давно вас поджидает, часто говорит про вас, но только, простите, не как про доктора, а только так… Поминает… Володя пожал плечами, постучался; не услышав ответа, вошел. В огромной, низкой, жарко натопленной комнате из угла в угол, склонив голову, помахивая, словно козел, седой бородой, сложив руки за спину, в черной длинной поддевке ходил Маркелов, вздыхал, что-то бубнил себе под нос. Володю он заметил не сразу, а увидев — не удивился, только спросил: — Вы-с? Чем обязан чести, господин-товарищ доктор? Что-то ёрническое, ненастоящее послышалось Володе в голосе Маркелова. И недавно еще окаянные глаза смотрели хоть и нагло еще, но и тревожно, и настороженно, и испуганно. — За делом пожаловали? Али просто — по-суседски? И для какой надобности вам Маркелов? — Да вот шел и зашел, — внимательно вглядываясь в Маркелова, спокойно ответил Володя. — Не встречались более года, пожалуй, — вот и подумал, не навестить ли, не прихворнули ли вы… Егор Фомич усмехнулся: — Лечить решил Маркелова? Много, брат, тебе, сосунку, чести. Маркелов вас всех переживет, да-с! Володя молчал. Старик внимательно и тревожно вглядывался в его обветренное, с крепким, упрямым подбородком лицо, искал взглядом его глаза. — Шел и зашел? Хитришь, доктор, лукавишь. Пашка заманила, никто другой. А? Помалкиваешь? Впрочем, я рад, что пришел, посидим, выпьем. У меня марсала есть удивительнейшая. Впрочем, марсала — она для которых сладкие пьяницы. А мы с тобой хватанем коньяку. Станешь со мной пить? — Стану. — А что я — твой классовый враг и эксплуататор? Что выпялился? Мне известно, мне все, брат, известно, я ныне две ваших газеты читаю — выписываю. Шагнул по комнате, раздернул голубого шелка занавеску на колечках — там в глубине, слабо освещенная, открылась моленная с аналоем; возле беспорядочно лежали старопечатные, в переплетах телячьей кожи книги; еще виднелись новые журналы и горка газет. Сердито шелестя бумагой, Маркелов вынес из моленной несколько номеров «Правды», несколько «Известий», потряс перед Володей. — Вот читаю. Ну и что ж? Колхозы, пишете, план, пятилетка, совхозы, различные труженики ордена получают за успехи. А мне как жить? «… С Интернационалом воспрянет род людской»? Тоже знаю! Но мне-то куда деваться? Обратно — во царствие тьмы, стричь овец? — Каких овец? — не понял Володя. — Выражение фигуральное, взятое у столпов веры. Означает — туземца прижать покрепче, чтоб сок из него пошел. Они — наши кормители, мы — их благодетели. Уразумел ли? Глаза Маркелова смотрели и зло, и страдальчески, красный рот в поседевшей бороде кривился, лицо дрожало, словно от боли. Швырнув газеты, подошел к двери, крикнул Пелагею, внимательно ее оглядел, усмехнулся: — Вырядилась, коровища. Век замазурой ходит, а нынче в шелках да в золоте. Для кого? Для доктора? Он замуж не возьмет, ему ты без интересу, его за рубежом женщина-товарищ поджидает, а не осколок бывшей жизни! Пелагея медленно краснела, все ниже и ниже опускала голову, руки ее быстро перебирали бахрому шали. — Коньяку подашь мартель — там есть, на-от ключи, да запереть не позабудь, маманька иначе все выжрет, — усмехнулся он опять в сторону Володи. — Она у нас пережиток алкоголизма, попивает для веселости. Еще подай огурцов квашеных — укропных. Кто мартель с лимончиком, а мы, по глупости нашей, с огурчиком. И еще там чего ученому гостю доктору-товарищу пожирнее, посочнее, вишь — тощий. Да ворочайся побыстрее, мяса больно много наела на колониальных харчах, эксплуататорша — «весь мир насилья», — добавил он опять, скашивая на Володю растерянные, измученные глаза. — Иди! Дочь, поклонившись по-старинному, неслышно ушла. Маркелов достал из-за старого, обитого ковром, протертого кресла початую бутылку, жадно хлебнул из горлышка, спросил: — Как же жить, скажи? Ушли сюда от царя-батюшки мои деды, учили меня на свой манер, спрашивали: «Рцы ми, брат, — кто умре, а не истле?» Бойко я отвечал: «Матерь божья, та умре, но не истле, а бысть жива взята на небо!» Еще спрашивали премудрость: «А какой, отрок, твари не было в ковчеге Ноевом?» Ответствовал: «Рыбы, понеже она и в воде может жити и дыхание чинити». Плохо ли? Учили еще, чтобы возвышался я над здешним людом, ибо иной приезжий — другой нации — может надо мной возвыситься и обобрать народишко здешний крепче меня. Учили родители мои меня клыки точить, ибо человек человеку — волк. А приезжая старой веры каноница бубнила о первых небесах, каковые есть: смирение, разумение, воздержание, милосердие, братолюбие, совет, любовь. Вот и вертись — как сочетать зубы эдакие с братолюбием, например? Как сочетать милосердие и науку, делать для здешнего туземца водку — себе дешевую, а ему круговращательную? Как сочетать любовь и родительскую науку темнить соболя — дымчить, чтобы цена ему была втридорога? С воздержанием совместно и с разумением учили, как какого нехристя, иноверца, ежели он заартачится, в тайге бесшумно кончить, — было такое. Учили, что нам все можно, поелику мы старой, праведной веры, и в геенне огненной нам не пещись. Знаем, кто копытцем крестится, а кто и щепотью, мы — трикариями осененные, мы — столпами веры окрещенные, зато для нас все и будет прощено. И научился я хорошо, хотя многим из учения брезговал, крови туземцев сам не проливал, тошно, но на покойных родителях моих та кровь — и немалая — лежит и вопиет. И оттого у меня нынче произошло в мозгах верчение. Есть такая болезнь? — Не знаю, не слышал! — сказал Володя. — Услышишь! — пообещал Маркелов. Вошла с подносом в руках Пелагея. Егор Фомич взял бутылку, ловко об ладонь вышиб пробку из бутылки, зыркнул глазищами на дочь, но не прогнал ее, а велел сидеть и со смирением слушать. — Тем паче в шелках! Однако слушай, товарищ доктор. Верчение и завирание, так? Пелагея разлила коньяк в большие, зеленого стекла стаканы, поднесла Володе. Он пригубил, старик Маркелов выпил свой до дна, захрупал квашеным огурцом. — Завирание! — повторил Егор Фомич. — Мыслишка: для чего, например, живет человек? Володю передернуло: показалось, что Маркелов дразнит его, глумится над ним, вытащив наружу спьяну его, Володины, мысли. — Для капиталу? — спросил Егор Фомич. — Ну хорошо, повелось от дедов к нам. Только капитал зачем? Наследнице? Допустим! Но ежели она, дурища, в нем и толку не видит? Тогда как? Вот, допустим, зачал я чертить, то есть, по-вашему выражаясь, по газетам, происходит во мне разложение. Но для чего мне этому противиться, когда ни в чем ином нету никакого смысла? Ну, еще в банк переправлю некоторую деньгу, еще одного, двух, трех иноверцев, нехристей, ловко и даже со смехом обдую, а для чего? Непонятно и темно я говорю и несуразно, а только ты слушай, раз уж пришел… — Я и слушаю. — То-то. Ты, доктор, понимать должен, что есть и такие болезни, которые не в брюхе и не в грудях, а похлестче. Вот разберись-ко… Он налил еще, выпил, утерся, заговорил твердо: — Прожил до пакости, зачат бо в мерзости, в блуде, в нечистоте. Держаться не за что, стежку-дорожку утерял, слепну. Жена у меня, брат, дура, мяса много да сала, а человека не разглядишь. Пашку вот жалею, пропадет девка. — Не надо, папаша! — попросила Пелагея. — Не надо так не надо. Маркелов ненадолго задумался, отхлебывая коньяк глотками. Володя молчал, знакомая лампа-молния без абажура резала глаза. — Пирожка отведайте! — из глубины комнаты сказала Пелагея. Володя взял пирога. — Ее, да, жалею, — задумчиво повторил Маркелов. — А другое, прочее — наплевать. Самому осталось всего ничего, и года немалые, и стежку не отыскать. Я ведь корнями здешний, кхарский. Мое тут кладбище, мой