Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 388936" data-attributes="member: 1"><p>И вот у тумбы с рекламой "Персиль" он наконец решился и сунул Мицци в руки букет. Она уже давно бросала на него умоляющие взоры, но он все молчал… А теперь она снова вспыхнула, схватила его за руку пониже локтя, приподняла его ладонь и прижала к ней пылающее личико. Жар ее лица передался и ему, волной разлился по всему телу. А Мицци остановилась вдруг, бессильно опустила руку, и головка ее стала клониться на левое плечо. Франц испуганно обхватил ее за талию, а она прошептала чуть слышно:</p><p></p><p>— Ничего, ничего, Франц… Пройдет…</p><p></p><p>И они перешли улицу наискосок, постояли на углу, там сносят универмаг Гана, и двинулись дальше. Мицци шагает уже бодрей.</p><p></p><p>— Что с тобой было, Мицци?</p><p></p><p>— Ах, я так боялась…</p><p></p><p>Она сжала руку Франца и отвернулась, потому что из глаз у нее брызнули слезы; но прежде чем он заметил это, девчонка уже снова улыбалась. Страшный был день!</p><p></p><p>Вернулись они домой. Мицци уселась у ног Франца на скамеечке в своем белом платьице. Франц сидит без пиджака на диване, окно раскрыто настежь — жара невыносимая, дышать нечем! — смотрит на девчонку не насмотрится… Люблю я тебя, хорошая ты моя, как я рад, что снова с тобой. А ручки у тебя какие нежные. Я куплю тебе лайковые перчатки, и новую блузку получишь, и делай все, что хочешь, — до чего же хорошо, что ты снова здесь, детка ты моя!</p><p></p><p>Он положил ее голову себе на колени, притянул ее к себе и оторваться не может, глядит не налюбуется. Снова живым человеком стал! Нет, ни за что я тебя не отпущу, что бы ни случилось.</p><p></p><p>— Детка моя, Мицекен, делай что хочешь, только не уходи от меня! — шепчет Франц пересохшими губами.</p><p></p><p>Они счастливы в этот вечер. Обнявшись смотрят на канарейку. Мицци порылась у себя в сумочке и достала Францу письмо, то самое, которое принесли днем.</p><p></p><p>— И из-за такой дряни ты так расстроился, из-за того, что мне пишет этот чудак? — Она скомкала письмо, бросила его на пол. — Глупый, такого добра я могла бы тебе показать целую пачку.</p><p></p><p>ОБОРОНИТЕЛЬНАЯ ВОЙНА ПРОТИВ БУРЖУАЗНОГО ОБЩЕСТВА</p><p>В эти дни Франц Биберкопф ходит по городу умиротворенный. Он поостыл, не гонится за большими деньгами — надоели эти темные делишки: вечная беготня от одного скупщика краденого к другому, поиски покупателей. Не вытанцовывается, и ладно. Плевать! Над ним не каплет, покой дороже. Была бы погода лучше, он послушал бы Мицци и Еву: съездил бы на побережье, в Свинемюнде, — отдохнуть немного, но погода, как назло, испортилась, дождь льет не переставая, каждый день, холодно, ветер разгулялся, вон в Хоппегартене деревья даже повалило, куда уж тут к морю ехать! С Мицци они живут душа в душу. Они часто навещают Герберта и Еву. У Мицци завелся уже постоянный поклонник, весьма солидный господин, Франц с ним знаком на правах мужа Мицци. Франц иногда встречается с этим господином и еще с одним ее обожателем, и они выпивают втроем, по-приятельски.</p><p></p><p>Высоко залетел наш Франц Биберкопф! Хорошо ему теперь живется, все изменилось! Был ведь на волосок от смерти, а гляди, как выправился! Все-то у него есть — одет, обут, сыт, ни в чем себе не отказывает! И подружка у него славная, он с ней счастлив, и деньги у него водятся, денег хватает. Весь свой долг Герберту он уже уплатил, и друзья у него надежные — Герберт, Ева и Эмиль. Целыми днями просиживает он у Герберта и Евы — поджидает Мицци, а то укатит на озеро в Мюггельзее, там он с двумя знакомыми греблей занимается. Его единственная рука, левая, становится со дня на день сильнее. Но ломбард на Мюнцштрассе он все же не забывает, заходит иногда туда — посмотреть, что к чему.</p><p></p><p>Но ведь ты же поклялся, Франц Биберкопф, что хочешь быть "порядочным". Ты вел беспутный образ жизни, совсем опустился, в конце концов ты угробил Иду, за что и отсидел в тюрьме! Мало тебе! А теперь? И теперь то же самое — только это теперь не Ида, а Мицци, да сам ты без руки. Берегись, брат, не ровен час — опять начнешь пить, и все пойдет по-старому. Но так дешево ты уже не отделаешься! Придет тебе конец!</p><p></p><p>Чепуха, я, что ли, виноват? Я в сутенеры не напрашивался. Я делал все, что мог, все, что в человеческих силах. Руку вот оттяпали ни за что ни про что! Ты ко мне в душу не лезь!.. Будет с меня! Сыт по горло! Я и торговал, и по городу бегал с утра до вечера. А что толку? Теперь шабаш! Верно, не стал я порядочным, я — кот! Ну и что с того? Стыдно, думаешь? Как бы не так! А ты сам-то кто такой, за чей счет живешь? Небось тоже за чужой! А я ни с кого шкуру не деру!</p><p></p><p>Смотри, Франц, кончишь ты на каторге, а то и ножом тебя кто пырнет!</p><p></p><p>Пусть сунется. Сперва он моего ножа попробует.</p><p></p><p>* * *</p><p>Германское государство — республика; кто не верит, тому по шее. На Кепеникерштрассе, в одном из домов, недалеко от Михаэлькирхштрассе, идет собрание. Зал, длинный и узкий, заполнили рабочие, молодые люди в рубашках "апаш", между рядами расхаживают девушки, жены присутствующих, продавцы брошюр. На эстраде, за столиком президиума, — трое. Один из них, толстяк с огромной лысиной, стоя произносит речь. Он грозит, обещает, негодует, заливается язвительным смехом.</p><p></p><p>— Да в конце-то концов, зачем толочь воду в ступе? Пусть в рейхстаге этим занимаются. Спросили как-то одного из наших товарищей, не хочет ли он попасть и рейхстаг? В рейхстаге купол золотой, кресла мягкие! А он ответил: "Что мне делать в рейхстаге? Там бездельников и без меня хватает". Мы слов на ветер не бросаем, нам это ни к чему.</p><p></p><p>Вот, к примеру, коммунисты — народ простой, говорят: надо разоблачать политику правящих классов. Что из этого получается, мы уже видели, и говорить не стоит. Сплошное надувательство! Что надо разоблачать, видит в Германии каждый слепой, для этого вовсе не требуется идти в рейхстаг, ну, а кто этого не видит, тому никакой рейхстаг не поможет. Эта говорильня только на то и годна, что народ оболванивать, это все партии знают, кроме, конечно, так называемых представителей трудящихся масс.</p><p></p><p>Взять хотя бы бравых социалистов. Среди них и христианские социалисты объявились, дальше, кажется, ехать некуда. Им и впрямь всем пора к попам на исповедь. Велика ли разница — кто тобой командует: поп или свой бонза профсоюзный? Главное дело: слушай что говорят! (Возглас с места: "И верь!") Ясное дело! Социалисты ничего не хотят, ничего не ведают, да ничего и не могут. В рейхстаге у них всегда большинство голосов, но что с ними делать, они и сами не знают. Впрочем, виноват, знают — просиживать кресла, курить сигары да лезть в министры. И вот для этого, оказывается, рабочие и отдали им свои голоса, для этого вносили свои трудовые гроши в партийную кассу. Что же, еще полсотни или сотня людей будет жиреть за их счет. Не социалисты завладели властью в государстве, а власть ими завладела. Говорят же — век живи, век учись, все равно дураком умрешь, но такого дурака, как германский рабочий, еще свет не видывал. Так уж исстари повелось. Берет рабочий человек избирательный бюллетень, плетется с ним в кабину, опускает в урну и думает, что дело в шляпе! Они говорят: мы хотим, чтоб рейхстаг услышал наш голос. Тогда пусть лучше организуют хоровую капеллу — больше проку будет!</p><p></p><p>Что до нас, товарищи, то мы избирательные бюллетени в руки не возьмем, на выборы не пойдем! В воскресный день лучше за город съездить. А почему? Потому что избиратель через законность не переступит. А что такое законность? Законность — это насилие, это грубая сила власть имущих. Эти зазывалы, эти шаманы хотят, чтобы мы делали хорошую мину при их плохой игре. Они замазывают всё — болтают, думают, что мы не разберемся в их законности. Ну, а мы не пойдем на выборы, мы знаем, что такое эта самая законность и что такое государство! Для нас в этом государстве все двери закрыты! Для государства мы, в лучшем случае, казенные ослы! Вот наши шаманы и хотят поймать нас на удочку — они хотят превратить нас в законопослушных, казенных ослов. И большинство рабочих давно уже идет у них на поводу. Мы, немцы, воспитаны в духе строгой законности. Но, товарищи, огонь с водою не уживется. Мы, рабочие, это знаем!</p><p></p><p>И правые и левые ликуют и в один голос вещают: "Благодать нисходит свыше!" — то есть от государства, от закона, от установленного правопорядка. Оно и видно! Для всех граждан государства предусмотрены в конституции разные свободы. Они конституцией закреплены, их с места не сдвинешь! А ту свободу, какая нам нужна, никто нам не даст. Самим надо ее взять! Разумных людей такая конституция не устраивает. На что они нам, бумажные свободы? Только захочешь ими воспользоваться, а блюститель порядка уже тут как тут и хлоп тебя дубинкой по башке. И попробуй, скажи ему — в конституции, дескать, такие свободы значатся. Он в ответ рявкнет: "Цыц! Помалкивай!" И прав будет: он и слыхом не слыхивал о конституции, а зато устав свой назубок знает. На то ему и дана в руки дубинка, чтобы вы все язык за зубами держали! Скоро дело до того дойдет, что в основных отраслях промышленности и бастовать нельзя будет. Государственный арбитраж висит у вас над головой, как топор, — попробуй побастуй!</p><p></p><p>Товарищи, перед каждыми выборами вам говорят, что на сей раз будет лучше, вот ужо! Вы только постарайтесь как следует — агитируйте за наших кандидатов дома и на работе. Еще пяток голосов, еще десяток, а там сами увидите. Как бы не так! Держи карман шире! Слепые вы! Водят вас по кругу, а вы думаете, что вперед идете. Все остается по-старому! Парламентаризм увековечивает нищету рабочего класса! Вот говорят еще о кризисе правосудия, о том, что необходимо реформировать судебные учреждения. Суд, мол, надо перетряхнуть! Надо, говорят, обновить состав судей. Суд должен стать опорой республики, оплотом законности и справедливости! Не нужно нам новых судей. Не нужно нам правосудие — ни старое ни новое! Мы требуем свержения существующего строя и призываем массы к действию! Все в ваших руках — прекратите работу, и вы добьетесь своего. Как это в нашей песне поется: "Все машины остановит твоя крепкая рука!" Но пора от слов перейти к делу. Мы не позволим убаюкивать себя парламентаризмом, пособиями, пенсиями и всем этим социальным надувательством! Мы — непримиримые враги государства. Долой законы! Да здравствует самовластие народа!</p><p></p><p>* * *</p><p>Франц расхаживает с хитрецом Вилли по залу, слушает, покупает брошюрки, набивает ими карманы. В общем-то он не любит политики, но Вилли уже не первый день обрабатывает его. Франц с любопытством слушает оратора. Порою ему кажется, что все это так и есть; вот оно — хоть руками бери! Загорится, но тут же и остынет. Нет, вроде не то!</p><p></p><p>Однако от Вилли он не отстает, идет за ним по пятам. А оратор продолжает:</p><p></p><p>— Существующий социальный строй зиждется на экономическом, политическом и социальном порабощении трудящихся. Право собственности, монопольное владение средствами производства и государство, как монополия власти, — таковы детища этого строя. Не удовлетворение естественных человеческих потребностей, а перспектива получения прибыли является основой современного производства. Прогресс техники лишь беспредельно усиливает богатство имущих классов, обрекая широкие массы на беспросветную нищету. Государство служит защите привилегий имущих классов и подавлению широких масс! Чтобы сохранить монополию богатства и классовые противоречия, государство прибегает к обману и насилию, не останавливаясь ни перед чем. С возникновением государства начинается эпоха организованного насилия меньшинства над большинством. Личность становится марионеткой, превращается в ничтожный винтик огромного механизма. Вставай, рабочий народ! Мы добиваемся не захвата политической власти, как все другие партии, а ее полного устранения. Мы отвергаем сотрудничество в так называемых законодательных органах, ибо они лишь принуждают рабов возводить в закон собственное рабство. Мы отвергаем все политические и национальные границы, как выражение насилия и произвола. Национализм — вот религия современного государства. Мы отвергаем национальное единство, ибо за ним скрывается господство имущих классов. Вставай, рабочий народ!</p><p></p><p>Франц Биберкопф изо всех сил старался усвоить то, чем пичкал его Вилли. Как-то после собрания в какой-то пивной они сцепились с одним пожилым рабочим. Вилли с ним еще раньше познакомился, а тот считал, что Вилли работает на одном с ним заводе, и все подбивал его заняться агитацией. Вилли нагло рассмеялся ему в лицо.</p><p></p><p>— Послушай, — говорит, — с каких же это пор я тебе товарищ? Я ведь на акул капитала спину не гну!</p><p></p><p>— Ну, где-нибудь ты же работаешь? Вот и действуй там!</p><p></p><p>— А там нечего действовать. Где я работаю, все сами знают, что им делать!</p><p></p><p>Вилли так и покатывается со смеху. Вот номер! Франца даже за ногу ущипнул, только еще не хватает с горшком клейстера бегать по улицам и расклеивать для этих деятелей плакаты. Вилли, посмеиваясь, глядит на рабочего. У того волосы с проседью; рубашка на груди расстегнута.</p><p></p><p>— Скажи, ведь ты же распространяешь эти газеты — "Пфаффеншпигель", "Шварце фане", "Атеист" — и какие там еще у вас, анархистов, печатают! Ну, а сам-то ты заглянул в них хоть разок, знаешь, что в них пишут?</p><p></p><p>— Полегче на поворотах, малый! Хочешь, я тебе покажу, что я сам писал?</p><p></p><p>— Верю, верю! Стало быть, тебе палец в рот не клади! Только ты как-нибудь на досуге перечитай, что ты там написал, да и живи по-написанному. Вот, например, тут у вас, в статье "Культура и техника", что сказано? Ты послушай: "В Египте рабы, не зная машин, десятки лет воздвигали гробницы фараонам, а европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала. И это прогресс? Пожалуй, не для кого?" Ну что? По-твоему, надо, значит, и мне тянуть лямку, чтобы Крупп в Эссене или Борзиг в Берлине прикарманили лишнюю тысячу марок в месяц? Гляжу я на тебя и никак не пойму, что ты за человек. И ты считаешь себя сторонником прямого действия? Что-то я не вижу, как ты действуешь. Может быть, ты видишь, Франц?</p><p></p><p>— Брось, Вилли, будет тебе!</p><p></p><p>— Нет, ты мне скажи, в чем ты видишь разницу между вот этим товарищем и любым "соци"?</p><p></p><p>Рабочий плотнее уселся на стуле. А Вилли свое:</p><p></p><p>— На мой взгляд, тут нет никакой разницы, товарищ, это я тебе прямо скажу. Разница только на словах да на бумаге — в газете! Ладно, допустим, добьетесь вы того, чего хотите! А дальше что будете делать? Не знаешь? То-то! А вот что ты сейчас делаешь, это всякий видит? то же самое, что и любой социал-демократ. В аккурат то же самое! Так же стоишь у станка, приносишь домой какие-то гроши, а акционеры получают дивиденды за твой счет. Словом, "европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала". Кстати, не ты ли это писал?</p><p></p><p>Седой рабочий поглядывает то на Франца, то на Вилли, то оглядывается назад — там, у стойки, его знакомые. Потом он подвигается вплотную к столику и шепотом спрашивает:</p><p></p><p>— А вы что делаете?</p><p></p><p>Вилли, сверкнув глазами, обращается к Францу:</p><p></p><p>— Скажи ты.</p><p></p><p>Франц отнекивается. Его, мол, политика не интересует. Но седой анархист не отстает.</p><p></p><p>— Мы же не о политике говорим, а о себе. Ну, где же ты работаешь?</p><p></p><p>Откинулся Франц на спинку стула, посмотрел анархисту в глаза. Есть жнец, Смертью зовется он…</p><p></p><p>И должен я плакать и стенать на горах и сетовать при стадах в пустыне, ибо нет там больше живой души, и птицы небесные и скот, — все погибло.</p><p></p><p>— Какая у меня работа, это я могу тебе сказать, коллега, потому что в партиях я не состою. Хожу по городу, на хлеб себе добываю и нигде не работаю, пускай другие за меня работают!</p><p></p><p>Что это он мелет? Разыгрывают они меня, что ли?</p><p></p><p>— Стало быть, ты сам предприниматель? Сколько же народу у тебя работает? Коли ты капиталист, что тебе здесь нужно?</p><p></p><p>…И превращу Иерусалим в груду камней и жилище шакалов, и опустошу города Иудеи, чтоб никто в них не жил.</p><p></p><p>— Сам видишь, у меня одна рука! Другую оттяпали. Вот до чего доработался! Теперь я и слышать не желаю о честном труде. Понял? Понял, спрашиваю? Ну, чего глаза пялишь? Может, тебе очки нужны?</p><p></p><p>— Нет, коллега, я все еще никак не возьму в толк, чем ты живешь? Если не честным трудом, значит обманом!</p><p></p><p>Хлопнул Франц кулаком по столу, набычился, тычет пальцем в анархиста и кричит:</p><p></p><p>— Ага, дошло! Верно говоришь! Обманом и живу. Твой честный труд — рабство, ты же сам это сказал, да так оно и есть. Вот я это и принял к сведению. — А сам думает: "В этом я и без тебя разобрался, тюфяк ты этакий, чернильная душа, пачкун газетный!"</p><p></p><p>У анархиста тонкие белые руки; он — оптик по профессии; глядит он на кончики пальцев и думает: "Хорошо бы этого прохвоста на чистую воду вывести! Может скомпрометировать порядочного человека, надо кого-нибудь из ребят позвать, пусть послушают, что тут говорят…" Он встал было, но Вилли удержал его.</p><p></p><p>— Куда, коллега? Погоди! Мы же еще не кончили? Растолкуй сперва этому коллеге, что к чему, или ты уже пасуешь?</p><p></p><p>— Я хочу позвать еще кого-нибудь, пускай послушают. А то вас двое на одного.</p><p></p><p>— С какой стати? Мы с тобой ведь говорим! Ну, так что же ты скажешь этому коллеге? Франц его зовут.</p><p></p><p>Анархист снова сел. Ладно, справимся сами!</p><p></p><p>— Итак, в партии он не состоит — и не работает. А пособия по безработице он, видно, тоже не получает и на биржу труда не ходит, так?</p><p></p><p>Потемнел Франц, сверкнул глазами.</p><p></p><p>— Не хожу!</p><p></p><p>— Стало быть, он мне не товарищ, и не коллега, и не безработный. Тогда я задам ему один только вопрос, все прочее меня не касается, — что ему тут надо?</p><p></p><p>На лице Франца крайняя решимость.</p><p></p><p>— Я только и ждал, чтобы ты спросил: что мне надо? Ты вот здесь листовки всем суешь, газеты и брошюрки, а как спросишь тебя про то, что в них написано, так ты в крик: "Кто ты, дескать, такой, чтобы меня спрашивать? Что тебе тут надо?" Разве ты не сам писал и говорил о проклятом рабстве трудящихся и о том, что мы — отверженные и пикнуть не смеем?</p><p></p><p>"Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…"</p><p></p><p>— Так, так… Ну, а дальше ты, видно, не слушал! Я ведь говорил, что надо бросить работу? А чтобы работу бросить, надо сперва где-то работать.</p><p></p><p>— А я сразу взял, да и бросил.</p><p></p><p>— А что толку? Тогда тебе уж лучше в постели валяться. Я ведь говорил о забастовке, о массовой, всеобщей забастовке!</p><p></p><p>Франц поднял руку, рассмеялся в ярости. — Так это и есть, по-твоему, прямое действие — ходить плакаты расклеивать, речи говорить? Этим ты и занимался? А сам тем временем укрепляешь мощь капиталистов. Эх, товарищ, товарищ! Ну и скотина же ты! Обтачиваешь снаряды, от которых сам и погибнешь, а еще меня агитируешь? Что ты на это скажешь, Вилли? Обалдеть можно!</p><p></p><p>— А я тебя еще раз спрашиваю, какая у тебя работа?</p><p></p><p>— А я тебе еще раз повторяю: никакой у меня нет работы. Никакой. К черту! Как бы не так, стану я вам работать! Я и не должен работать. По твоей же собственной теории! По крайней мере я не укрепляю мощь капитала. А на всю эту дребедень, на забастовки твои и на грядущие поколения мне вообще наплевать. Каждый сам себе голова. Я сам себе добуду все, что мне нужно. Я — самоснабженец! Понял теперь?</p><p></p><p>Рабочий отхлебнул лимонаду, кивнул головой.</p><p></p><p>— Ну что ж, валяй, попробуй один!</p><p></p><p>Франц хохочет, заливается, а рабочий свое:</p><p></p><p>— Я тебе говорил уже тридцать раз: один ты ничего не сделаешь. Нам нужна боевая организация. Мы должны разъяснить массам, что государственная власть и экономические монополии — это насилие!</p><p></p><p>Франц хохочет. Как это там? "…Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой…"</p><p></p><p>Потом замолчали, сидят — смотрят друг на друга. Старый рабочий в зеленой рубахе уставился на Франца, тот в упор глядит ему в глаза. Ну, чего глазеешь, молодчик? Не можешь меня раскусить, а? Тут рабочий снова начал:</p><p></p><p>— Вот что я тебе скажу, товарищ: тебя, видно, уж никакими словами не прошибешь. Уж больно ты упрям. Ну что ж, разобьешь себе голову, только и всего. Не знаешь ты, что для пролетариата главное — солидарность! Нет, не знаешь.</p><p></p><p>— Ну, коллега, тебя слушать тошно. Пошли, Вилли! Хватит! Он все равно одно и то же долдонит!</p><p></p><p>— Конечно, что же мне еще говорить? Не хочешь слушать, заткни уши ватой, а на собрания не ходи, тебе тут делать нечего!</p><p></p><p>— Ах, простите, пожалуйста, господин мастер. У нас как раз было полчасика свободного времени. Вот мы и зашли. Спасибо за лекцию. Хозяин, получите с нас. Вот смотри, я плачу: три кружки пива, две рюмки водки, всего одна марка десять, вот я плачу, это и есть прямое действие.</p><p></p><p>— Ну, кто же ты такой в конце концов? — не отстает рабочий.</p><p></p><p>Франц забрал сдачу.</p><p></p><p>— Я? Сутенер! Разве не видать сразу?</p><p></p><p>— М-да, оно и видно.</p><p></p><p>— Су-те-нер! Понял? Вопросов нет больше? Ну, то-то же! А теперь и ты, Вилли, скажи, кто ты такой.</p><p></p><p>— Это его не касается.</p><p></p><p>"Черт возьми, да это в самом деле жулики, — думает тот. — Точно! Жулики и есть. Сволочи! Зубы мне заговаривали, подкатывались ко мне".</p><p></p><p>— Вы — накипь капиталистического болота. Проваливайте, проваливайте. Вы даже не пролетарии. Люмпены вы, босяки!</p><p></p><p>— Это ты зря, мы по ночлежкам не ходим, — говорит Франц, вставая. — Будьте здоровы, господин "Прямое действие". Получше кормите капиталистов, чтобы не жаловались. Да на костоломку вашу не опаздывайте: в семь утра пришел, отработал, а там получка — бери свои гроши и неси старухе…</p><p></p><p>— Проваливайте. Да смотрите больше нос сюда не суйте!</p><p></p><p>— Не беспокойся, балаболка, действуй себе на здоровье, мы с холопами капитализма не якшаемся.</p><p></p><p>И преспокойно в дверь. Взялись под руку, пошли по пыльной улице. Вилли отдувается.</p><p></p><p>— Здорово ты его разделал, Франц! — говорит он. Франц только мычит в ответ.</p><p></p><p>Удивляется Вилли, что это он вдруг замолчал? А тот и сам не поймет, что с ним творится. Никак успокоиться не может, злоба в нем кипит и на душе как-то тревожно. С чего бы?</p><p></p><p>Мицци ждала его в кафе "Мокка-фикс" на Мюнцштрассе. Там — столпотворение! Франц тут же увел ее домой: посидишь так с ней, вдвоем, поговоришь — и вроде легче станет! Рассказал он ей, о чем у них был разговор с седым рабочим; Мицци к нему ластится, а он все допытывается: правильно ли говорил? Она улыбается, не понимает ничего, гладит его руку, тут канарейка проснулась, запрыгала. Сидит Франц, вздыхает — нет, не может она его сегодня успокоить.</p><p></p><p>ДАМСКИЙ ЗАГОВОР. СЛОВО НАШИМ МИЛЫМ ДАМАМ! СЕРДЦЕ ЕВРОПЫ НЕ СТАРЕЕТ</p><p>А политика все не дает Францу покоя. (Почему? Что тебя мучает? Перед кем оправдываешься?) Чувствует он: что-то здесь не то! Так бы и дал по морде — вот только кому? Стал "Роте фане" читать и "Арбейтслозе"[10]читает, и зло берет, и что делать — не знает. К Герберту и Еве он теперь часто приходит вместе с Вилли. Им этот тип не понравился. Франц и сам от него не в восторге, но с ним хоть потолковать можно, а в политике он лучше их всех разбирается. Ева все приставала к Францу: брось ты, говорит, водиться с этим субъектом, он же у тебя только деньги тянет — и что ты в нем нашел, в карманнике этом? Франц соглашался: в самом деле, что ему до политики, плевать ему на нее! Но сегодня он обещает Еве отшить Вилли, а завтра, глядишь, опять с ним по городу бродит, а то и на озеро едет греблей заниматься.</p><p></p><p>— Не будь это Франц, — говорит Герберту Ева, — и не случись такого несчастья с его рукой, я бы уж его проучила!</p><p></p><p>— Да?</p><p></p><p>— Уверяю тебя, он бы и двух недель не проваландался у меня с этим мальчишкой, который с него только деньги тянет. Нашел себе товарища! Во-первых, я, на месте Мицци, устроила бы так, что он засыпался бы.</p><p></p><p>— Кто? Вилли?</p><p></p><p>— Вилли или Франц, все равно. Но я бы им уж показала. Как попадет он за решетку, так увидит, кто был прав.</p><p></p><p>— Здорово ты злишься на Франца, Ева!</p><p></p><p>— А то как же? Для того я его свела с Мицци, чтобы она мучалась с ними обоими? Опять Франц за свои штучки принялся! Не мешало бы ему меня хоть раз послушать. И так уж без руки остался. Чем это все кончится? Влез в политику по уши, в конец извел девчонку.