склеп есть фамильный, у нас карактеры у всех были крепкие; склеп, из русского кирпича строенный, привезли за многие тысячи верст, чтобы упокоение свое было. От стариков инородцев и до последнего сопливого мальчонки мой знаменитый род знают здесь и боятся, Я уж вот как покротчал, а все же меня боятся. Боятся, понимаешь? А вот тебя знают — и не боятся. На многие сотни верст тоже знают — и не боятся нисколько. Ты родом русский, и я родом русский. Отчего такое, скажи? Всхлипнув, опорожнив еще полстакана, зябко съежился, сказал: — И подарки от меня не берут — боятся подарок взять, подвоха ждут. В доброту мою не верят. А я, может, и правда подобрел? А? И зашептал с горечью и злобой: — Убить хотели тогда шаманы — слышал, знаю. Ты дурак, за что жизнь свою ставишь? Я-то известно — золото. А ты? Какое такое у тебя жалованье превеликое? Какое тебе награждение выйдет за твою здешнюю каторгу? А? Я вот нынче, завтра, как захочу, в Калифорнию поеду али в Вечный город Рим, мне все дано. А тебе? И бабы у тебя, дурачка, нет, и водку не пьешь. И вот — тут которое время? Годы! Видел давеча своими глазами: шел ты на верх тропочкой, кинулась на тебя собака кусать, так баба, Саин-Белека женка, тую собаку колом отогнала. А я? Кто от меня собаку отгонит? Скажи, провещись, помоги, когда у человека верчение? Ответь мне, старику, ты, товарищ, для чего же живет человек? — Для дела! — угрюмо и едва слышно произнес Володя. — Ась? — Для дела. — Ну, а дело для чего? И разве я не делал? Разве я ручки сложа сидел? Да тебе, кутенку, и не снилось, какие мы крюки по тайге да по здешним гиблым болотам давали, какие мы ноченьки и где ночевали, какие волки нам хрипы драли, как здешние иноземцы по родителю моему, по папаше, как по медведю, жаканом били. Драка — разве не дело? — Нет, не дело. Деньги вы делали, а не дело. — Своекорыстие, значит? — Своекорыстие. — И нет мне спасения от того, как завертелся я? — Вы у меня как у врача спрашиваете? — Да отзинь ты с врачеванием своим, смешно мне про него слушать. Я у тебя как у русского человека спрашиваю… — Мы с вами русские, но русские разные, — поднимая на Маркелова твердый взгляд, произнес Володя. — Я советский русский, а вы по национальности только, бывший русский, по кирпичному склепу, а не по человечности. Русский нынче — оно совсем другое, чем раньше, в нынешнего русского жаканом трудовой человек бить не станет. Поэтому-то вы боитесь, а я нет. Маркелов, видимо, не слушал. — Ладно, — сказал он неприязненно. — На кого кадят, тот и кланяется. Ты мне одно скажи: может, пожертвовать свое добро на больницу? Может, тогда стану я не хуже тебя, господин-товарищ? — Оно не ваше — это добро. И жертвовать грабленое — глупо. Егор Фомич не удивился, только подошел поближе, спросил: — А прощать шаману Огу не глупо? Он тебя жаканом стрелять хотел, а нынче ты его кормишь? Удавить бы там же на суку да пятки сукину сыну подпалить над костром, вовек бы запомнили. — Огу не виноват, — холодно сказал Володя, — виноваты вы. — Опять я? Слышь, Пашка, и здесь я виноват. А? Ловок доктор, куда как ловок. Чем же я, друг мой сердечный, виноват? — А вы и сами знаете: сотни лет… — Ладно вздор-то нести, — прервал Маркелов. — Я за тебя постарался — написал кому надо чего надо, — засадят твоего шамана за хорошую решетку. — Я не дам. — Не дашь? — удивился Маркелов. — Ни в коем случае не дам! — По христианству? — Христианство здесь ни при чем. — Ну так и черт с тобой! Напоследок еще спрошу: какое это дело, чтобы для него жил человек? — Любое полезное людям дело — вот и все, — по-прежнему угрюмо и даже зло произнес Устименко. — Любое. — Люди — навоз! — Тогда нечего нам с вами и время терять! — сказал, поднимаясь, Володя. — Только, думаю я, Егор Фомич, лишь очень плохой человек может утверждать, что люди — навоз. — А я и есть нехороший! — с усмешкой ответил Маркелов. И крикнул Володе вслед: — Заходи когда поучить меня, серого. — Не зайду! — сказал Володя. — Тяжело с вами. И бесполезно… Они еще посмотрели друг на друга — Маркелов растерянно, а Володя спокойно и грустно. На крыльце, под мозглым дождичком, дрожал приказчик. — Что ж, скоро они? — шепотом спросил он Володю. — Как это — скоро? — Да ведь силушки нет. Дерутся до чрезвычайности, совсем обличье свое потеряли. Скончаться им в самое время нынче, невозможно даже это все вам, господин доктор, пересказать. Володя зажег фонарь, зашагал к себе в больницу. Васенька Белов, лежа в чистой постели, сам вымытый, благостный, читал с восхищением какие-то сентиментальные стишата. — А без вас Ош родила, — сказал он, — только недавно управились. Отличный мальчишка. Умывшись, надев халат, Володя пошел к Ош. Та еще дремала, в родилке наводили чистоту, дед Абатай на корточках в коридоре, при свете горевших в печи дров, играл в шашки с больным охотником Кури. В четвертой палате застонал прооперированный нынче десятилетний мальчик Кхем. Володя посидел у него, посчитал пульс, потрогал — теплая ли нога. Нога была теплая, мальчик Кхем не должен теперь остаться инвалидом. Выходя из четвертой, он увидел Туш — со светящимися глазами, легкая тоненькая, она легко и быстро шла ему навстречу. — Ну, так как же насчет Москвы? — спросил Володя. — Поедете, Туш? — Нет, — глядя ему в лицо, радостно ответила она. — Почему? — Еще очень темная я, да, так, — сказала она. — Там смеяться станут. Потом поеду, позже. Когда вы скажете — поезжай, Туш, пора! Так, а, да? Он не мог смотреть ей в глаза, так они светились и так бесконечно ласков и тепел был этот свет. [B][SIZE=5]Черная с.мерть[/SIZE][/B] [SIZE=3][B][/B][/SIZE] Второй корпус заложили весной. В день закладки приехала еще одна докторша — немолодая, основательная, медлительная — Софья Ивановна. Прежде всего, и в очень категорической форме, новоприбывшая Солдатенкова потребовала убрать из больницы шамана Огу. — Даже странно! — воскликнула Софья Ивановна, — Бывший священник, или, как он здесь называется, шаман, колет дрова для кухни. Я сама видела. Просто удивительно! И для палат колет дрова. Очень, очень странно! — Но он же не камлает в больнице! — хмуро возразил Устименко. — И не шаман этот человек больше. У него ни бубна нет, ни жезла. — Как странно! Служитель культа есть всегда служитель культа — с жезлом он или без жезла. И, кроме того, мне известно, что он осуществлял против вас теракт. — Какой акт? — Террористический акт. И вы проявили мягкотелость и интеллигентскую доброту, не отдав негодяя под суд. На вылазки классового врага надо отвечать крепко, понимаете? — Он не классовый враг, а несчастный, заблудившийся человек, — сказал Володя жестко. — И не вам меня учить, вы тут несколько дней, а я… — Так-то вы реагируете на критику? — усмехнулась Солдатенкова. — Что ж, нечто подобное я и предполагала: самоуспокоенность, почивание на лаврах, взаимозахваливание… Удивительно, как у этой женщины для всего были готовы слова; просто ей жилось на этом свете! — Короче говоря, Огу здесь работал и будет работать! — вставая, сказал Володя. — Если же вас это не устраивает — напишите Тод-Жину, он в курсе всей этой истории. И на этом кончим. Кого вы еще считаете классово чуждым элементом? Софья Ивановна вздохнула: — Надо присмотреться. Разумеется, не все тут плохо, есть и некоторые достижения, есть и наши, преданные нам люди. Работала Солдатенкова старательно, много и скучно. С ее точки зрения, в больнице слишком кратко писались истории болезней и вообще неважно обстояло дело с отчетностью. И Софья Ивановна «в корне» изменила это положение. Она писала длинно, подробно, обстоятельно, писала и утром, и