</p><p></p><p>— Да и она на него злится, — говорит Герберт. — Вчера сама мне жаловалась. Сидит, ждет его, а он не является. Ей ведь тоже жить хочется!</p><p></p><p>Ева поцеловала его.</p><p></p><p>— Вот-вот, и я так думаю. Попробовал бы ты у меня из дому бегать и мотаться по собраниям! Слышишь, Герберт?</p><p></p><p>— Ну что бы ты сделала, мышка?</p><p></p><p>— Глаза бы тебе выцарапала, вот что! И вообще знаешь, поцелуй ты меня в…</p><p></p><p>— С большим удовольствием, мышонок.</p><p></p><p>Рассмеялась Ева, шлепнула его ладонью по губам, потом обняла за плечи, встряхнула…</p><p></p><p>— Слышишь, не позволю я губить Соню, жаль мне ее, девчонка хорошая. И сам Франц довольно уж помучился. Пора ему за ум взяться. Ведь на этом деле он и пфеннига не зарабатывает.</p><p></p><p>— А ты вот попробуй поговори с Францем. Уж я-то его знаю. Хороший он парень, ничего не скажешь! Но втолковать ему что-нибудь — гиблое дело, что об стенку горох.</p><p></p><p>Тут и Ева вспомнила, как она его уговаривала не уходить к Иде, сколько раз предостерегала его. Натерпелась она горя от этого человека, а до сих пор забыть его не может…</p><p></p><p>— Одно только не пойму, — говорит она, — почему он не поквитается с Пумсом и его шпаной, палец о палец не ударил для этого! Правда, сейчас ему живется неплохо, но ведь руки не вернешь!</p><p></p><p>— Я и сам не пойму!</p><p></p><p>— А он даже и говорить об этом не желает, факт. Послушай, что я тебе скажу, Герберт. Он ведь говорил Мицци, как он руку потерял. Но где это было и кто виноват, он ей не сказал. Я ее уж выспрашивала. Не знаю, говорит, да и знать не хочу. Слишком мягкая Мицци, безответная. Ну, теперь-то она, пожалуй, и думает насчет всего этого, когда сидит целый день одна-одинешенька. Думает, верно, где-то теперь Франц и как бы он не засыпался… Она уж немало слез пролила, конечно не при нем. Накличет Франц беду на свою голову. Позаботился бы лучше о себе. Вот что: пусть Мицци натравит его на Пумсову шайку.</p><p></p><p>— Ого!</p><p></p><p>— Верно я тебе говорю! Франц обязан этим заняться. И если он пустит в ход нож или револьвер, то прав будет!</p><p></p><p>— По мне, пожалуйста, сделай одолжение! Я и сам довольно уж повозился с этой историей. Но Пумсовы ребята умеют держать язык за зубами. Молчат — не знаем, мол, и точка.</p><p></p><p>— Ничего, найдутся и такие, которые заговорят.</p><p></p><p>— Чего ж ты хочешь?</p><p></p><p>— Чтобы Франц сам этим делом занялся да бросил бы Вилли своего, и анархистов, и коммунистов, и всю эту муру, на которой ничего не заработаешь!</p><p></p><p>— Ну, что же, смотри, только не обожгись, Ева!</p><p></p><p>* * *</p><p>Евин друг и покровитель уехал в Брюссель. Оставшись в квартире полной хозяйкой, Ева позвала к себе Мицци и показала ей, как богатые люди живут! Такого Мицци еще не видела. Биржевик совсем голову потерял — обставил небольшую детскую комнату. В ней живут две обезьянки.</p><p></p><p>— Ты, наверно, думаешь, Соня, что это он для обезьянок? Как бы не так! Обезьянок я сама завела, все равно комнатка пустая, а Герберту эти зверюшки страсть как нравятся!</p><p></p><p>— Как, ты Герберта сюда приводишь?</p><p></p><p>— А что тут такого? Мой старик его знает и безумно ревнует меня к нему. В этом-то и вся соль! Если б он не ревновал, он давным-давно меня бы выставил. Можешь себе представить — он хочет от меня ребенка и заранее детскую обставил!</p><p></p><p>Посмеялись. Комнатка уютная, стены в пестрых рисунках, повсюду — ленточки, занавески, в углу — детская кроватка. По ее сетке лазают вверх и вниз две мартышки. Ева взяла одну из них на руки и затуманенным взором поглядела куда-то вдаль.</p><p></p><p>— Я бы и сама хотела ребенка, но только не от него. Нет, не от него!</p><p></p><p>— Ну, а Герберт не хочет?</p><p></p><p>— Нет, не хочет. А мне хотелось бы иметь ребенка от Герберта… Или от Франца… Ты не сердишься на меня, Соня?</p><p></p><p>Что тут случилось! Этого уж Ева никак не ожидала: Соня вдруг взвизгнула, лицо у нее стало какое-то шальное, она отшвырнула обезьянку прочь и прижала к себе Еву. Обнимает, целует ее, стонет в упоении. Ева ничего понять не может — отворачивается, закрывает лицо руками.</p><p></p><p>— Ну, Ева, Ева, дай мне еще раз поцеловать тебя. Я и не думаю сердиться, я так рада, что ты его любишь. Скажи, ты очень его любишь? Тебе хочется иметь от него ребенка? Ну, так скажи ему это!</p><p></p><p>Наконец Еве удалось отстранить ее от себя.</p><p></p><p>— Да что ты, с ума сошла? Скажи на милость, Соня, что с тобой стряслось? Признайся, уж не хочешь ты сплавить его мне?</p><p></p><p>— Нет, зачем же? Я Франца люблю! Но я и тебя люблю. Ты — моя Ева!</p><p></p><p>— Что ты сказала?</p><p></p><p>— Моя Ева! Моя! Моя!</p><p></p><p>И снова бросилась к ней да так обхватила, что Ева и вырваться не могла. Соня целует ее в губы, нос, уши, затылок; Ева притихла было, но когда Соня прижалась губами к ее груди, она приподняла ее голову и посмотрела ей в глаза.</p><p></p><p>— Да ты лесбиянка, Соня?</p><p></p><p>— Вовсе нет, — пролепетала та, высвобождая голову из рук Евы и прижимаясь лицом к ее щеке, — я просто тебя очень люблю, и сама даже не знала как… А вот сейчас, когда ты сказала, что хочешь от него ребенка…</p><p></p><p>— Ну и что же? Ты обозлилась, а?</p><p></p><p>— Да нет, Ева. Я и сама не знаю, что со мной, — шепчет Соня; лицо ее пылает, она глядит на Еву снизу вверх. — Значит, тебе правда хочется от него ребеночка?</p><p></p><p>— Да что с тобой?</p><p></p><p>— Нет, скажи: хочется ребенка от него, да?</p><p></p><p>— Ах, я просто так сказала!</p><p></p><p>— Нет, хочешь, хочешь, не отпирайся, хочешь!</p><p></p><p>И Соня снова спрятала голову у Евы на груди — прижалась к ней и блаженно лепечет:</p><p></p><p>— Ой, как хорошо, что ты хочешь от него ребеночка, как хорошо, я так рада!</p><p></p><p>Отвела ее Ева в соседнюю комнату, усадила в шезлонг.</p><p></p><p>— Как ни говори, ты лесбиянка, моя милая!</p><p></p><p>— Да нет же, я никогда еще ни одну женщину не обнимала.</p><p></p><p>— Но ко мне-то тебя тянет, а?</p><p></p><p>— Да, потому что я тебя так люблю и обрадовалась, что ты хочешь от него ребеночка, и у тебя должен быть ребенок от него.</p><p></p><p>— Ты рехнулась, детка!</p><p></p><p>Ева хотела было встать, но Соня, не помня себя, схватила ее за руки, снова притянула к себе.</p><p></p><p>— Ты же сказала, что хочешь от него ребенка! Обещай мне, что у тебя будет от него ребенок!</p><p></p><p>Ева с трудом высвободилась. Соня, обессиленная, откинулась на спинку шезлонга, лежит, закрыв глаза, и чмокает губами.</p><p></p><p>Потом пришла в себя, села с Евой за стол, горничная подала им завтрак, вино. Соне она принесла кофе и сигареты. У той — на лице все еще блаженное выражение. Сидит словно обо всем на свете забыла. Она, как всегда, в белом простеньком платьице, на Еве — черное шелковое кимоно.</p><p></p><p>— Ну, Соня, детка, ты можешь говорить серьезно?</p><p></p><p>— Это я всегда могу.</p><p></p><p>— Скажи, нравится тебе у меня?</p><p></p><p>— Очень.</p><p></p><p>— То-то! А Франца ты ведь любишь?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>— Вот я и хочу сказать, что если ты любишь Франца, то приглядывай за ним. Он с этим сопляком, с Вилли, болтается, где не следует.</p><p></p><p>— Да, Вилли ему нравится!</p><p></p><p>— А тебе?</p><p></p><p>— Мне? Мне тоже нравится. Раз он Францу нравится, то и мне тоже.</p><p></p><p>— Эх, ты, девочка! Молода ты еще очень — не видишь ничего. Вилли — не товарищ Францу, говорю я тебе, и Герберт тоже так думает. Франц уже потерял руку — мало ему? Вилли еще втянет Франца в какое-нибудь грязное дело.</p><p></p><p>Соня побледнела, сигарета прилипла к губам. Она положила сигарету в пепельницу и тихо спросила:</p><p></p><p>— Что случилось? Ради бога!</p><p></p><p>— Кто знает, что может случиться? Я же не бегаю следом за Францем, и ты тоже за ним не смотришь! Знаю, что у тебя и времени на это не хватит. Но пусть-ка он тебе расскажет, куда он ходит. Что он тебе говорит?</p><p></p><p>— Ах, все только про политику, я в ней ничего не смыслю.</p><p></p><p>— Вот видишь, он занимается политикой со всякими там коммунистами, анархистами и прочими. Это же сброд в рваных штанах. Вот с кем он водит компанию, наш Франц! А тебе хоть бы что! Ты что же, ради этого стараешься?</p><p></p><p>— Не могу же я Францу сказать: туда ходи, а туда не ходи! Не могу я этого, Ева, не имею права.</p><p></p><p>— Стоило бы тебе пощечин надавать, только уж очень ты молоденькая! Как это так, права не имеешь? Хочешь, чтоб он снова под машину попал?</p><p></p><p>— Не попадет он больше под машину, Ева. За этим уж я слежу.</p><p></p><p>Странное дело, у Сони слезы на глазах — сидит пригорюнившись, подперев голову рукой. Ева глядит на девчонку и не понимает, неужели она так его любит?</p><p></p><p>— Выпей красненького, Соня, мой старик всегда его дует, ну, давай!</p><p></p><p>Она почти насильно влила Соне в рот полстакана вина, у той скатилась по щеке слезинка, лицо у нее грустное.</p><p></p><p>— Ну-ка, еще глоток, Соня!</p><p></p><p>Ева поставила стакан, потрепала Соню по щеке — думала, что та вот-вот опять загорится. Но у Сони какой-то отсутствующий взгляд. Потом поднялась, встала у окна и долго смотрела на улицу. Ева подошла к ней. Сам черт ее не разберет, эту девчонку.</p><p></p><p>— Не принимай все так близко к сердцу, Соня. Ты меня, видно, не так поняла. Присматривай только за Францем, чтобы не путался с этим балбесом Вилли. Очень уж он у тебя добрый. Поинтересовался бы он лучше Пумсом и тем, кто ему руку отдавил. Вот чем ему бы заняться надо!</p><p></p><p>— Хорошо, я присмотрю за ним, — тихо сказала маленькая Соня и, не поднимая головы, обняла Еву за талию. Постояли они так минут пять. Ева еще подумала: "Этой я уступлю Франца, только ей одной!"</p><p></p><p>Потом развеселились и давай носиться по комнатам с обезьянками. Ева показывала Соне все, та в восторге от Евиных туалетов, мебели, кроватей, ковров… Какая девушка не хотела бы стать королевой Пиксафона? Курить здесь можно? Конечно… Просто непонятно, как вам удается вот уже сколько лет выбрасывать на рынок эти прекрасные сигареты по такой дешевой цене! Я приятно удивлен… Ах, как чудно пахнет! Запах чайной розы — эти духи во вкусе интеллигентной немки: их аромат нежен, но устойчив. Ах, жизнь американской кинозвезды в действительности значительно отличается от той, которую рисуют созданные вокруг нее легенды…</p><p></p><p>Подают кофе, Соня поет балладу:</p><p></p><p>В темных дебрях Абрудпанты с шайкой смелых удальцов атаман Гвидон скрывался, благороден, но суров. Повстречал Гвидон однажды де Маршана дочь-красу. "Милый, я твоя навеки", — скоро пронеслось в лесу.</p><p></p><p>Но за ней спешит погоня, вмиг нашли беглянки след, страшно было пробужденье, и для них спасенья нет. Ей — отцовское проклятье, и петля грозит ему. "О отец мой, пожалейте, вместе с ним я с.мерть приму".</p><p></p><p>Но Гвидон уже в темнице, и оттуда не уйти, Изабелла тщетно мыслит, как любимого спасти. Ей судьба пришла на помощь, и Гвидон освобожден, он от виселицы спасся, на свободе снова он.</p><p></p><p>К замку он спешит обратно, жаждет встречи, вновь горя. Поздно, поздно! Изабелла уж стоит у алтаря и готова дать согласье на союз, что ей не мил… В этот миг "Остановитесь!" — кто-то грозно возгласил.</p><p></p><p>И без чувств она упала, недвижима и бледна, поцелуи не пробудят Изабеллу, спит она. И Гвидон со взором смелым де Маршану говорит: "Это ты разбил ей сердце, угасил огонь ланит".</p><p></p><p>И когда на ложе смерти он ее увидел вновь и к лицу ее склонился, — чудо сделала любовь! И Гвидон ее уносит, он бежит от злых людей, он один ее защита, снова жизнь вернется к ней.</p><p></p><p>Но они должны спасаться, им нигде покоя нет, против них закон свирепый, и они дают обет: "Вновь скрываться мы не станем. Кубок яда осушив, мы на высший суд предстанем, богу души посвятив".</p><p></p><p>Соня и Ева отлично знают, что это не бог весть какая песня, из тех, что шарманщики поют на ярмарках, вывесив тут же лубочные картинки с изображением всего, о чем поется в песне. Но когда Соня умолкла, обе они заплакали и долго не могли прийти в себя, даже про сигареты забыли.</p><p></p><p>С ПОЛИТИКОЙ ФРАНЦ ПОКОНЧИЛ, НО СИДЕТЬ СЛОЖА РУКИ ДЛЯ НЕГО ЕЩЕ ОПАСНЕЙ</p><p>А наш Франц Биберкопф покуролесил еще немного в политике.