днем, и вечером, пальцы и даже щеки у нее были постоянно в чернилах, она морщила лобик и вздыхала: — Многое еще надо в методике выправлять, товарищ главврач, многое, очень многое. Даже странно, что так это все запущено, очень странно. Я пока все приглядываюсь, а со временем мы побеседуем, поговорим со всей беспощадностью, открыто, без реверансов… Как-то глухим, поздним вечером к Устименко пришла Пелагея Маркелова. Глаза у нее запухли от слез, она долго ничего не могла сказать, потом попросила: — Возьмите меня, господин доктор, на работу. Я все умею, не пожалеете… — А отец как на это взглянет? — Чему ему взглядывать! — со злобой ответила Пелагея. — Разве они человек теперь? Совсем худые стали, пьют с утра до ночи, без всякого смысла книги читают и ругаются. — Так не даст же он вам работать! — Я бы при больнице и жила. В закуточке, где прикажут. Тут бы моя судьба и была. Возьмите, господин доктор, иначе, право, повешусь, на вас грех будет. Возьмите! И она стала опускаться на колени. — Ну, это вы перестаньте! — крикнул Устименко. — Слышите? Сейчас же перестаньте… С ведомостью в руке вошла Софья Ивановна, поинтересовалась, в чем дело. Володя объяснил. Старательно наморщив лобик, докторша спросила: — Ах, это Маркелов, да? Местный Рокфеллер. Слышала, как же, как же… Повернувшись к Пелагее, Володя приказал: — Завтра выходите на работу. С утра. Но предупреждаю — дела у нас много, работа тяжелая и белоручки нам не нужны… Когда дверь за девушкой закрылась, Володя сказал: — Давайте ведомость. Подписав, он вздохнул, прошелся по комнате, поглядел в черное, без занавески окно, включил приемник. Уже месяц, как ждал он новые батареи, старые были на исходе. В эфире творилась неразбериха, Москву он долго не мог поймать, но вдруг услышал какую-то славянскую радиостанцию и замер: Гитлер напал на Советский Союз. Там шла война, огромная битва, небывалое в истории человечества сражение. Напевая, с засученными рукавами халата вошел Вася. Володя крикнул на него, чтобы замолчал. Вбежала Солдатенкова, побледневшая, растерянная. За нею в коридоре виднелись Туш, Данзы, старый Абатай. Постепенно Володя понял: двадцать второго нюня в три часа тридцать минут фашисты начали наступление по огромному фронту — от Черного до Балтийского моря. Сейчас какой-то фельдмаршал фон Бок, какой-то Гудериан, Штраус и Бот рвались к пограничным городам, а к каким — это понять было невозможно. А потом оркестр заиграл танго, в эфире захрюкало и засвистело. Вася сказал: — Немыслимое дело! Провокация! Вздор! На рассвете Володя дал телеграмму Тод-Жину с просьбой назначить главврачом Васю Белова. Ответ пришел часа через два, и Устименко понял, что может ехать в Советский Союз, тем более что Богословский уже вылетел в Москву. Караван из Кхары готовился в путь завтра, об этом Володе печально сказала Туш. И предложила помочь собраться. — А чего мне собираться? — ответил Володя. — Вот рюкзак сложу, всего и сборов. Идите, Туш, и без меня у вас много дела. Туш ушла. Устименко попытался было поймать что-нибудь в эфире, но услышал только лающую речь фашиста из гитлеровских сателлитов, ничего не понял и выключил приемник. «Ладно! — утешил себя Володя. — Не страшно! Через месяц, самое большое, я буду на фронте. Не следует только нервничать!» В это мгновение он увидел белое лицо Мады-Данзы. Тот, оказывается, давно стоял в дверях: нижняя челюсть его дрожала и голос сипел, когда он попытался говорить. — Совершенно я вас не понимаю! — рассердился Устименко. — Черный флаг над юртой, — просипел Мады-Данзы. — Тарбаганья болезнь скоро придет в Кхару. В Джаван-Илир уже ходит черная с.мерть. Иди, товарищ доктор, иди, я не пустил старика сюда, он принес страшную весть и сам обречен на с.мерть. Будет так, как много лез назад, когда в Кхаре умерли все, даже самые маленькие дети, умерли все, кто не убежал вовремя. Тарбаганьей болезнью и черной смертью здесь называли чуму. Последняя и очень тяжелая вспышка была в шестнадцатом году. Володя не раз слышал от местных старожилов, как бежал тогда правитель провинции, как обезумели люди и как никто не убирал трупов… Плешивый старик с ввалившимися щеками, беззубый, измученный, сидел на корточках возле больничного крыльца, рассказывал деду Абатаю, Огу, Софье Ивановне и доктору Васе о тарбаганьей болезни. Туш переводила. Нынешней весной среди охотников на тарбаганов — душистых зверьков — прошел слух, что за шкурку тарбагана скупщики на факториях будут платить в пять-шесть раз больше, чем в прошлые годы. Слух этот возник за кордоном, принесли его охотники из Пес-Ва — резиденции губернатора Страны солнца. Мех тарбагана теперь красят и выделывают так, что за него пушники дерут бешеные деньги. Конечно, охотникам захотелось разбогатеть. И они стали ловить всех тарбаганов, даже тех, которые молчат, а ведь известно, что если тарбаган молчит, то его нельзя трогать — он болен. Здоровый тарбаган бормочет: «Не бойся, не бойся!» — это тоже всем известно. Старик попил воды из белой эмалированной кружки, закурил трубку. — Пусть расскажет, что он видел сам! — велел Устименко. Но старик не торопился. Мало того что охотники убивали больных тарбаганов, они еще и ели их мясо. Первым заболел младший брат Мунг-Во. Оба они — и старший, и младший — искусно ставили петли над тарбаганьими норами и считались хорошими стрелками. Младший Мунг-Во заболел в степи и там умер. Старший его похоронил. — Бубонная форма! — сказала Солдатенкова. — Похоронил и еще долго охотился, ему повезло, — переводила Туш. — А через несколько дней его видели, как он шел в свое становище, шатаясь, словно пьяный. Если человек так шатается, у него наверняка тарбаганья болезнь и совсем скоро ему суждено «лишиться возраста». — Старший заболел легочной формой — так оно обычно и случается, — пояснила Софья Ивановна. — В таких ситуациях надо проводить разъяснительную работу среди актива населения. — Актив, пассив! — сердито буркнул доктор Вася. Старик досказал: старший Мунг-Во не смог даже войти в юрту и только успел приказать, чтобы на шесте над юртой подняли черный флаг, тряпку, — в степи люди знают: если над юртой черная тряпка — значит, здесь с.мерть. И никому нельзя подходить близко. — Спросите у гражданина: он находился в контакте с заболевшими? — приказала Софья Ивановна Туш. Туш не поняла. — Он только видел черный флаг или там был, на месте, в юрте? — пояснил Вася. Старик усмехнулся: нет, он достаточно умный, чтобы и близко не подходить к тарбаганьей болезни. Тогда, много лет назад, у него умерли все родственники, и он хорошо знает, что это за болезнь. Утром старший Мунг-Во стал плеваться кровью. А через несколько дней над всем кочевьем уже развевались черные тряпки — тарбаганья болезнь ворвалась в Джаван-Илир. Старик оседлал жеребца и приехал сюда, к великому советскому шаману. Про него ходят разные хорошие рассказы. Если русский шаман действительно так велик, как болтают люди, пусть он поможет. А если нет — пусть сразу скажет, и его не будут больше беспокоить. — Любишь кататься — люби и саночки возить! — заметила Софья Ивановна и ушла в больницу. Володя велел Туш перевести старику, что сам он пока ничего сделать не может, но постарается вызвать много докторов, целый отряд, которые, конечно, помогут. И, отдав Васе и Туш распоряжение насчет изоляции старика, пошел к правителю провинции Кхара — Здабе. Устименко правитель принял сухо. Совсем недалеко пролегала граница, за которой благоденствовал губернатор Страны солнца. Если Гитлер сожрет Россию, Страна солнца оккупирует Кхару, и тогда правителю припомнят его отношения с советским врачом. Поэтому Здаба даже не пригласил Володю сесть. Но, едва услышав о тарбаганьей болезни, правитель изменился. Он закричал, чтобы Володе подали чаю, и велел своему секретарю немедленно соединиться по телефону с департаментом здравия. В департаменте никто не отвечал, и Володя, воспользовавшись этим, посоветовал звонить домой к Тод-Жину. К счастью, к величайшему счастью, Тод-Жин взял трубку, и Володя сам рассказал ему о всем случившемся в районе Джаван-Илир. В трубке щелкало и шипело. Тод-Жин молчал. — Обратитесь за помощью в противоэпидемическое управление, в Москву, — сказал Володя. — Вам помогут. — Война! — произнес Тод-Жин. — Помогут! — повторил Володя. — Непременно помогут! Я ручаюсь, слышите, товарищ Тод-Жин? Там умные люди, они понимают, какое бедствие постигло вашу республику, они непременно помогут. — Хорошо, так, да, — задумчиво и медленно произнес Тод-Жин и велел передать трубку правителю. Через четверть часа правитель приказал командиру гарнизона — сухонькому и седенькому поручику — выставить кордоны, с тем чтобы никто не выходил и не входил в район Джаван-Илир. Поручик слушал молча, щелкая каблуками, прикладывая руку к длинному козырьку белой с серебром фуражки. А в заднем дворе дома правителя в это время грузили верблюдов, лошадей, арбы, плакали женщины — дочери, жены сыновей, жена самого правителя: страшно было бежать в горы отсюда, из дворца в целых шесть комнат, не считая двух зимних юрт во дворе. Ночью Володя получил телеграмму — длинную, на нескольких бланках. Тод-Жин извещал, что Москва помогла, самолеты с медикаментами, медицинским оборудованием и врачами уже вылетели. Во главе экспедиции профессор Баринов. Сам Тод-Жин с секретарем ЦК Трудовой партии прилетит завтра. Дальше были инструкции и советы Володе, переданные Бариновым с борта самолета. Читая и перечитывая молнию, Устименко слышал, как в соседней комнате Софья Ивановна учила Туш способу надевания противочумного костюма. — Да, я знаю, это скучно, — своим тягучим голосом говорила Солдатенкова, — но меры личной профилактики играют очень большую роль в нашей работе. Ничего героического нет в том, чтобы заразиться чумой и погибнуть из-за собственной неряшливости. Сначала надевают комбинезон, видите? Тесемки штанов нужно завязывать плотно… — От блох? — тоненько спросила Туш. — Блохи грызунов после гибели своих хозяев покидают их т.рупы и гнезда, — как по писаному продолжала Солдатенкова. — Так называемые свободные блохи охотно переселяются на людей. Теперь смотрите, товарищ Туш, нижний край капюшона надо заправить под воротник комбинезона. И, наконец, респиратор. Пространство по сторонам носа заполняется ватой — комочками… Волвдя вышел в коридор, тихонько постучался к Солдатенковой. Обе — и Софья Ивановна, и Туш — стояли посередине комнаты в противочумных комбинезонах. — Это как же понять? — спросил Устименко. — Я ведь по специальности эпидемиолог, — сказала Софья Ивановна. — И вот родилась мысль: выехать нам с Туш на место, произвести вскрытие, разобраться накоротке. Оказать помощь. Костюмы есть, микроскопом мы располагаем, лизол, карболка, сулема наличествуют. Конечно, вы главврач, но я предполагаю… — Поезжайте! — сказал Устименко. — Наверное, нужно командировочное удостоверение? — спросила Солдатенкова. — Нет, Софья Ивановна, не нужно. Там некому его предъявлять. — Какая дичь! — пожала плечами Солдатенкова. — Прямо средневековье. Феодализм. Я предполагала провести собеседование с санитарным активом, вообще наметила ряд мероприятий. В дверь просунулся сонный Вася, спросил: — Может быть, и мне поехать? — Для чего? — спросила Солдатенкова. — С захоронением вскрытого трупа мы справимся вдвоем. А костюмов у нас только два. И оголять больницу мы не имеем права. И вообще это нецелесообразно. Всегда следует поступать целесообразно, а нецелесообразно поступать не нужно. Кстати, сюда до окончания всей этой истории я, разумеется, не вернусь. Искать нас, наверное, вам придется в районе Мунг-Во… Перед отъездом Солдатенкова принесла Володе письмо и сказала: — Если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, перешлите пакет моей дочери. Она у меня единственная. Ее отец нас оставил, у него теперь другая семья, а мы с Нусей одни. Но это ничего! Брак должен строиться на взаимной любви; если же таковой нет, это не брак. До свидания, Владимир Афанасьевич. И они уехали — маленькая, худенькая, черненькая Туш и увесистая Софья Ивановна, — уехали верхами, а за ними тянулись навьюченные лошади с палатками, гидропультом, лопатами, медикаментами, продовольствием в особых, герметических банках. На прощанье Солдатенкова сказала: — И проследите, пожалуйста, Владимир Афанасьевич, за тем, что вы называете канцелярщиной. Я только-только наладила немного это дело, и вот пришлось срочно бросать… — А? — спросил Володя у Васи, когда маленький караван исчез из виду. — Никогда не ожидал! — воскликнул доктор Вася. [B][SIZE=5]Дело, которому ты служишь [/SIZE][/B] Под вечер население Кхары увидело первый самолет, очень похожий на ту машину, на которой когда-то прилетел в свой родной город Володин покойный отец Афанасий Петрович. Аэродрома здесь не было, и самолет долго выбирал себе посадочную площадку, мотор гудел, как казалось Володе, тревожно-вопросительно, машина несколько раз совсем приближалась к земле, потом вновь набирала высоту. Наконец они сели. Их было трое в самолете — курносый летчик, совсем молодой, с белым чубчиком выгоревших волос на лбу, Тод-Жин и секретарь ЦК Трудовой партии — стриженый ежиком, крупный, лет пятидесяти человек. Правителю провинции секретарь ЦК руку не дал, отошел с ним в сторону и там заговорил глухо, с бешенством. Здаба что-то попискивал, кланялся, Тод-Жин жестко сказал Володе: — Сейчас товарищ секретарь ЦК сам будет здесь работать. Это замечательный товарищ, они держали его много лет в цепях и в деревянной клетке, да, так. Его очень знает народ, ему верят люди труда, а эти его боятся. Пусть. Секретарь ЦК сел верхом и поехал с поручиком осматривать кордоны. При свете факелов жители Кхары всю ночь готовили аэродром для тех тяжелых транспортных самолетов, которые уже много часов и днем, и звездной ночью летели из Саратова для того, чтобы остановить черную с.мерть. Летчик с чубчиком Паша на рассвете ел жареную курицу, запивал ее холодным молоком и спрашивал у Володи: — А что, она здорово заразительная, эта чума? А? По-моему, больше паники, чем дела! У меня лично собака была — балованная, Пулькой звали, чумилась тоже, и я ее на руках держал, и мамаша, и сестренка — ничего! Никто не заразился! А сестренка чересчур жалостливая, так она собаку даже целовала. — То другая чума! — сказал Володя. — Что значит — другая? Чума — она и есть чума! — тряхнул чубчиком Паша. Погодя осведомился: — И чего это я так люблю кости грызть? Атавизм, что ли, товарищ доктор? Имеется для этого научное объяснение? Володя спросил у него про войну. — Пока напирают, — сказал Паша. — Сильно напирают! Потеряли мы, конечно, временно кое какие области. Но, знаете, думаю я, оно вроде вашей чумы, недаром говорят: коричневая чума. Покуда не отмобилизуемся как положено, она нас будет жрать. А развернемся полностью — и порядок! Главное, спокойствие сохранять и присутствие духа. Ведь не может чума сожрать человечество! Ну и фашизм не может покончить с Советской властью. Погодя подошел Тод-Жин, спросил у Володи, можно ли выставить для встречи докторов из Москвы почетный караул, полагается ли это и что об этом сказано в дипломатических учебниках. Володя не