</p><p></p><p>Вилли — парень шустрый, ничего не скажешь, и котелок у него варит, но по карманной части он еще новичок, и денег у него нет. Вот и присосался он к Францу, как пиявка. Вилли воспитывался в детском доме, и еще в те времена ему кто-то наговорил, что коммунизм, мол, ерунда, и что умный человек верит только в Ницше и Штирнера и делает, что ему нравится. Вилли от природы зубоскал и за словом в карман не лезет. Его хлебом не корми — только дай походить по собраниям да погорланить, бросая реплики с места. Заодно он присматривался к людям на собраниях: с кем можно дельце какое провернуть, а кого просто разыграть.</p><p></p><p>Но, как уже сказано, Франц с ним вскоре распрощался навсегда. Покончил он с политикой сам — вмешательства Мицци и Евы даже не потребовалось. Случилось это так.</p><p></p><p>Как-то, поздно вечером, Франц сидел в пивной за столиком с немолодым уже столяром, с которым Вилли познакомил его на одном из собраний. Сам Вилли стоял у стойки и обрабатывал какого-то посетителя. Франц облокотился на стол, подпер голову рукой и слушал столяра. Тот рассказывал:</p><p></p><p>— Знаешь, коллега, я хожу на собрания только потому, что у меня жена больна. Я ей по вечерам мешаю, ей нужен покой. В восемь часов, минута в минуту, она принимает снотворное, пьет чай, и в постель, тут уж приходится гасить свет. Что ж мне остается тогда дома делать? Вот и идешь в пивную. Когда жена больная, недолго и пьяницей стать.</p><p></p><p>— А ты положи ее в больницу. Дома — это, знаешь, не то.</p><p></p><p>— Лежала она у меня и в больнице, да пришлось взять ее оттуда. Кормили плохо, да и вылечить не вылечили!</p><p></p><p>— Что ж, она очень больна, твоя жена?</p><p></p><p>— Матка у нее приросла к прямой кишке или что-то в этом роде. Ей уж и операцию делали — ничего не помогает. Живот вскрывали. Теперь доктор говорит, что это все от нервов и что у нее больше ничего нет. А у нее боли, целый день криком кричит.</p><p></p><p>— Скажи пожалуйста!</p><p></p><p>— Доктор-то этот, пожалуй, скоро ее и вовсе в здоровые запишет. С него станется. Ее уж два раза вызывали на переосвидетельствование к врачу при больничной кассе, да она, знаешь, не пошла. Он бы как пить дать написал, что она здорова. Нервы — это у них не болезнь!</p><p></p><p>Франц слушал столяра и думал свое: ведь он и сам был болен, руку ему отняли, в Магдебурге в клинике он лежал. А теперь это все позади и не волнует его, это совсем иной мир.</p><p></p><p>— Еще пивка?</p><p></p><p>— Пожалуй!</p><p></p><p>Столяр поглядел на Франца.</p><p></p><p>— Ты в партии, коллега?</p><p></p><p>— Был когда-то, а теперь — нет. Не имеет смысла. К их столику подсел хозяин пивной, поздоровался со столяром, справился о детях, а затем говорит ему вполголоса:</p><p></p><p>— Что, Эдэ, никак, ты опять в политику ударился?</p><p></p><p>— Мы как раз о политике говорили! А заниматься ею и не думаю!</p><p></p><p>— Правильно делаешь, Эдэ! Я всегда говорю, и мой сын говорит то же самое: на политике и гроша не заработаешь. Кому другому она, может, и на пользу идет, да только не нам.</p><p></p><p>Столяр поглядел на него, прищурив глаза.</p><p></p><p>— Вот как! Стало быть, мальчонка твой, Август, теперь тоже так считает?</p><p></p><p>— Парень он у меня хороший, я тебе скажу, его на мякине не проведешь, шалишь, брат. Наше дело — деньги зарабатывать, и ничего, дела идут помаленьку. Главное не скулить!</p><p></p><p>— Ну что ж, Фриц, будем здоровы! За твою удачу!</p><p></p><p>— Мне, брат, не до марксизма. А вот отпустят ли товар в кредит, дадут ли денег, на какой срок и сколько, это, знаешь ли, мне важнее. На этом свет стоит.</p><p></p><p>— Тебе-то жаловаться не на что.</p><p></p><p>Хозяин еще долго рассуждал. Франц и столяр слушали, потом столяра вдруг прорвало:</p><p></p><p>— Я тоже в марксизме ничего не смыслю, но знай, Фриц, это совсем не так просто. Ишь ты, как по полочкам все разложил в своей башке. Что мне марксизм, или русские, или Вилли со своим Штирнером. Я без них знаю, чего мне не хватает. Когда тебе по шее надают, сразу поймешь что к чему. Вот, к примеру, сегодня я на работе, а завтра мне дадут расчет. Скажут — нет работы, и все тут. А мастер-то останется и директор тоже, и на улицу выкинут меня одного. А дома у меня трое девчонок — учатся в начальной школе, у старшей кривые ноги от рахита. Ее бы отправить на лечение, да где уж там! Одна надежда, что когда-нибудь школа поможет. Жена могла бы, конечно, похлопотать в попечительстве или еще где, но ведь у нее и без того забот много, а сейчас она и сама больна. Вообще-то она у меня молодец на все руки, и еще заработать старается — копчушками торгует с лотка. Да! А подрастут девчонки, что будут делать? Многому их в школе-то научат, как ты думаешь? То-то! Вон богатые своих детей иностранным языкам обучают, а летом везут на курорты. Думаешь, мне бы этого не хотелось? Куда там! За город с детишками съездить и то денег нет! У богатых дети рахитом не болеют, и ножки у них ровные. Или вот, скажем, у меня ревматизм — иду к врачу, в приемной человек тридцать. Сидишь-сидишь целый день, а потом врач и говорит:</p><p></p><p>"Ревматизм у вас застарелый, хронический — чего это вы вдруг пришли? Сколько лет вы уже работаете? Покажите-ка ваши бумаги". Не верит, что я болен — и все тут, а потом идешь к врачу при больничной кассе, и снова та же история. Или, опять же, взять страхкассу: из каждой получки вычитают, а поди добейся, чтобы они тебя на лечение послали. Пошлют они, как же! Разве что за день до смерти! Эх, Фриц, все это я и без очков вижу. Надо быть ослом, чтобы не видеть, что творится вокруг. Нынче это всякому и без Маркса ясно. Что верно, то верно, Фриц, крыть нечем!</p><p></p><p>Поднял столяр седую голову и в упор посмотрел на хозяина. Потом снова сунул трубку в рот — попыхивает и ждет, что тот ответит. Хозяину, видно, это не очень понравилось, сложил он губы трубочкой и пробурчал:</p><p></p><p>— Это ты, брат, прав. У моей младшей тоже кривые ноги, и у меня тоже нет денег ее в деревню отправить. Но в конце концов на земле всегда были богатые и бедные — тут уж мы с тобой ничего поделать не можем.</p><p></p><p>— Так-то оно так, — откликнулся столяр, равнодушно попыхивая трубкой. — Только вот бедным быть кому охота? Не знаю, как тебе, а мне что-то не хочется! Надоело!</p><p></p><p>Говорили они спокойно, не горячась, прихлебывая пиво. А Франц сидел, слушал и думал свое… От стойки подошел Вилли. Не выдержал тут Франц, встал, взялся за шляпу…</p><p></p><p>— Нет, Вилли, сегодня я хочу пораньше лечь. Голова трещит после вчерашнего.</p><p></p><p>* * *</p><p>Франц шагает один по пыльной улице. Жарко. Душно. Румм ди бум ди думмель ди дей. Румм ди бум ди думмель ди дей. Погоди-ка, друг, до лета, скоро черт тебя возьмет и изрубит на котлеты, в мясорубке проверь нет, погоди, мой друг, до лета, скоро черт тебя возьмет… Дьявольщина! Куда это я иду? Куда я иду, спрашивается? Остановился Франц, хотел было через улицу перейти, видит — там пути нет, повернулся он и назад по пыльной улице, прошел мимо пивной, где хозяин со столяром все еще сидели за пивом. Нет, в эту пивную я больше не пойду. Правду столяр сказал. Все так оно и есть. И политика мне ни к чему. Что в ней проку! Все равно мне никакая политика не поможет".</p><p></p><p>И Франц шагает дальше по душным, пыльным, шумным улицам. Август. Народу на Розенталерплац — не протолкнешься, вот стоит человек, продает "Берлинер арбайтер цейтунг" [11], Ну что там: "Марксистское тайное судилище". "Чешский еврей — растлитель малолетних", растлил двадцать мальчиков и до сих пор на свободе. Знаем, сами торговали! Ну и жара сегодня! Франц остановился, купил у инвалида газету со свастикой в заголовке. Э, да ведь это старый знакомый — одноглазый инвалид из "Нейе вельт".</p><p></p><p>Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей.</p><p></p><p>Пересек он площадь и пошел по Эльзассерштрассе. Вспомнились шнурки для ботинок, Людерс… горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей… Давно это было, в декабре прошлого года, ух как давно, а вот тут у витрины Фабиша торговал я какой-то дрянью, что это такое было, держатели для галстуков, что ли? С Линой я тогда жил, да, полька Лина, — толстуха, приходила сюда за мною….</p><p></p><p>И Франц, сам не зная почему, повернул вдруг и прошел на Розенталерплац, к трамвайной остановке, против ресторана Ашингера. Ждет. И вдруг понял, куда его тянет. Он стоит и ждет, и все помыслы его, как магнитная стрелка, обращены к северу — к Тегелю, к тюрьме, к тюремной ограде! Вот куда ему надо!</p><p></p><p>Подошел трамвай № 41. Франц вошел в вагон. Чувствует — правильно сделал, как надо! Трамвай тронулся. В Тегель! Заплатил двадцать пфеннигов, взял билет — едет в Тегель, все идет как по маслу! И на душе легко стало. Да, да, в Тегель еду. Дорога знакомая — Брунненштрассе, Уферштрассе, Рейникендорф, все стоит на своем месте. Правильно, все в порядке! Сидит Франц, смотрит в окно, и все кругом словно на свет нарождается, растет, крепнет, наливается грозной силой. Блаженство охватывает Франца, так хорошо ему стало вдруг и спокойно, что закрыл он глаза и погрузился в крепкий сон.</p><p></p><p>Стемнело. Трамвай миновал ратушу. Берлинерштрассе, Рейникендорф-Вест, а вот и Тегель — конечная остановка. Кондуктор разбудил Франца, помог ему подняться.</p><p></p><p>— Вагон дальше не пойдет. Вам куда надо?</p><p></p><p>— В Тегель.</p><p></p><p>— Выходите, приехали.</p><p></p><p>Франц, покачиваясь, вышел из вагона.</p><p></p><p>Ишь нализался. Такие уж они, инвалиды — как получит пенсию, сразу и пропьет.</p><p></p><p>А Франца сон одолевает. Еле через площадь перешел, — доплелся до первой скамейки под фонарем, плюхнулся на нее и снова заснул. Около трех часов ночи растолкали его полицейские. Придираться к нему не стали, человек, видно, порядочный, не бродяга, просто хватил лишнего; надо домой его доставить, а то обдерут как липку.</p><p></p><p>— Здесь спать не положено! Где вы живете?</p><p></p><p>Пришел Франц немного в себя. Зевает. Поскорей бы баиньки. Да, это же Тегель! А что мне здесь нужно, для чего-то ведь я сюда приехал? Мысли его путаются, скорей бы в постель. Печально и сонно оглянулся по сторонам: да, это Тегель, тут я когда-то сидел, ну, а дальше что? Такси! Эй, такси! Зачем же я приехал сюда? Вот наваждение! Послушай, водитель, разбуди меня, друг, если я засну!</p><p></p><p>И снова пришел всесильный сон и снял у него с глаз пелену, и понял Франц все.</p><p></p><p>Горы кругом, высокие горы. И старик встает и говорит сыну: пойдем. Пойдем, — говорит старик сыну и идет, и сын идет с ним, идет следом за ним. Долго идут они по горам и долам, вверх, вниз, снова вверх. — Далеко ли еще, отец? — Не знаю, далек наш путь, в горы ведет он и спускается с гор, иди за мною! Ты устал, дитя мое, ты не хочешь идти? — Ах, не устал я: если ты хочешь, чтоб я шел с тобой, я пойду. — Да, пойдем. — И снова в гору, и снова с горы в долину — долог путь. Но вот настал полдень, и пришли они.</p><p></p><p>— Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. — Мне страшно, отец. — Почему страшно тебе, дитя мое? — Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. — Да мы его забыли. Шли через горы, спускались в долины, но про агнца не вспомнили, не привели с собой. Смотри, вот жертвенник. — Мне страшно, отец! — Погоди, я сброшу плащ; тебе страшно, сын мой? — Да, страшно, отец! — Мне тоже страшно, сын, но подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать! — Что должны мы сделать, отец? Мы шли через горы, спускались в долины, я встал так рано, я устал. — Не бойся, сын мой, подойди ко мне сам, по доброй воле, ближе, ближе; я сбросил плащ, чтоб не забрызгать его кровью, я уже сбросил плащ… — Но мне страшно, отец! В руке твоей нож. — Да, я должен заколоть тебя, принести тебя в жертву, господь так повелел, покорись с радостью воле его, сын мой! — Нет, нет, не могу. Я закричу, не трогай меня, я не хочу идти на заклание! — Ты пал на колени, сын мой, не кричи. Если ты не хочешь, я не сделаю это, но ты должен захотеть! — Мы шли через горы, спускались в долины… почему нельзя мне вернуться домой? — Что тебе дом, господь тебя зовет, а ты толкуешь о доме! — Не могу я, отец, нет, но я хочу! Нет, не могу! — Подойди ближе, сын мой, видишь, у меня уж нож в руке, взгляни, он остро наточен и вонзится тебе в шею. — Ты перережешь мне горло? — Да. — И хлынет кровь? — Да, так повелел господь. Исполнишь ты волю его? — Я еще не в силах, отец. — Подойди же скорее, я не могу тебя убить. Я принесу тебя в жертву только, если ты сам этого пожелаешь; сам отдашь жизнь свою! — Сам отдам жизнь? — Да, и отдашь ее без страха. Увы, горе мне! Ты не будешь жить. Жизнь свою ты отдашь господу. Подойди ближе! — Господь хочет взять жизнь мою! В гору шли мы и спускались с гор, я встал так рано. — Ты ведь не хочешь быть трусом? — Да, я понял все, я понял! — Что понял ты, сын мой? — Приставь нож к горлу моему, отец, погоди, я откину ворот и обнажу шею. — Я вижу, ты понял, сын мой. Ты должен только захотеть, и если мы оба с охотой подчинимся воле господней, мы услышим его зов: "Не поднимай руки твоей на отрока!" Иди сюда, подставь шею. — Да, мне не страшно, я с радостью покоряюсь воле его! Мы шли сюда через горы по дальним долам, и вот мы здесь. Приставь нож, отец, режь, я не буду кричать.