знал. Летчик Паша тоже не знал, но выразился в том смысле, что «не повредит». Секретарь ЦК подумал и сказал, что встречать надо с почетным караулом и с оркестром, которому следует исполнить «Интернационал». В шесть часов утра Володя, как было условлено, верхом поехал на развилку дорог к большому белому камню. Здесь уже расположился карантинный пост — солдаты республиканской армии с карабинами никого не пропускали из района Джаван-Илир. Туш сидела верхом, ждала; маленький гривастый ее конек помахивал головой, отгоняя оводов. Ветер дул Володе в спину, и ему не приходилось кричать, зато бедная Туш даже покраснела от натуги. — Лизол надо, — кричала она, — очень много! Легочная форма, да! Мертвых много, больных много, кормить надо, один-два доктора не помогут, большая эпидемия! И вакцину надо, много вакцины… Черные волосы Туш растрепались, солдаты карантинного поста смотрели на молодую женщину со страхом и восторгом. — Вы молодец, Туш! — крикнул Володя. — Скоро мы все придем к вам на помощь. Из России уже летят доктора, много докторов, очень много! По воздуху, на самолетах! Немножко еще потерпите, Туш, несколько часов! — Мы потерпим! — закричала она. И, махнув нагайкой, ускакала к юртам, на которых болтались черные тряпки. А в это время на посадочную площадку в Кхаре уже садилась первая транспортная машина. На фюзеляже и на крыльях самолета были красные кресты и опознавательные знаки СССР. Двадцать четыре солдата гарнизона — в белых курточках и полупогонах с серебряными вензелями — вскинули карабины на караул. Капельмейстер взмахнул палочкой, маленький оркестр играл «Интернационал». Володе сдавило горло, — наверное, бессонные ночи дали себя знать. Под звуки «Интернационала» в самолете открылась дверца, бортмеханик выбросил алюминиевую лесенку. Тод-Жин и секретарь ЦК стояли неподвижно, приложив руки к козырькам. И если гром великий грянет Над сворой псов и палачей, Для нас все так же солнце станет Сиять огнем своих лучей. Русские доктора и докторши, совсем обыкновенные, словно в Воронеже или в Лебедяни, в мятых пиджаках, плащах, с баулами, портфелями, чемоданами, пели, построившись возле машины. Они не знали, что такое почетный караул, вернее — не понимали, что их может встречать почетный караул. И когда седенький поручик, печатая шаг и высоко выбрасывая ногу, повел своих солдат мимо гостей, те даже остолбенели на мгновение, а профессор Баринов, приняв рапорт, сказал вежливо: — Благодарю вас! Очень рад. Солдаты ушли, пожилой доктор с брюшком, в вязаной жилетке, Шумилов, осведомился у Володи: — Это что же, и есть очаг эпидемии? Другой, помоложе, пожаловался: — А меня, знаете, кажется, укачало. Молоденькая докторша сказала доктору Васе: — Супу горячего до чего хочется! Я в Москве четыре дня не успевала пообедать, и в воздухе все сухомятка. Здесь нас кормить не собираются? Кормить собирались. «Мадам повар» за ночь сделала все, что было в ее силах. А дед Абатай ей помогал, и бывший шаман Огу месил тесто. Столы были поставлены здесь же, возле посадочной площадки. Слушая Володю, Аркадий Валентинович Баринов с удовольствием ел горячий борщ. И, глядя сбоку на худое лицо профессора, на его старомодную эспаньолку, на сломанную дужку очков, на морщинки у глаз, Володя думал о том, что не было в двадцатом веке эпидемии чумы, с которой бы не боролся этот сухонький, маленький, жилистый старичок. Эту руку пожимал Гамалея в Одессе, Заболотный в Индии и Монголии; этот старичок знал Деминского, он лечил заболевших чумой в Маньчжурии и едва не умер во время астраханской эпидемии. Он работал в лаборатории чумного форта неподалеку от Кронштадта, он знал доктора Выжникевича, и он похоронил его, так же как похоронил Шрайбера. И не сдался. В свои семьдесят лет он опять на чуме. — Так, так! — кивал головой Баринов, слушая Володю. — Так, понимаю, так… Пока докторов, медицинских сестер, санитаров кормили, пришла вторая машина, с оборудованием, потом третья. Тысячи жителей Кхары стояли кольцом вокруг посадочной площадки, переговаривались из уважения к удивительным гостям шепотом, но так как шептались все, то было похоже, что шумит ветер. Шептались главным образом о Володе. Это он — такой могучий человек, что стоило ему захотеть, и сюда прилетели эти огромные машины. А старый шаман Огу протискивался от человека к человеку и шипел: — Он все может — великий советский доктор Володя! Я недаром согласился ему помогать. Он долго просил меня, и я согласился. Скоро я научусь от него всему, верьте мне! Вечером Володя с саратовскими чумологами был уже на месте центра очага эпидемии — в Джаван-Илире. Баринов, Тод-Жин и Устименко ехали рядом, «три богатыря», как, усмехнувшись, сказал Аркадий Валентинович. А сзади в молчании ехали другие доктора, санитарки, фельдшера, медицинские сестры, дезинфекторы со своим громоздким хозяйством — гидропультами, автомасками, бутылями, бидонами, и когда Володя оглядывался, ему казалось, что это движется непобедимая, дисциплинированная, хорошо вооруженная, умелая армия. И испытывал чувство гордости, что он тоже солдат этой армии. Метров за триста до первого очага, когда в розовом предзакатном небе уже ясно виднелись зловещие черные тряпки над юртами, Баринов приказал «одеваться», и это тоже напоминало Володе военную команду — протяжное «о-де-ва-ать-ся!». Вроде — «в атаку!». Люди спешились, стали натягивать резиновые сапоги, комбинезоны, завязывать тесемки, помогали друг другу без шуток, молча. И эта собранность, спокойствие в который раз нынче напомнили Володе армию. — Эх-хе-хе, — вдруг похвастался Баринов, — вот, знаете, никак не думал, что умею еще в седле сидеть. И копчик не болит, как бывало в молодости. Ведя коня в поводу, сердито добавил: — А борща не следовало переедать. Сколько раз зарекался — не злоупотреблять жирным… Юрты с черными тряпками на шестах делались все ближе и ближе; рядом с Володей, хрипло и жалобно мыча, бежала недоенная корова, Баринов ей сказал: — Брысь ты, корова! Мы же доить не умеем! Голос его из-под респиратора прозвучал глухо. Софья Ивановна и Туш рядом стояли у первой, большой юрты. Они обе едва держались на ногах от усталости. Выслушав Солдатенкову, Баринов приказал ей и Туш отправляться на отдых; и тут Володя опять услышал, как штатский профессор умеет по-генеральски приказывать. Лагерь для врачей уже разворачивал «квартирмейстер» отряда доктор Лобода. Там были палаточные домики, лаборатории и склады. Было и озеро и красивые скалы Кик-Жуб. Но, несмотря на то, что все там к ночи было приготовлено, никто из врачей, сестер, санитаров не спал. Высвечивая темные, мертвые юрты карбидными и электрическими фонарями, люди выносили т.рупы, убирали и дезинфицировали помещения, кормили и поили больных, выслушивали легкие, сердце, пульс, ждали указаний Баринова и его старшего помощника Шумилова. Белые фигуры медиков — в респираторах, в очках-консервах, в резиновых сапогах — двигались неуклюже, но неслышно; стоны и бормотанье больных смешивались с негромкими, глухими голосами врачей, с шипением гидропультов, с унылым шелестом зарядившего с полуночи дождя. В противочумных костюмах было жарко, липкий пот заливал лицо, спину, плечи, руки в перчатках с трудом удерживали шприц, даже стетоскопом неудобно было пользоваться. Кровь толчками била Устименко в уши, к утру стала кружиться голова, но Баринов держался, как же мог сдать Володя? Всю долгую ночь они ездили от кочевья к кочевью, отделяли больных от здоровых, мерили температуру, вакцинировали, распределяли юрты — где быть изолятору, где варить пищу, где содержать здоровых. Тод-Жин сурово учил измученных, испуганных людей; голос его звучал непререкаемой силой, ему нигде никто никогда не возражал. В четвертом по счету становище, «проинспектированном» ими за эту бесконечную ночь, Володя первым вошел в юрту, где лежали только мертвые. Наклоняясь, в луче электрического фонарика он видел оскаленные судорогой ровные, еще молодые зубы, закатившиеся глаза, сведенные руки. И здесь, в тишине смерти, ему почудился детский, слабый, едва слышный плач. — Тише! — велел он санитарам, заливавшим из гидропульта пол безмолвной юрты. Шагнул вперед и остановился: мертвая мать обнимала и прижимала к груди еще живое дитя. И ребенок слабо бился и плакал, сжатый холодными руками трупа. Устименко нагнулся. Тод-Жин ему помог, санитар принял ребенка, фельдшерица унесла дитя в другую юрту, где оборудовался изолятор. Рассвет наступил сырой, невыносимо душный, степь застилала пелена дождя. Баринов сидел под брезентом-навесом, разбирался с картой пораженного эпидемией района. Рядом радист настраивал рацию, вызывал базу экспедиции Кик-Жуб — доктора Лободу. Респиратор у Баринова висел на груди, очки-консервы он положил в карман, капюшон откинул на спину. — Устали? — спросил он Володю. — Нисколько! — молодцевато ответил Устименко. Сзади подошел Тод-Жин, залез под брезентовый тент, сказал жестко: — Много горя, да, так. И как это кончить, товарищ профессор, как совсем? Аркадий Валентинович сильно затянулся, погасил окурок и ответил задумчиво: — Как врач я должен сказать вам, товарищ дорогой: это горе, этот ужас можно ликвидировать только при помощи государственного переустройства. В Советском Союзе больше нет чумы, как нет оспы, нет многих эпидемических болезней. А еще так недавно, на моей памяти, в России ежегодно умирало от оспы сорок тысяч человек и не менее двухсот тысяч оставались калеками — слепыми, глухими, в общем, нетрудоспособными. — Я — Стрицюк! — радостно заорал радист. — Я — Стрицюк! Товарищ Лобода, давайте нам термометры двадцать штук, ведра эмалированные, багор пришлите и это… Шевеля губами, Стрицюк глядел в блокнот, потом повернулся к Володе, сказал: — Не выговорить, товарищ доктор. — «Фонендоскоп»! — прочитал Володя и повторил в эбонитовый раструб: — Фо-нен-до-скоп! Из термоса они выпили горячего какао, сели в седла. Радист все орал: — Рубашки детские одна штука. Та нет, господи, детские ж! Ребеночка достали от матки! Матка померла, а ребеночка достали! — Стрицюк, не засоряйте эфир! — велел Баринов, подбирая поводья. И вдруг они услышали глухую, далекую пулеметную очередь. — Что это? — спросил Володя. Тод-Жин привстал на стременах, вслушался. Хлестануло еще несколько очередей. — Тут совсем близко проходит граница, — сказал Тод-Жин. — Ось проходит: Берлин — Рим — Токио. Фашизм, да! Поедем! Он ударил нагайкой лошадь, пригнулся к луке. Ветер сразу же засвистал у Володи в ушах, кони с галопа перешли в карьер, всхрапывая, словно летели без дороги, сырой падью. Они мчались не более пятнадцати минут, и Володя все время оглядывался на Баринова. Наконец они выскочили на косогор, и Устименко сразу же увидел республиканских пограничников в коротких плащах, увидел бушующее, желтое, длинное пламя и услышал рев самолетов над своей головой. Это были их самолеты, с двухцветными кругами на плоскостях и короткими, словно обрубленными фюзеляжами, их военные, штурмовые машины. — Не понимаю! — недоуменно произнес Баринов. — Тут пожар, да? Едва дыша, сжимая руки в кулаки, Володя смотрел не отрываясь; там, за линией государственной границы, зa кордоном республики, войска императора боролись с эпидемией чумы. Наверное, огнеметами они подожгли пограничный поселок, и теперь отряды пулеметчиков срезали очередями всех, кто пытался вырваться из пламени. Пулеметов и пулеметчиков Володя насчитал очень много, а потом он разглядел и огнеметы на мотоциклетных колясках. А повыше, на холме, стояли пушки — батарея, и жерла орудий тупо смотрели на горящий поселок… — Невозможно! — сказал Аркадий Валентинович. — А? Или… Он осекся. Из пламени появилось несколько крошечных человеческих фигурок — поднимая руки, они бежали под дождем, они вырвались, они спаслись… И тогда несколько пулеметов одновременно дали по короткой очереди. Маленькие, словно игрушечные, солдатики в своих мундирчиках цвета хаки и низких пилотках давали совсем короткие очереди, нетрудно же убить невменяемого, обезумевшего человека. Все-таки один еще бежал. Он метнулся в сторону, прямо, еще влево. Он бежал к границе. Он знал — тут его арестуют, задержат в изоляторе, но не убьют. Здесь его не могут убить! Но они убили его там! Они дали длинную очередь, и человек, еще метнувшись в сторону, упал. Тогда в наступившей вдруг тишине затарахтел мотоциклет с огнеметом. И желтое острое жало огня ударило по распростертым, маленьким, неподвижным, уже убитым людям. Володя отвернулся: зубы его колотились, глаза застилало. А поселок все горел и горел под мелким дождем, по-прежнему ухало и стонало пламя и черные, густые столбы дыма медленно гнулись к земле, словно страшась подняться ввысь. — Послушайте! — сказал вдруг Баринов Тод-Жину. — Пусть передадут командиру их санитарной группы, что я желаю говорить с ним. Я — профессор Баринов, почетный член их Академии наук, участник тех международных конференций, в которых заседали и они. Тод-Жин подозвал к себе офицера-пограничника, офицер пошел к закрытому шлагбауму, поговорил с капитаном-пограничником императорских войск. Капитан отдал честь. Пограничник-республиканец тоже отдал честь. Солдаты императорских войск, разминаясь, боролись возле своих пулеметов, поглядывали на горящий поселок, самолеты улетели. Двухместный мотоциклет, выкрашенный в лягушечьи цвета, скрипя тормозами, остановился у шлагбаума; из коляски вышел маленький, очень элегантный офицер в хаки, в сильных очках, в фуражке с высокой тульей, в лакированных крагах. Баринов, стиснув челюсти, тронул каблуками коня. Тод-Жин и Володя двинулись за ним. Врач императорской армии докуривал сигарету, когда они подъехали. Услышав имя Баринова со всеми его званиями и должностями, врач отдал честь, сильно вывернув ладонь вперед. Почтительнейше держа руку у козырька, этот военный доктор доложил, что имел счастье изучать труды профессора Баринова как в берлинских лабораториях, так и в отечественном институте экспериментальной эпидемиологии. Что касается до нынешней работы специального противочумного отряда, которую профессор изволит наблюдать, то, разумеется, эта картина производит тягостное впечатление, но что поделаешь, если смертность при легочной форме чумы достигает ста процентов? Разумеется, самое рациональное и гуманное — выжигать пораженные эпидемией местности, тем более что болезнь сейчас распространилась только среди неполноценной, деградирующей и бесполезной, в общем, народности. Впрочем, вопрос этот, конечно, не подлежит дискуссии, как и вообще все приказы верховного эпидемического центра империи. И элегантный врач с тоненькими усиками над тонкой губой щелкнул каблуками. — Передайте вашей академии, что я не желаю быть ее почетным членом! — громко по-английски сказал Баринов. — А сами запомните! Когда вас будут судить и если я доживу, то напрошусь быть обвинителем. И говорить буду от имени всех докторов, отдавших жизнь в борьбе с чумой! Я имею на это право. Поняли? — Понял! — пожелтев и все еще держа руку у козырька, ответил военный врач. — Но вряд ли профессор доживет до дня предлагаемого судилища. Такие поражения на западе, такое победоносное шествие войск фюрера! И быстро щелкнув каблуками, он