</p><p></p><p>И сын запрокинул голову, отец зашел сзади, левую руку положил ему на лоб, правой рукой занес нож. Сын покорился с охотой воле господней. И услышали они тут глас господень и пали ниц.</p><p></p><p>Что же услышали они? — Аллилуйя. По горам, по долам разнесся глас господень. Вы послушны воле моей, аллилуйя! И вы будете жить. Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть. Аллилуйя. Я господь, вы послушны воле моей ныне и вовеки. Аллилуйя. Аллилуйя, Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя! Аллилуйя. Аллилуйя, луйя, луйя, аллилуйя, луйя, аллилуйя.</p><p></p><p>* * *</p><p>— Мицци, Муллекен, кисанька моя маленькая, ну выругай же меня как следует. — Франц попытался усадить Мицци к себе на колени. — Не дуйся, скажи хоть словечко. Ну подумаешь, велика важность, ну, опоздал немного вчера вечером.</p><p></p><p>— Смотри, Франц, попадешь ты в беду. Подумай, с кем ты связался?</p><p></p><p>— А что?</p><p></p><p>— Шоферу пришлось втаскивать тебя наверх. Хотела я тебя разбудить — куда там! Ты и глаз не открыл!</p><p></p><p>— Да я же тебе говорю, что ездил в Тегель, ну да, в Тегель, чего удивляешься? Один — никого со мной не было.</p><p></p><p>— И это правда, Франц?</p><p></p><p>— Ей-богу, один. Мне, понимаешь, пришлось отсидеть там пару лет.</p><p></p><p>— Так ты что, досиживать поехал?</p><p></p><p>— Нет, весь срок отсидел, до последнего дня! Просто захотелось мне взглянуть, как там сейчас. Стоит ли из-за этого сердиться, Муллекен?</p><p></p><p>Села она рядом с ним и, как всегда, нежно на него смотрит.</p><p></p><p>— Послушай, брось ты политику.</p><p></p><p>— Да я уж бросил.</p><p></p><p>— И не будешь больше ходить на собрания?</p><p></p><p>— Пожалуй, больше не буду.</p><p></p><p>— А если пойдешь, то скажешь мне?</p><p></p><p>— Скажу.</p><p></p><p>Тут Мицци обняла Франца, прижалась щекой к его лицу, оба замолкли.</p><p></p><p>И снова наш Франц — самый счастливый человек на свете: всему он рад, всем доволен. А политику — к черту! Очень нужно ему головой стенку прошибать! Теперь он просиживает дни в питейных заведениях, пьет, поет песни, играет в карты. А Мицци тем временем свела знакомство с одним господином. Он почти так же богат, как покровитель Евы, но женат, что еще лучше, он мигом отделал для нее хорошенькую квартирку из двух комнат. А того, что задумала Мицци, Францу тоже не удалось избежать. В один (прекрасный день к нему на квартиру явилась Ева… В конце концов почему бы и нет, раз Мицци сама этого хочет? Но послушай, Ева, ты это всерьез? Если у тебя в самом деле будет ребенок? — Ну, если у меня будет ребенок, то мой старик озолотит меня, то-то он возгордится!</p><p></p><p>МУХА ВЫКАРАБКАЛАСЬ ИЗ ПЕСКА, ПОЧИСТИЛА КРЫЛЫШКИ, ВОТ-ВОТ ОПЯТЬ ЗАЖУЖЖИТ</p><p>Что же еще рассказать о Франце Биберкопфе? Этого молодчика мы с вами уже знаем! Легко представить себе, что делает свинья, вернувшись со двора в свой хлев. Впрочем, свинье живется гораздо лучше, чем человеку. Свинья, изволите видеть, — это глыба мяса и жира, и возможностей, которые ей открываются, не так уж много, хватило бы корму. В лучшем случае, она еще раз опоросится, но жизнь свою кончит все равно под ножом. Это, в сущности, не так уж плохо! Волноваться ей не приходится, прежде, чем она что-либо сообразит, — а много ли соображает такая скотина? — ей уже каюк. А возьмите человека, — у того голова на плечах. И в ней — чего только в ней нет! Вот он и думает о разной чертовщине, и первым делом о том, что с ним случится в будущем! Нет, что ни говори, а голова — ужасная штука.</p><p></p><p>Так-то вот и прожил до августа наш друг-приятель Франц Биберкопф, здоровенный детина, даром что однорукий. Жил не тужил. Погода стояла еще теплая, и Франц научился довольно прилично грести одной рукой. Полиция его не тревожит, хотя он давно уже не являлся на регистрацию. Что ж, в участке сейчас, верно, все в отпуске. В конце концов и полицейские чиновники тоже не двужильные. Да и какой им расчет — за грошовое жалованье из кожи лезть? И что им Франц Биберкопф? Подумаешь, какая шишка! На Франце Биберкопфе свет клином не сошелся! Думаете, им только и забот что допытываться, почему у означенного Биберкопфа теперь одна рука, а не две, как раньше. Пускай дело Биберкопфа пылится в архиве, а у людей и без него хлопот не оберешься.</p><p></p><p>Только вот: есть еще улицы, где видишь и слышишь всякую всячину. Нет-нет да и вспомнишь при этом старое. Не захочешь, а вспомнишь! И тоска возьмет, думаешь — так вот и тянется жизнь, день за днем. Сегодня одно упустишь, завтра другое, а жизнь не ждет и не дает человеку покоя.</p><p></p><p>Жизнь возьмет свое, — думает Франц. Вот, к примеру, если в летний день поймать с окна муху, посадить ее в цветочный горшок и засыпать песком; так если муха здоровая, правильная муха — она снова выкарабкается, и весь этот песок ей нипочем! Смотрит Франц, что кругом творится, и все ему эта муха в голову приходит. Думает — мне живется хорошо, что мне до всего остального? До политики мне тоже дела нет. Если люди, по глупости своей, позволяют на себе ездить, то я тут ни при чем! Что я буду за других голову ломать?</p><p></p><p>Теперь у Мицци одна забота: чтобы Франц снова не запил. Это у ней самое больное место. Такой уж он от природы — не может без спиртного. Он говорит — когда пьешь, жиром обрастаешь и всякая чепуха не лезет в голову.</p><p></p><p>Герберт сказал ему как-то:</p><p></p><p>— Послушай, Франц, не пей ты так много. Ты же в сорочке родился. Погляди, кем ты раньше был? Продавцом газет. А теперь? У тебя, правда, нет одной руки, но зато есть Мицци и хороший доход! Так неужели ты снова сопьешься с круга, как тогда при Иде?</p><p></p><p>— Нет, об этом не может быть и речи, Герберт! Если я выпиваю, то только потому, что у меня много свободного времени. Сидишь это, сидишь, ну и выпьешь, а потом еще и еще, так и пойдет. А вообще-то мне спиртное идет впрок. Ты взгляни на меня.</p><p></p><p>— Это тебе только кажется. Правда, ты здорово растолстел, но поглядись-ка в зеркало, какие у тебя глаза!</p><p></p><p>— А что? Глаза как глаза!</p><p></p><p>— Да ты посмотри как следует! Мешки у тебя под глазами, как у старика. И это в твои-то годы. Смотри, состаришься до времени, от пьянства люди стареют.</p><p></p><p>— Оставим этот разговор! Скажи лучше, что у вас хорошенького? Что ты поделываешь, Герберт?</p><p></p><p>— Скоро опять примемся за работу, у нас двое новеньких, молодцы ребята. Знаешь Кноппа, ну тот, что фокусы все показывал, огонь глотал? Так вот, это он их откопал. Говорит им: "Хотите со мною работать, тогда сперва покажите, на что вы годны". Лет им по восемнадцати, девятнадцати. Ну вот, стал Кнопп на углу Данцигерштрассе и ждет, что будет. А они взяли на мушку одну старуху, видели, как та деньги в банке получала. Они от нее ни на шаг. Ну, думает Кнопп, толкнут они ее где-нибудь, выхватят деньги, и привет, до скорого! Так нет же, они разнюхали, как ее фамилия, где она живет, забежали вперед и ждут в парадном. Глядят — старуха топает. Только она дверь открыла — оба к ней: вы не мадам ли Мюллер будете? А она ведь и в самом деле Мюллер. Заговаривали они ей зубы, пока из-за угла не показался трамвай. Тут они молотого перцу ей в глаза, выхватили у нее сумочку, захлопнули дверь и через улицу к остановке. Кнопп потом ругался, говорил, что напрасно они в трамвай вскочили: пока старуха протерла бы глаза, дверь открыла да объяснила, что с ней случилось, они успели бы выпить по кружке в пивной напротив. А бежать по улице — последнее дело; подозрительно ведь!</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 388936, member: 1"] И вот у тумбы с рекламой "Персиль" он наконец решился и сунул Мицци в руки букет. Она уже давно бросала на него умоляющие взоры, но он все молчал… А теперь она снова вспыхнула, схватила его за руку пониже локтя, приподняла его ладонь и прижала к ней пылающее личико. Жар ее лица передался и ему, волной разлился по всему телу. А Мицци остановилась вдруг, бессильно опустила руку, и головка ее стала клониться на левое плечо. Франц испуганно обхватил ее за талию, а она прошептала чуть слышно: — Ничего, ничего, Франц… Пройдет… И они перешли улицу наискосок, постояли на углу, там сносят универмаг Гана, и двинулись дальше. Мицци шагает уже бодрей. — Что с тобой было, Мицци? — Ах, я так боялась… Она сжала руку Франца и отвернулась, потому что из глаз у нее брызнули слезы; но прежде чем он заметил это, девчонка уже снова улыбалась. Страшный был день! Вернулись они домой. Мицци уселась у ног Франца на скамеечке в своем белом платьице. Франц сидит без пиджака на диване, окно раскрыто настежь — жара невыносимая, дышать нечем! — смотрит на девчонку не насмотрится… Люблю я тебя, хорошая ты моя, как я рад, что снова с тобой. А ручки у тебя какие нежные. Я куплю тебе лайковые перчатки, и новую блузку получишь, и делай все, что хочешь, — до чего же хорошо, что ты снова здесь, детка ты моя! Он положил ее голову себе на колени, притянул ее к себе и оторваться не может, глядит не налюбуется. Снова живым человеком стал! Нет, ни за что я тебя не отпущу, что бы ни случилось. — Детка моя, Мицекен, делай что хочешь, только не уходи от меня! — шепчет Франц пересохшими губами. Они счастливы в этот вечер. Обнявшись смотрят на канарейку. Мицци порылась у себя в сумочке и достала Францу письмо, то самое, которое принесли днем. — И из-за такой дряни ты так расстроился, из-за того, что мне пишет этот чудак? — Она скомкала письмо, бросила его на пол. — Глупый, такого добра я могла бы тебе показать целую пачку. ОБОРОНИТЕЛЬНАЯ ВОЙНА ПРОТИВ БУРЖУАЗНОГО ОБЩЕСТВА В эти дни Франц Биберкопф ходит по городу умиротворенный. Он поостыл, не гонится за большими деньгами — надоели эти темные делишки: вечная беготня от одного скупщика краденого к другому, поиски покупателей. Не вытанцовывается, и ладно. Плевать! Над ним не каплет, покой дороже. Была бы погода лучше, он послушал бы Мицци и Еву: съездил бы на побережье, в Свинемюнде, — отдохнуть немного, но погода, как назло, испортилась, дождь льет не переставая, каждый день, холодно, ветер разгулялся, вон в Хоппегартене деревья даже повалило, куда уж тут к морю ехать! С Мицци они живут душа в душу. Они часто навещают Герберта и Еву. У Мицци завелся уже постоянный поклонник, весьма солидный господин, Франц с ним знаком на правах мужа Мицци. Франц иногда встречается с этим господином и еще с одним ее обожателем, и они выпивают втроем, по-приятельски. Высоко залетел наш Франц Биберкопф! Хорошо ему теперь живется, все изменилось! Был ведь на волосок от смерти, а гляди, как выправился! Все-то у него есть — одет, обут, сыт, ни в чем себе не отказывает! И подружка у него славная, он с ней счастлив, и деньги у него водятся, денег хватает. Весь свой долг Герберту он уже уплатил, и друзья у него надежные — Герберт, Ева и Эмиль. Целыми днями просиживает он у Герберта и Евы — поджидает Мицци, а то укатит на озеро в Мюггельзее, там он с двумя знакомыми греблей занимается. Его единственная рука, левая, становится со дня на день сильнее. Но ломбард на Мюнцштрассе он все же не забывает, заходит иногда туда — посмотреть, что к чему. Но ведь ты же поклялся, Франц Биберкопф, что хочешь быть "порядочным". Ты вел беспутный образ жизни, совсем опустился, в конце концов ты угробил Иду, за что и отсидел в тюрьме! Мало тебе! А теперь? И теперь то же самое — только это теперь не Ида, а Мицци, да сам ты без руки. Берегись, брат, не ровен час — опять начнешь пить, и все пойдет по-старому. Но так дешево ты уже не отделаешься! Придет тебе конец! Чепуха, я, что ли, виноват? Я в сутенеры не напрашивался. Я делал все, что мог, все, что в человеческих силах. Руку вот оттяпали ни за что ни про что! Ты ко мне в душу не лезь!.. Будет с меня! Сыт по горло! Я и торговал, и по городу бегал с утра до вечера. А что толку? Теперь шабаш! Верно, не стал я порядочным, я — кот! Ну и что с того? Стыдно, думаешь? Как бы не так! А ты сам-то кто такой, за чей счет живешь? Небось тоже за чужой! А я ни с кого шкуру не деру! Смотри, Франц, кончишь ты на каторге, а то и ножом тебя кто пырнет! Пусть сунется. Сперва он моего ножа попробует. * * * Германское государство — республика; кто не верит, тому по шее. На Кепеникерштрассе, в одном из домов, недалеко от Михаэлькирхштрассе, идет собрание. Зал, длинный и узкий, заполнили рабочие, молодые люди в рубашках "апаш", между рядами расхаживают девушки, жены присутствующих, продавцы брошюр. На эстраде, за столиком президиума, — трое. Один из них, толстяк с огромной лысиной, стоя произносит речь. Он грозит, обещает, негодует, заливается язвительным смехом. — Да в конце-то концов, зачем толочь воду в ступе? Пусть в рейхстаге этим занимаются. Спросили как-то одного из наших товарищей, не хочет ли он попасть и рейхстаг? В рейхстаге купол золотой, кресла мягкие! А он ответил: "Что мне делать в рейхстаге? Там бездельников и без меня хватает". Мы слов на ветер не бросаем, нам это ни к чему. Вот, к примеру, коммунисты — народ простой, говорят: надо разоблачать политику правящих классов. Что из этого получается, мы уже видели, и говорить не стоит. Сплошное надувательство! Что надо разоблачать, видит в Германии каждый слепой, для этого вовсе не требуется идти в рейхстаг, ну, а кто этого не видит, тому никакой рейхстаг не поможет. Эта говорильня только на то и годна, что народ оболванивать, это все партии знают, кроме, конечно, так называемых представителей трудящихся масс. Взять хотя бы бравых социалистов. Среди них и христианские социалисты объявились, дальше, кажется, ехать некуда. Им и впрямь всем пора к попам на исповедь. Велика ли разница — кто тобой командует: поп или свой бонза профсоюзный? Главное дело: слушай что говорят! (Возглас с места: "И верь!") Ясное дело! Социалисты ничего не хотят, ничего не ведают, да ничего и не могут. В рейхстаге у них всегда большинство голосов, но что с ними делать, они и сами не знают. Впрочем, виноват, знают — просиживать кресла, курить сигары да лезть в министры. И вот для этого, оказывается, рабочие и отдали им свои голоса, для этого вносили свои трудовые гроши в партийную кассу. Что же, еще полсотни или сотня людей будет жиреть за их счет. Не социалисты завладели властью в государстве, а власть ими завладела. Говорят же — век живи, век учись, все равно дураком умрешь, но такого дурака, как германский рабочий, еще свет не видывал. Так уж исстари повелось. Берет рабочий человек избирательный бюллетень, плетется с ним в кабину, опускает в урну и думает, что дело в шляпе! Они говорят: мы хотим, чтоб рейхстаг услышал наш голос. Тогда пусть лучше организуют хоровую капеллу — больше проку будет! Что до нас, товарищи, то мы избирательные бюллетени в руки не возьмем, на выборы не пойдем! В воскресный день лучше за город съездить. А почему? Потому что избиратель через законность не переступит. А что такое законность? Законность — это насилие, это грубая сила власть имущих. Эти зазывалы, эти шаманы хотят, чтобы мы делали хорошую мину при их плохой игре. Они замазывают всё — болтают, думают, что мы не разберемся в их законности. Ну, а мы не пойдем на выборы, мы знаем, что такое эта самая законность и что такое государство! Для нас в этом государстве все двери закрыты! Для государства мы, в лучшем случае, казенные ослы! Вот наши шаманы и хотят поймать нас на удочку — они хотят превратить нас в законопослушных, казенных ослов. И большинство рабочих давно уже идет у них на поводу. Мы, немцы, воспитаны в духе строгой законности. Но, товарищи, огонь с водою не уживется. Мы, рабочие, это знаем! И правые и левые ликуют и в один голос вещают: "Благодать нисходит свыше!" — то есть от государства, от закона, от установленного правопорядка. Оно и видно! Для всех граждан государства предусмотрены в конституции разные свободы. Они конституцией закреплены, их с места не сдвинешь! А ту свободу, какая нам нужна, никто нам не даст. Самим надо ее взять! Разумных людей такая конституция не устраивает. На что они нам, бумажные свободы? Только захочешь ими воспользоваться, а блюститель порядка уже тут как тут и хлоп тебя дубинкой по башке. И попробуй, скажи ему — в конституции, дескать, такие свободы значатся. Он в ответ рявкнет: "Цыц! Помалкивай!" И прав будет: он и слыхом не слыхивал о конституции, а зато устав свой назубок знает. На то ему и дана в руки дубинка, чтобы вы все язык за зубами держали! Скоро дело до того дойдет, что в основных отраслях промышленности и бастовать нельзя будет. Государственный арбитраж висит у вас над головой, как топор, — попробуй побастуй! Товарищи, перед каждыми выборами вам говорят, что на сей раз будет лучше, вот ужо! Вы только постарайтесь как следует — агитируйте за наших кандидатов дома и на работе. Еще пяток голосов, еще десяток, а там сами увидите. Как бы не так! Держи карман шире! Слепые вы! Водят вас по кругу, а вы думаете, что вперед идете. Все остается по-старому! Парламентаризм увековечивает нищету рабочего класса! Вот говорят еще о кризисе правосудия, о том, что необходимо реформировать судебные учреждения. Суд, мол, надо перетряхнуть! Надо, говорят, обновить состав судей. Суд должен стать опорой республики, оплотом законности и справедливости! Не нужно нам новых судей. Не нужно нам правосудие — ни старое ни новое! Мы требуем свержения существующего строя и призываем массы к действию! Все в ваших руках — прекратите работу, и вы добьетесь своего. Как это в нашей песне поется: "Все машины остановит твоя крепкая рука!" Но пора от слов перейти к делу. Мы не позволим убаюкивать себя парламентаризмом, пособиями, пенсиями и всем этим социальным надувательством! Мы — непримиримые враги государства. Долой законы! Да здравствует самовластие народа! * * * Франц расхаживает с хитрецом Вилли по залу, слушает, покупает брошюрки, набивает ими карманы. В общем-то он не любит политики, но Вилли уже не первый день обрабатывает его. Франц с любопытством слушает оратора. Порою ему кажется, что все это так и есть; вот оно — хоть руками бери! Загорится, но тут же и остынет. Нет, вроде не то! Однако от Вилли он не отстает, идет за ним по пятам. А оратор продолжает: — Существующий социальный строй зиждется на экономическом, политическом и социальном порабощении трудящихся. Право собственности, монопольное владение средствами производства и государство, как монополия власти, — таковы детища этого строя. Не удовлетворение естественных человеческих потребностей, а перспектива получения прибыли является основой современного производства. Прогресс техники лишь беспредельно усиливает богатство имущих классов, обрекая широкие массы на беспросветную нищету. Государство служит защите привилегий имущих классов и подавлению широких масс! Чтобы сохранить монополию богатства и классовые противоречия, государство прибегает к обману и насилию, не останавливаясь ни перед чем. С возникновением государства начинается эпоха организованного насилия меньшинства над большинством. Личность становится марионеткой, превращается в ничтожный винтик огромного механизма. Вставай, рабочий народ! Мы добиваемся не захвата политической власти, как все другие партии, а ее полного устранения. Мы отвергаем сотрудничество в так называемых законодательных органах, ибо они лишь принуждают рабов возводить в закон собственное рабство. Мы отвергаем все политические и национальные границы, как выражение насилия и произвола. Национализм — вот религия современного государства. Мы отвергаем национальное единство, ибо за ним скрывается господство имущих классов. Вставай, рабочий народ! Франц Биберкопф изо всех сил старался усвоить то, чем пичкал его Вилли. Как-то после собрания в какой-то пивной они сцепились с одним пожилым рабочим. Вилли с ним еще раньше познакомился, а тот считал, что Вилли работает на одном с ним заводе, и все подбивал его заняться агитацией. Вилли нагло рассмеялся ему в лицо. — Послушай, — говорит, — с каких же это пор я тебе товарищ? Я ведь на акул капитала спину не гну! — Ну, где-нибудь ты же работаешь? Вот и действуй там! — А там нечего действовать. Где я работаю, все сами знают, что им делать! Вилли так и покатывается со смеху. Вот номер! Франца даже за ногу ущипнул, только еще не хватает с горшком клейстера бегать по улицам и расклеивать для этих деятелей плакаты. Вилли, посмеиваясь, глядит на рабочего. У того волосы с проседью; рубашка на груди расстегнута. — Скажи, ведь ты же распространяешь эти газеты — "Пфаффеншпигель", "Шварце фане", "Атеист" — и какие там еще у вас, анархистов, печатают! Ну, а сам-то ты заглянул в них хоть разок, знаешь, что в них пишут? — Полегче на поворотах, малый! Хочешь, я тебе покажу, что я сам писал? — Верю, верю! Стало быть, тебе палец в рот не клади! Только ты как-нибудь на досуге перечитай, что ты там написал, да и живи по-написанному. Вот, например, тут у вас, в статье "Культура и техника", что сказано? Ты послушай: "В Египте рабы, не зная машин, десятки лет воздвигали гробницы фараонам, а европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала. И это прогресс? Пожалуй, не для кого?" Ну что? По-твоему, надо, значит, и мне тянуть лямку, чтобы Крупп в Эссене или Борзиг в Берлине прикарманили лишнюю тысячу марок в месяц? Гляжу я на тебя и никак не пойму, что ты за человек. И ты считаешь себя сторонником прямого действия? Что-то я не вижу, как ты действуешь. Может быть, ты видишь, Франц? — Брось, Вилли, будет тебе! — Нет, ты мне скажи, в чем ты видишь разницу между вот этим товарищем и любым "соци"? Рабочий плотнее уселся на стуле. А Вилли свое: — На мой взгляд, тут нет никакой разницы, товарищ, это я тебе прямо скажу. Разница только на словах да на бумаге — в газете! Ладно, допустим, добьетесь вы того, чего хотите! А дальше что будете делать? Не знаешь? То-то! А вот что ты сейчас делаешь, это всякий видит? то же самое, что и любой социал-демократ. В аккурат то же самое! Так же стоишь у станка, приносишь домой какие-то гроши, а акционеры получают дивиденды за твой счет. Словом, "европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала". Кстати, не ты ли это писал? Седой рабочий поглядывает то на Франца, то на Вилли, то оглядывается назад — там, у стойки, его знакомые. Потом он подвигается вплотную к столику и шепотом спрашивает: — А вы что делаете? Вилли, сверкнув глазами, обращается к Францу: — Скажи ты. Франц отнекивается. Его, мол, политика не интересует. Но седой анархист не отстает. — Мы же не о политике говорим, а о себе. Ну, где же ты работаешь? Откинулся Франц на спинку стула, посмотрел анархисту в глаза. Есть жнец, Смертью зовется он… И должен я плакать и стенать на горах и сетовать при стадах в пустыне, ибо нет там больше живой души, и птицы небесные и скот, — все погибло. — Какая у меня работа, это я могу тебе сказать, коллега, потому что в партиях я не состою. Хожу по городу, на хлеб себе добываю и нигде не работаю, пускай другие за меня работают! Что это он мелет? Разыгрывают они меня, что ли? — Стало быть, ты сам предприниматель? Сколько же народу у тебя работает? Коли ты капиталист, что тебе здесь нужно? …И превращу Иерусалим в груду камней и жилище шакалов, и опустошу города Иудеи, чтоб никто в них не жил. — Сам видишь, у меня одна рука! Другую оттяпали. Вот до чего доработался! Теперь я и слышать не желаю о честном труде. Понял? Понял, спрашиваю? Ну, чего глаза пялишь? Может, тебе очки нужны? — Нет, коллега, я все еще никак не возьму в толк, чем ты живешь? Если не честным трудом, значит обманом! Хлопнул Франц кулаком по столу, набычился, тычет пальцем в анархиста и кричит: — Ага, дошло! Верно говоришь! Обманом и живу. Твой честный труд — рабство, ты же сам это сказал, да так оно и есть. Вот я это и принял к сведению. — А сам думает: "В этом я и без тебя разобрался, тюфяк ты этакий, чернильная душа, пачкун газетный!" У анархиста тонкие белые руки; он — оптик по профессии; глядит он на кончики