сел в коляску своего мотоциклета. Когда они выехали из пади, Баринов утер мокрое от дождя лицо платком, вздохнул и посоветовал: — Очень хотелось полоснуть его нагайкой. По роже! Погодите, доживу до суда. — Доживете! — угрюмо пообещал Володя. В этот день они объехали еще шесть кочевий. А вечером в лагере зазвонил колокол — это Баринов собирал летучку. Теперь ежедневно бывали такие летучки, и всегда они напоминали Володе то, что он читал в книгах о заседаниях военных советов или штабов перед решающими битвами. На этих докторских совещаниях так же, как и на военных советах, коротко и сухо сообщались разведданные о силах врага, докладывались свои потери, подсчитывалось оружие, боеприпасы — сыворотка, вакцина, лагерное оборудование, транспорт. Здесь на столе лежала карта, и полководец (так его и называли доктора: наш генерал Баринов) подолгу задумывался над заштрихованными черными квадратами: здесь был враг — чума. И полевой телефон с зуммером был в палатке генерала, и радист приносил бланки радиограмм и быстро клал их на стол перед Аркадием Валентиновичем. И комиссар Тод-Жин связывался отсюда по прямому проводу с председателем противочумной тройки республики — с Кхарой, каждый день сообщая совету: — Все благополучно. Заболевших вне очага нет, так, да! Врачи встречались только на летучках. Все остальное время русские доктора, сестры, фельдшера денно и нощно бились с чумой, с проклятой черной смертью, с тарбаганьей болезнью, которая могла сожрать всю эту маленькую страну, ее скотоводов и землепашцев, ее охотников и рабочих, стариков, молодежь, детей, ее завтрашнее утро. Спать своих докторов Баринов оставлял принудительно. И строго следил за теми, кто нарушает введенный им рабочий график. Спать и хорошо есть было приказано: измученный врач мог допустить страшную, непоправимую ошибку и заразиться чумой, как говорил Аркадий Валентинович, «по растерянности». — Это правильно! — одобрял летчик Паша. — У нас в авиации тоже строго на такие безобразия смотрят. Не выспишься минуток двести-триста — и свободно можно гробануться. Заснешь в машине, или вообще апатия нападет. На своем аэроплане Паша (он любил говорить «аэроплан», а не «самолет») летал на бреющем с востока на запад и с севера на юг по всему району вспышки эпидемии — всматривался в кочевья, нет ли где черной тряпки, не выпалят ли из ракетницы врачи, вызывая помощь, дымят ли очаги, все ли, в общем, «в порядочке», как выражался энергичный, черный, сиплый доктор Лобода. На бреющем Паша пролетал над головами тех людей, которые уничтожали тарбаганов, помахивал сверху рукой в перчатке с раструбом — дескать, валяйте, привет, я просто мимоездом, поинтересовался. И подруливал к лагерю, мылся под душем, ел, вновь вылетал. Врачи, фельдшера, сестры мерили температуру всему населению района, вводили сыворотку больным, вакцинировали здоровых, санитары х.оронили мертвых; в дальние кочевья, где были больные, приезжала походная кухня с горячей пищей, ели и выздоравливающие, и врачи, и те, кого выдерживали в изоляторах. Баринов часто летал с Пашей по вызовам радистов — консультировал сложные случаи. И однажды на летучке сказал: — Могу поздравить товарищей! Теперь очевидно, что эпидемия локализована — пошла на спад, через несколько дней мы все тут покончим. В эту ночь все врачи, съехавшиеся в лагерь, первый раз выспались всласть не по приказу, а в свое удовольствие. Утром за завтраком Володе дали радиограмму от доктора Васи — из Кхары. Тот в истерических выражениях требовал вызова «на подлинное дело». Софья Ивановна сказала: — Каждый человек обязан делать то, что он делает, это его долг. А то, что он не делает, делают другие… Володя усмехнулся. Теперь его никогда больше не раздражала Софья Ивановна. Он знал цену Солдатенковой — ее настоящую, человеческую цену. В пятницу лагерь начали сворачивать. Устименко только что вернулся с объезда своих кочевий, слез с коня и почувствовал себя плохо: его шатнуло раз и другой. Доктор Лобода подошел к нему поближе, сказал осторожно: — Простудились, наверное? — Возможно! — сухо ответил Володя. И сам, слабо улыбаясь, пошел в изолятор. Он больше не сомневался, что это чума. Покалывало в боку, походка была пьяная, как у заболевших чумой. И язык меловой, характерный. Едва он лег, вошел Баринов в халате, но без респиратора. — Оденьтесь как следует! — сказал Устименко. — Иначе я брошу в вас табуреткой. — А вы меня не учите! — прикрикнул Баринов. — Повторяю — я швырну табуреткой. У меня чума. Аркадий Валентинович вышел. Устименко измерил температуру — было тридцать восемь и шесть. Опять явились Баринов и Лобода, уже в респираторах, за их спинами виднелась Туш. Как это было странно — слышать их глухие голоса, а самому сидеть без очков-консервов, без комбинезона, без респиратора. Покуда носили мокроту в лабораторию, Володя писал письма. Голова его кружилась, во рту было сухо, так сухо, что он без конца пил. И писал: «Варя! Это письмо продезинфицировано, ты не бойся. Вышла глупая история. Когда ты будешь читать эти строчки, меня уже похоронят. Сейчас я немножко ослабел, умирать не хочется, да и глупо, я тебя, Варя, люблю и никогда не переставал любить. Понимаешь…» Опять пришел Баринов, сказал громко и весело: — Я считаю, коллега, что это крупозная пневмония… Володя внимательно посмотрел в закрытые очками-консервами глаза Баринова и ответил: — Вы же сами рассказывали, что так обычно утешают заболевших врачей. — Давайте-ка ложитесь! — велел Баринов. В дверях опять стояла Туш. Она принесла почту — письмо от Вари и от Аглаи. Варвара писала с флота. «Я на флоте», — прочитал Володя, и снова про театр. Было и про войну несколько слов, и про то, как Володе с его характером трудно, вероятно, лечить разные там «бронхиты-аппендициты». И тетка Аглая тоже писала про войну. Володя откашлялся, крови в мокроте не было. К вечеру за окном появился летчик Паша — приложил к стеклу записку: «Есть коньяк, может, выпьешь, доктор?» Устименко показал кукиш и лег на кровать. Второй анализ по Граму опять ничего не дал. Нужно было ждать. У двери, за стенкой, все время сидела Туш; он слышал ее характерные легкие шаги, ее шепот. Несколько раз заглядывала Солдатенкова и спрашивала у Володи, точно он был маленьким: — Ну? Как мы себя чувствуем? Мы покушали? — Мы хотим, чтобы все шли к черту со своей чуткостью! — сказал Володя. В руке он держал термометр. Тридцать девять и шесть. И тошнит, ужасно тошнит. Ночью у его кровати сидел доктор Лобода. Володя бредил. Лободу сменил толстый Шумилов. От нечего делать он взял со стола не дописанное Володей письмо к тете Аглае и прочитал: «До черта жалко, что ничего не сделано. И если бы ты, тетка, увидела эту великую армию эпидемиологов, если бы ты поняла, какие это люди! Вот, например, доктор Шумилов. С виду просто толстый обрубок, рассказывает глупые анекдоты, сам первый хохочет…» «Ну вот еще! — сконфузился и обиделся Шумилов. — Когда это я первый хохочу?» Положив письмо на стол, он посчитал спящему Володе пульс и вдруг заметил характерный белый треугольник — на подбородке и у носа. — Туш! — крикнул он. — Помогите мне! Вдвоем они положили бредящего Володю на спину, и Шумилов отогнул на Устименке рубашку. — Сыпь! — счастливым голосом сказал он. — Вы видите, Туш? И это правильно, что я толстый обрубок! Мало того, что обрубок, еще и дурак! Будите скорее Баринова! Немедленно! Короткими пальцами он развязал завязку респиратора, стащил очки, стряхнул капюшон. Толстое, щекастое его лицо, распаренное в жаре, было счастливо. — Скарлатинка! — сказал он Барипову. — Скарлатиночка! И