пальцев и думает: "Хорошо бы этого прохвоста на чистую воду вывести! Может скомпрометировать порядочного человека, надо кого-нибудь из ребят позвать, пусть послушают, что тут говорят…" Он встал было, но Вилли удержал его. — Куда, коллега? Погоди! Мы же еще не кончили? Растолкуй сперва этому коллеге, что к чему, или ты уже пасуешь? — Я хочу позвать еще кого-нибудь, пускай послушают. А то вас двое на одного. — С какой стати? Мы с тобой ведь говорим! Ну, так что же ты скажешь этому коллеге? Франц его зовут. Анархист снова сел. Ладно, справимся сами! — Итак, в партии он не состоит — и не работает. А пособия по безработице он, видно, тоже не получает и на биржу труда не ходит, так? Потемнел Франц, сверкнул глазами. — Не хожу! — Стало быть, он мне не товарищ, и не коллега, и не безработный. Тогда я задам ему один только вопрос, все прочее меня не касается, — что ему тут надо? На лице Франца крайняя решимость. — Я только и ждал, чтобы ты спросил: что мне надо? Ты вот здесь листовки всем суешь, газеты и брошюрки, а как спросишь тебя про то, что в них написано, так ты в крик: "Кто ты, дескать, такой, чтобы меня спрашивать? Что тебе тут надо?" Разве ты не сам писал и говорил о проклятом рабстве трудящихся и о том, что мы — отверженные и пикнуть не смеем? "Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…" — Так, так… Ну, а дальше ты, видно, не слушал! Я ведь говорил, что надо бросить работу? А чтобы работу бросить, надо сперва где-то работать. — А я сразу взял, да и бросил. — А что толку? Тогда тебе уж лучше в постели валяться. Я ведь говорил о забастовке, о массовой, всеобщей забастовке! Франц поднял руку, рассмеялся в ярости. — Так это и есть, по-твоему, прямое действие — ходить плакаты расклеивать, речи говорить? Этим ты и занимался? А сам тем временем укрепляешь мощь капиталистов. Эх, товарищ, товарищ! Ну и скотина же ты! Обтачиваешь снаряды, от которых сам и погибнешь, а еще меня агитируешь? Что ты на это скажешь, Вилли? Обалдеть можно! — А я тебя еще раз спрашиваю, какая у тебя работа? — А я тебе еще раз повторяю: никакой у меня нет работы. Никакой. К черту! Как бы не так, стану я вам работать! Я и не должен работать. По твоей же собственной теории! По крайней мере я не укрепляю мощь капитала. А на всю эту дребедень, на забастовки твои и на грядущие поколения мне вообще наплевать. Каждый сам себе голова. Я сам себе добуду все, что мне нужно. Я — самоснабженец! Понял теперь? Рабочий отхлебнул лимонаду, кивнул головой. — Ну что ж, валяй, попробуй один! Франц хохочет, заливается, а рабочий свое: — Я тебе говорил уже тридцать раз: один ты ничего не сделаешь. Нам нужна боевая организация. Мы должны разъяснить массам, что государственная власть и экономические монополии — это насилие! Франц хохочет. Как это там? "…Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой…" Потом замолчали, сидят — смотрят друг на друга. Старый рабочий в зеленой рубахе уставился на Франца, тот в упор глядит ему в глаза. Ну, чего глазеешь, молодчик? Не можешь меня раскусить, а? Тут рабочий снова начал: — Вот что я тебе скажу, товарищ: тебя, видно, уж никакими словами не прошибешь. Уж больно ты упрям. Ну что ж, разобьешь себе голову, только и всего. Не знаешь ты, что для пролетариата главное — солидарность! Нет, не знаешь. — Ну, коллега, тебя слушать тошно. Пошли, Вилли! Хватит! Он все равно одно и то же долдонит! — Конечно, что же мне еще говорить? Не хочешь слушать, заткни уши ватой, а на собрания не ходи, тебе тут делать нечего! — Ах, простите, пожалуйста, господин мастер. У нас как раз было полчасика свободного времени. Вот мы и зашли. Спасибо за лекцию. Хозяин, получите с нас. Вот смотри, я плачу: три кружки пива, две рюмки водки, всего одна марка десять, вот я плачу, это и есть прямое действие. — Ну, кто же ты такой в конце концов? — не отстает рабочий. Франц забрал сдачу. — Я? Сутенер! Разве не видать сразу? — М-да, оно и видно. — Су-те-нер! Понял? Вопросов нет больше? Ну, то-то же! А теперь и ты, Вилли, скажи, кто ты такой. — Это его не касается. "Черт возьми, да это в самом деле жулики, — думает тот. — Точно! Жулики и есть. Сволочи! Зубы мне заговаривали, подкатывались ко мне". — Вы — накипь капиталистического болота. Проваливайте, проваливайте. Вы даже не пролетарии. Люмпены вы, босяки! — Это ты зря, мы по ночлежкам не ходим, — говорит Франц, вставая. — Будьте здоровы, господин "Прямое действие". Получше кормите капиталистов, чтобы не жаловались. Да на костоломку вашу не опаздывайте: в семь утра пришел, отработал, а там получка — бери свои гроши и неси старухе… — Проваливайте. Да смотрите больше нос сюда не суйте! — Не беспокойся, балаболка, действуй себе на здоровье, мы с холопами капитализма не якшаемся. И преспокойно в дверь. Взялись под руку, пошли по пыльной улице. Вилли отдувается. — Здорово ты его разделал, Франц! — говорит он. Франц только мычит в ответ. Удивляется Вилли, что это он вдруг замолчал? А тот и сам не поймет, что с ним творится. Никак успокоиться не может, злоба в нем кипит и на душе как-то тревожно. С чего бы? Мицци ждала его в кафе "Мокка-фикс" на Мюнцштрассе. Там — столпотворение! Франц тут же увел ее домой: посидишь так с ней, вдвоем, поговоришь — и вроде легче станет! Рассказал он ей, о чем у них был разговор с седым рабочим; Мицци к нему ластится, а он все допытывается: правильно ли говорил? Она улыбается, не понимает ничего, гладит его руку, тут канарейка проснулась, запрыгала. Сидит Франц, вздыхает — нет, не может она его сегодня успокоить. ДАМСКИЙ ЗАГОВОР. СЛОВО НАШИМ МИЛЫМ ДАМАМ! СЕРДЦЕ ЕВРОПЫ НЕ СТАРЕЕТ А политика все не дает Францу покоя. (Почему? Что тебя мучает? Перед кем оправдываешься?) Чувствует он: что-то здесь не то! Так бы и дал по морде — вот только кому? Стал "Роте фане" читать и "Арбейтслозе"[10]читает, и зло берет, и что делать — не знает. К Герберту и Еве он теперь часто приходит вместе с Вилли. Им этот тип не понравился. Франц и сам от него не в восторге, но с ним хоть потолковать можно, а в политике он лучше их всех разбирается. Ева все приставала к Францу: брось ты, говорит, водиться с этим субъектом, он же у тебя только деньги тянет — и что ты в нем нашел, в карманнике этом? Франц соглашался: в самом деле, что ему до политики, плевать ему на нее! Но сегодня он обещает Еве отшить Вилли, а завтра, глядишь, опять с ним по городу бродит, а то и на озеро едет греблей заниматься. — Не будь это Франц, — говорит Герберту Ева, — и не случись такого несчастья с его рукой, я бы уж его проучила! — Да? — Уверяю тебя, он бы и двух недель не проваландался у меня с этим мальчишкой, который с него только деньги тянет. Нашел себе товарища! Во-первых, я, на месте Мицци, устроила бы так, что он засыпался бы. — Кто? Вилли? — Вилли или Франц, все равно. Но я бы им уж показала. Как попадет он за решетку, так увидит, кто был прав. — Здорово ты злишься на Франца, Ева! — А то как же? Для того я его свела с Мицци, чтобы она мучалась с ними обоими? Опять Франц за свои штучки принялся! Не мешало бы ему меня хоть раз послушать. И так уж без руки остался. Чем это все кончится? Влез в политику по уши, в конец извел девчонку. — Да и она на него злится, — говорит Герберт. — Вчера сама мне жаловалась. Сидит, ждет его, а он не является. Ей ведь тоже жить хочется! Ева поцеловала его. — Вот-вот, и я так думаю. Попробовал бы ты у меня из дому бегать и мотаться по собраниям! Слышишь, Герберт? — Ну что бы ты сделала, мышка? — Глаза бы тебе выцарапала, вот что! И вообще знаешь, поцелуй ты меня в… — С большим удовольствием, мышонок. Рассмеялась Ева, шлепнула его ладонью по губам, потом обняла за плечи, встряхнула… — Слышишь, не позволю я губить Соню, жаль мне ее, девчонка хорошая. И сам Франц довольно уж помучился. Пора ему за ум взяться. Ведь на этом деле он и пфеннига не зарабатывает. — А ты вот попробуй поговори с Францем. Уж я-то его знаю. Хороший он парень, ничего не скажешь! Но втолковать ему что-нибудь — гиблое дело, что об стенку горох. Тут и Ева вспомнила, как она его уговаривала не уходить к Иде, сколько раз предостерегала его. Натерпелась она горя от этого человека, а до сих пор забыть его не может… — Одно только не пойму, — говорит она, — почему он не поквитается с Пумсом и его шпаной, палец о палец не ударил для этого! Правда, сейчас ему живется неплохо, но ведь руки не вернешь! — Я и сам не пойму! — А он даже и говорить об этом не желает, факт. Послушай, что я тебе скажу, Герберт. Он ведь говорил Мицци, как он руку потерял. Но где это было и кто виноват, он ей не сказал. Я ее уж выспрашивала. Не знаю, говорит, да и знать не хочу. Слишком мягкая Мицци, безответная. Ну, теперь-то она, пожалуй, и думает насчет всего этого, когда сидит целый день одна-одинешенька. Думает, верно, где-то теперь Франц и как бы он не засыпался… Она уж немало слез пролила, конечно не при нем. Накличет Франц беду на свою голову. Позаботился бы лучше о себе. Вот что: пусть Мицци натравит его на Пумсову шайку. — Ого! — Верно я тебе говорю! Франц обязан этим заняться. И если он пустит в ход нож или револьвер, то прав будет! — По мне, пожалуйста, сделай одолжение! Я и сам довольно уж повозился с этой историей. Но Пумсовы ребята умеют держать язык за зубами. Молчат — не знаем, мол, и точка. — Ничего, найдутся и такие, которые заговорят. — Чего ж ты хочешь? — Чтобы Франц сам этим делом занялся да бросил бы Вилли своего, и анархистов, и коммунистов, и всю эту муру, на которой ничего не заработаешь! — Ну, что же, смотри, только не обожгись, Ева! * * * Евин друг и покровитель уехал в Брюссель. Оставшись в квартире полной хозяйкой, Ева позвала к себе Мицци и показала ей, как богатые люди живут! Такого Мицци еще не видела. Биржевик совсем голову потерял — обставил небольшую детскую комнату. В ней живут две обезьянки. — Ты, наверно, думаешь, Соня, что это он для обезьянок? Как бы не так! Обезьянок я сама завела, все равно комнатка пустая, а Герберту эти зверюшки страсть как нравятся! — Как, ты Герберта сюда приводишь? — А что тут такого? Мой старик его знает и безумно ревнует меня к нему. В этом-то и вся соль! Если б он не ревновал, он давным-давно меня бы выставил. Можешь себе представить — он хочет от меня ребенка и заранее детскую обставил! Посмеялись. Комнатка уютная, стены в пестрых рисунках, повсюду — ленточки, занавески, в углу — детская кроватка. По ее сетке лазают вверх и вниз две мартышки. Ева взяла одну из них на руки и затуманенным взором поглядела куда-то вдаль. — Я бы и сама хотела ребенка, но только не от него. Нет, не от него! — Ну, а Герберт не хочет? — Нет, не хочет. А мне хотелось бы иметь ребенка от Герберта… Или от Франца… Ты не сердишься на меня, Соня? Что тут случилось! Этого уж Ева никак не ожидала: Соня вдруг взвизгнула, лицо у нее стало какое-то шальное, она отшвырнула обезьянку прочь и прижала к себе Еву. Обнимает, целует ее, стонет в упоении. Ева ничего понять не может — отворачивается, закрывает лицо руками. — Ну, Ева, Ева, дай мне еще раз поцеловать тебя. Я и не думаю сердиться, я так рада, что ты его любишь. Скажи, ты очень его любишь? Тебе хочется иметь от него ребенка? Ну, так скажи ему это! Наконец Еве удалось отстранить ее от себя. — Да что ты, с ума сошла? Скажи на милость, Соня, что с тобой стряслось? Признайся, уж не хочешь ты сплавить его мне? — Нет, зачем же? Я Франца люблю! Но я и тебя люблю. Ты — моя Ева! — Что ты сказала? — Моя Ева! Моя! Моя! И снова бросилась к ней да так обхватила, что Ева и вырваться не могла. Соня целует ее в губы, нос, уши, затылок; Ева притихла было, но когда Соня прижалась губами к ее груди, она приподняла ее голову и посмотрела ей в глаза. — Да ты лесбиянка, Соня? — Вовсе нет, — пролепетала та, высвобождая голову из рук Евы и прижимаясь лицом к ее щеке, — я просто тебя очень люблю, и сама даже не знала как… А вот сейчас, когда ты сказала, что хочешь от него ребенка… — Ну и что же? Ты обозлилась, а? — Да нет, Ева. Я и сама не знаю, что со мной, — шепчет Соня; лицо ее пылает, она глядит на Еву снизу вверх. — Значит, тебе правда хочется от него ребеночка? — Да что с тобой? — Нет, скажи: хочется ребенка от него, да? — Ах, я просто так сказала! — Нет, хочешь, хочешь, не отпирайся, хочешь! И Соня снова спрятала голову у Евы на груди — прижалась к ней и блаженно лепечет: — Ой, как хорошо, что ты хочешь от него ребеночка, как хорошо, я так рада! Отвела ее Ева в соседнюю комнату, усадила в шезлонг. — Как