какая славненькая, характерненькая, хрестоматийная, для студента! Куда же мы с вами годимся? Все забыли? Девчурочку-то он у мертвой матери из объятий вынул. У девочки-то скарлатина. Ах ты господи, как оскандалились! Вы на сыпь взгляните — сплошное поле гиперемии. И лицо: скарлатиновая бабочка, никуда не денешься. Вот-т как-с, товарищ профессор… — М-да, — сказал Баринов. — И на старуху бывает проруха. Нужно, пожалуй, Пашу разбудить, пускай за сывороткой подлетит, мы на девочку-то всю извели. Пашу разбудили. Погодя Туш тихонько спросила: — Это не чума у него, да, так, товарищ профессор? — Нет, дорогуся, это скарлатина! — сказал Шумилов, всем своим лицом излучая радость. — Скарлатинушка. Скарлатиночка. Баринов все смотрел на Володю. Потом вдруг сказал: — Знаете что, Ипполит Захарович? Там, в столовой, есть шампанское. Пойдем и выпьем бутылку. За нашу смену! Вот за таких парней! Они ушли, а Туш осталась. Долго слушала она, как бредит Володя, потом взяла его большую горячую руку и поцеловала… Утром вся группа профессора Баринова уехала в Кхару. В тот же день три тяжелых самолета взлетели с посадочной площадки Кхары и, сделав прощальный круг над городом, легли курсом на Москву. Улетела экспедиция неожиданно, в проливной дождь. Докторов провожал только Тод-Жин. — Их кладите в крайнюю юрту, — бредил в это время Володя. — В самую крайнюю. И запретить хождение. За-пре-тить!.. Второго октября Устименко уезжал из Кхары. Утром он обошел больницу, попрощался с больными, с дедом Абатаем, поискал Туш, но нигде ее не нашел. Пелагея Маркелова мыла операционную, он протянул ей руку, сказал: — Ну, как вам работается? Ничего? — Хорошо! — смущенно опустив глаза, сказала она. — Мне хорошо, а вот Софья Ивановна… — Софья Ивановна — отличный человек! — строго перебил Володя. — И врач настоящий. Не нам с вами ее осуждать! Вот так. Прощайте, Пелагея Егоровна. С Васей Беловым они обнялись и трижды поцеловались. — К Новому году мы фашистов раскокаем! — сказал новый главный врач. — У них с бензином тягчайшее положение. И надо ждать взрыва изнутри. Я об этом думал. Вы думали? — Думал! — с улыбкой ответил Устименко. Ему почему-то всегда хотелось улыбаться, когда он разговаривал с Васей. Часов в девять он вышел к каравану — семь всадников и несколько вьючных лошадей. Было очень жарко, Кхара мучалась от внезапного осеннего зноя. Мады-Данзы держал над доктором Васей зонтик, на Володю он не обращал больше никакого внимания. Софья Ивановна строго велела Володе выслать из центра какие-то бланки и шнуровые книги. Ему захотелось поцеловать ее, но она сердилась на путаницу в поквартальном отчете, и последнее, что от нее услышал Устименко, были слова, что ей что то «даже странно», что именно — было неинтересно. Вольные смотрели в окна, дед Абатай подтягивал подпруги, вьюки, переметные сумки, командовал, распоряжался. Поодаль исподлобья смотрел бывший шаман — расстрига Огу. Володя подозвал его ближе, Огу рассердился: — Зачем нехорошо сделал — бубен, шапку, жезл уронил в воду, в Таа-Хао? Камлать не могу для хорошей тебе дороги, для чего так, а, да? — Обойдусь! — усмехнулся Володя — И про эту дрянь забудь думать. Тод-Жина увижу, скажу: Огу теперь человек. Тод-Жин в санитары тебя возьмет, но если водку пить станешь — доктор Вася выгонит. Прощай! Он сел в седло и только теперь увидел Туш. Прижавшись к воротам больницы, она улыбалась Володе дрожащими губами. — Я напишу вам, — сказал Володя, тронув жеребца каблуками и поравнявшись с Туш. — Я напишу вам большое письмо. А доктор Вася прочтет. Ладно? — Не ладно! — тряхнула черными косами Туш. — Когда вы напишете, я сама научусь хорошо читать. Это ведь будет не скоро? А, да, так? И маленькой рукой взялась за его стремя, но тотчас же отпустила, потому что если женщина берется за стремя, то это значит, что на коне сидит человек, который ее любит. А Володя не любил ее. — До свидания все! — сказал Володя. Караван тронулся. Дед Абатай побежал рядом с Володиным конем. И чем дальше подымали пыль кони каравана по Кхаре, тем больше сходилось народу вокруг. Знакомые и полузнакомые люди шли рядом с Володей и протягивали ему кислый сыр, который, было известно, он любил. — Возьми курут! — кричали ему. — Возьми, ты будешь кушать курут на войне! — Возьми арчи! — кричали ему, протягивая сушеный творог. — Арчи не испортится. Ты сохранишь его до конца войны и будешь после войны вспоминать нас. — Возьми быштак! — кричали ему, протягивая шарики оленьего сыра. — Возьми, доктор Володя! Или ты не узнал меня? Ты… сохранил мне возраст… еще тогда, когда мы боялись твоей больницы! Он узнавал и не узнавал, улыбался твердой, присохшей улыбкой и быстро глотал слезы. Пыль делалась все плотнее, все гуще, никто не видел и не мог увидеть, что доктор Володя плачет. Он, наверное, вспотел; было, правда, очень жарко, а на его плечах стеганая ватная куртка. — Ты спас Кхару от черной смерти! — кричали ему. — Мы никогда не забудем тебя! Нет, не он спас, нет! Чуму нельзя победить в одиночку. И не от умиления проступали слезы на Володиных глазах, нет! Это были странные, гордые слезы. Слезы счастья человека, принадлежащего к гражданам той великой страны, которая может победить черную с.мерть! Непобедимую черную с.мерть, страшную тарбаганью болезнь, чуму! И сейчас народ Кхары провожал не просто врача Устименку — он провожал друга, брата, гражданина страны рабочих и крестьян, страны трудового народа, страны разума и добра. — Пусть ты победишь своих врагов! — кричали ему из толпы, окружающей караван. — Мы победим своих врагов! — словно кланяясь, шептал Володя и видел перед собою и Баринова, и Лободу, и Шумилова. — Пусть твой парод будет счастлив, потому что он достоин счастья! — Да, он достоин счастья! — повторял Володя и вспоминал летчика Пашу, Богословского, тетку Аглаю. — И пусть ты вылечишь своих раненых, как ты вылечил нас! — Вылечу! — клялся Володя. — Возвращайся, доктор Володя!.. Кони храпели и пугались, народу становилось все больше и больше, а на выезде из Кхары Володя увидел отца Ламзы, который стоял над дорогой со своими охотниками. Их было много, с полсотни народу, и все они держали ружья на холках коней. Володю они встретили залпом вверх — один раз и другой, а потом их великолепные, маленькие, гривастые кони пошли вперед наметом, чтобы дальние кочевья готовились к проводам советского доктора Володи. И кочевья готовились, и Володя Устименко всматривался в лица, тщательно вспоминая, кто был у него на амбулаторном приеме, кого он смотрел в юрте, кого оперировал, кого лечил в больнице. Но никого разглядеть толком он не мог — теперь они все улыбались, а тогда, когда он имел с ними дело, они испытывали страдания. Теперь они вновь загорели и окрепли, а когда их привозили к нему, они были бледными и худыми. Теперь они сдерживали своих коней, а тогда они лежали, или их вводили под руки, или вносили на носилках. Разве можно было теперь понять, кому из этих всадников он «сохранил возраст»? В сущности, это было неважно. Важно было другое — он делал тут свое дело. Делал всегда, делал всеми силами. И люди понимали это. Наверное, можно было оперировать лучше, чем он, но все-таки здесь он принес «некоторую» пользу. «Некоторую! — думал Устименко. — Ерундовую! Но экспедиция доктора Баринова — разве это так уж мало? А я ведь частичка ее. Частичка всего вместе, частичка моей страны». И смотрел вдаль, в горы, в ту сторону, где бушевала война и где его ждало дело, которому он служил. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Ю.П.Герман "Дело, которому ты служишь"