ни говори, ты лесбиянка, моя милая! — Да нет же, я никогда еще ни одну женщину не обнимала. — Но ко мне-то тебя тянет, а? — Да, потому что я тебя так люблю и обрадовалась, что ты хочешь от него ребеночка, и у тебя должен быть ребенок от него. — Ты рехнулась, детка! Ева хотела было встать, но Соня, не помня себя, схватила ее за руки, снова притянула к себе. — Ты же сказала, что хочешь от него ребенка! Обещай мне, что у тебя будет от него ребенок! Ева с трудом высвободилась. Соня, обессиленная, откинулась на спинку шезлонга, лежит, закрыв глаза, и чмокает губами. Потом пришла в себя, села с Евой за стол, горничная подала им завтрак, вино. Соне она принесла кофе и сигареты. У той — на лице все еще блаженное выражение. Сидит словно обо всем на свете забыла. Она, как всегда, в белом простеньком платьице, на Еве — черное шелковое кимоно. — Ну, Соня, детка, ты можешь говорить серьезно? — Это я всегда могу. — Скажи, нравится тебе у меня? — Очень. — То-то! А Франца ты ведь любишь? — Да. — Вот я и хочу сказать, что если ты любишь Франца, то приглядывай за ним. Он с этим сопляком, с Вилли, болтается, где не следует. — Да, Вилли ему нравится! — А тебе? — Мне? Мне тоже нравится. Раз он Францу нравится, то и мне тоже. — Эх, ты, девочка! Молода ты еще очень — не видишь ничего. Вилли — не товарищ Францу, говорю я тебе, и Герберт тоже так думает. Франц уже потерял руку — мало ему? Вилли еще втянет Франца в какое-нибудь грязное дело. Соня побледнела, сигарета прилипла к губам. Она положила сигарету в пепельницу и тихо спросила: — Что случилось? Ради бога! — Кто знает, что может случиться? Я же не бегаю следом за Францем, и ты тоже за ним не смотришь! Знаю, что у тебя и времени на это не хватит. Но пусть-ка он тебе расскажет, куда он ходит. Что он тебе говорит? — Ах, все только про политику, я в ней ничего не смыслю. — Вот видишь, он занимается политикой со всякими там коммунистами, анархистами и прочими. Это же сброд в рваных штанах. Вот с кем он водит компанию, наш Франц! А тебе хоть бы что! Ты что же, ради этого стараешься? — Не могу же я Францу сказать: туда ходи, а туда не ходи! Не могу я этого, Ева, не имею права. — Стоило бы тебе пощечин надавать, только уж очень ты молоденькая! Как это так, права не имеешь? Хочешь, чтоб он снова под машину попал? — Не попадет он больше под машину, Ева. За этим уж я слежу. Странное дело, у Сони слезы на глазах — сидит пригорюнившись, подперев голову рукой. Ева глядит на девчонку и не понимает, неужели она так его любит? — Выпей красненького, Соня, мой старик всегда его дует, ну, давай! Она почти насильно влила Соне в рот полстакана вина, у той скатилась по щеке слезинка, лицо у нее грустное. — Ну-ка, еще глоток, Соня! Ева поставила стакан, потрепала Соню по щеке — думала, что та вот-вот опять загорится. Но у Сони какой-то отсутствующий взгляд. Потом поднялась, встала у окна и долго смотрела на улицу. Ева подошла к ней. Сам черт ее не разберет, эту девчонку. — Не принимай все так близко к сердцу, Соня. Ты меня, видно, не так поняла. Присматривай только за Францем, чтобы не путался с этим балбесом Вилли. Очень уж он у тебя добрый. Поинтересовался бы он лучше Пумсом и тем, кто ему руку отдавил. Вот чем ему бы заняться надо! — Хорошо, я присмотрю за ним, — тихо сказала маленькая Соня и, не поднимая головы, обняла Еву за талию. Постояли они так минут пять. Ева еще подумала: "Этой я уступлю Франца, только ей одной!" Потом развеселились и давай носиться по комнатам с обезьянками. Ева показывала Соне все, та в восторге от Евиных туалетов, мебели, кроватей, ковров… Какая девушка не хотела бы стать королевой Пиксафона? Курить здесь можно? Конечно… Просто непонятно, как вам удается вот уже сколько лет выбрасывать на рынок эти прекрасные сигареты по такой дешевой цене! Я приятно удивлен… Ах, как чудно пахнет! Запах чайной розы — эти духи во вкусе интеллигентной немки: их аромат нежен, но устойчив. Ах, жизнь американской кинозвезды в действительности значительно отличается от той, которую рисуют созданные вокруг нее легенды… Подают кофе, Соня поет балладу: В темных дебрях Абрудпанты с шайкой смелых удальцов атаман Гвидон скрывался, благороден, но суров. Повстречал Гвидон однажды де Маршана дочь-красу. "Милый, я твоя навеки", — скоро пронеслось в лесу. Но за ней спешит погоня, вмиг нашли беглянки след, страшно было пробужденье, и для них спасенья нет. Ей — отцовское проклятье, и петля грозит ему. "О отец мой, пожалейте, вместе с ним я с.мерть приму". Но Гвидон уже в темнице, и оттуда не уйти, Изабелла тщетно мыслит, как любимого спасти. Ей судьба пришла на помощь, и Гвидон освобожден, он от виселицы спасся, на свободе снова он. К замку он спешит обратно, жаждет встречи, вновь горя. Поздно, поздно! Изабелла уж стоит у алтаря и готова дать согласье на союз, что ей не мил… В этот миг "Остановитесь!" — кто-то грозно возгласил. И без чувств она упала, недвижима и бледна, поцелуи не пробудят Изабеллу, спит она. И Гвидон со взором смелым де Маршану говорит: "Это ты разбил ей сердце, угасил огонь ланит". И когда на ложе смерти он ее увидел вновь и к лицу ее склонился, — чудо сделала любовь! И Гвидон ее уносит, он бежит от злых людей, он один ее защита, снова жизнь вернется к ней. Но они должны спасаться, им нигде покоя нет, против них закон свирепый, и они дают обет: "Вновь скрываться мы не станем. Кубок яда осушив, мы на высший суд предстанем, богу души посвятив". Соня и Ева отлично знают, что это не бог весть какая песня, из тех, что шарманщики поют на ярмарках, вывесив тут же лубочные картинки с изображением всего, о чем поется в песне. Но когда Соня умолкла, обе они заплакали и долго не могли прийти в себя, даже про сигареты забыли. С ПОЛИТИКОЙ ФРАНЦ ПОКОНЧИЛ, НО СИДЕТЬ СЛОЖА РУКИ ДЛЯ НЕГО ЕЩЕ ОПАСНЕЙ А наш Франц Биберкопф покуролесил еще немного в политике. Вилли — парень шустрый, ничего не скажешь, и котелок у него варит, но по карманной части он еще новичок, и денег у него нет. Вот и присосался он к Францу, как пиявка. Вилли воспитывался в детском доме, и еще в те времена ему кто-то наговорил, что коммунизм, мол, ерунда, и что умный человек верит только в Ницше и Штирнера и делает, что ему нравится. Вилли от природы зубоскал и за словом в карман не лезет. Его хлебом не корми — только дай походить по собраниям да погорланить, бросая реплики с места. Заодно он присматривался к людям на собраниях: с кем можно дельце какое провернуть, а кого просто разыграть. Но, как уже сказано, Франц с ним вскоре распрощался навсегда. Покончил он с политикой сам — вмешательства Мицци и Евы даже не потребовалось. Случилось это так. Как-то, поздно вечером, Франц сидел в пивной за столиком с немолодым уже столяром, с которым Вилли познакомил его на одном из собраний. Сам Вилли стоял у стойки и обрабатывал какого-то посетителя. Франц облокотился на стол, подпер голову рукой и слушал столяра. Тот рассказывал: — Знаешь, коллега, я хожу на собрания только потому, что у меня жена больна. Я ей по вечерам мешаю, ей нужен покой. В восемь часов, минута в минуту, она принимает снотворное, пьет чай, и в постель, тут уж приходится гасить свет. Что ж мне остается тогда дома делать? Вот и идешь в пивную. Когда жена больная, недолго и пьяницей стать. — А ты положи ее в больницу. Дома — это, знаешь, не то. — Лежала она у меня и в больнице, да пришлось взять ее оттуда. Кормили плохо, да и вылечить не вылечили! — Что ж, она очень больна, твоя жена? — Матка у нее приросла к прямой кишке или что-то в этом роде. Ей уж и операцию делали — ничего не помогает. Живот вскрывали. Теперь доктор говорит, что это все от нервов и что у нее больше ничего нет. А у нее боли, целый день криком кричит. — Скажи пожалуйста! — Доктор-то этот, пожалуй, скоро ее и вовсе в здоровые запишет. С него станется. Ее уж два раза вызывали на переосвидетельствование к врачу при больничной кассе, да она, знаешь, не пошла. Он бы как пить дать написал, что она здорова. Нервы — это у них не болезнь! Франц слушал столяра и думал свое: ведь он и сам был болен, руку ему отняли, в Магдебурге в клинике он лежал. А теперь это все позади и не волнует его, это совсем иной мир. — Еще пивка? — Пожалуй! Столяр поглядел на Франца. — Ты в партии, коллега? — Был когда-то, а теперь — нет. Не имеет смысла. К их столику подсел хозяин пивной, поздоровался со столяром, справился о детях, а затем говорит ему вполголоса: — Что, Эдэ, никак, ты опять в политику ударился? — Мы как раз о политике говорили! А заниматься ею и не думаю! — Правильно делаешь, Эдэ! Я всегда говорю, и мой сын говорит то же самое: на политике и гроша не заработаешь. Кому другому она, может, и на пользу идет, да только не нам. Столяр поглядел на него, прищурив глаза. — Вот как! Стало быть, мальчонка твой, Август, теперь тоже так считает? — Парень он у меня хороший, я тебе скажу, его на мякине не проведешь, шалишь, брат. Наше дело — деньги зарабатывать, и ничего, дела идут помаленьку. Главное не скулить! — Ну что ж, Фриц, будем здоровы! За твою удачу! — Мне, брат, не до марксизма. А вот отпустят ли товар в кредит, дадут ли денег, на какой срок и сколько, это, знаешь ли, мне важнее. На этом свет стоит. — Тебе-то жаловаться не на что. Хозяин еще долго рассуждал. Франц и столяр слушали, потом столяра вдруг прорвало: — Я тоже в марксизме ничего не смыслю, но знай, Фриц, это совсем не так просто. Ишь ты, как по полочкам все разложил в своей башке. Что мне марксизм, или русские, или Вилли со своим Штирнером. Я без них знаю, чего мне не хватает. Когда тебе по шее надают, сразу поймешь что к чему. Вот, к примеру, сегодня я на работе, а завтра мне дадут расчет. Скажут — нет работы, и все тут. А мастер-то останется и директор тоже, и на улицу выкинут меня одного. А дома у меня трое девчонок — учатся в начальной школе, у старшей кривые ноги от рахита. Ее бы отправить на лечение, да где уж там! Одна надежда, что когда-нибудь школа поможет. Жена могла бы, конечно, похлопотать в попечительстве или еще где, но ведь у нее и без того забот много, а сейчас она и сама больна. Вообще-то она у меня молодец на все руки, и еще заработать старается — копчушками торгует с лотка. Да! А подрастут девчонки, что будут делать? Многому их в школе-то научат, как ты думаешь? То-то! Вон богатые своих детей иностранным языкам обучают, а летом везут на курорты. Думаешь, мне бы этого не хотелось? Куда там! За город с детишками съездить и то денег нет! У богатых дети рахитом не болеют, и ножки у них ровные. Или вот, скажем, у меня ревматизм — иду к врачу, в приемной человек тридцать. Сидишь-сидишь целый день, а потом врач и говорит: "Ревматизм у вас застарелый, хронический — чего это вы вдруг пришли? Сколько лет вы уже работаете? Покажите-ка ваши бумаги". Не верит, что я болен — и все тут, а потом идешь к врачу при больничной кассе, и снова та же история. Или, опять же, взять страхкассу: из каждой получки вычитают, а поди добейся, чтобы они тебя на лечение послали. Пошлют они, как же! Разве что за день до смерти! Эх, Фриц, все это я и без очков вижу. Надо быть ослом, чтобы не видеть, что творится вокруг. Нынче это всякому и без Маркса ясно. Что верно, то верно, Фриц, крыть нечем! Поднял столяр седую голову и в упор посмотрел на хозяина. Потом снова сунул трубку в рот — попыхивает и ждет, что тот ответит. Хозяину, видно, это не очень понравилось, сложил он губы трубочкой и пробурчал: — Это ты, брат, прав. У моей младшей тоже кривые ноги, и у меня тоже нет денег ее в деревню отправить. Но в конце концов на земле всегда были богатые и бедные — тут уж мы с тобой ничего поделать не можем. — Так-то оно так, — откликнулся столяр, равнодушно попыхивая трубкой. — Только вот бедным быть кому охота? Не знаю, как тебе, а мне что-то не хочется! Надоело! Говорили они спокойно, не горячась, прихлебывая пиво. А Франц сидел, слушал и думал свое… От стойки подошел Вилли. Не выдержал тут Франц, встал, взялся за шляпу… — Нет, Вилли, сегодня я хочу пораньше лечь. Голова трещит после вчерашнего. * * * Франц шагает один по пыльной улице. Жарко. Душно. Румм ди бум ди думмель ди дей. Румм ди бум ди думмель ди дей. Погоди-ка, друг, до лета, скоро черт тебя возьмет и изрубит на котлеты, в мясорубке проверь нет, погоди, мой друг, до лета, скоро черт тебя возьмет… Дьявольщина! Куда это я иду? Куда я иду, спрашивается? Остановился Франц, хотел было через улицу перейти, видит — там пути нет, повернулся он и назад по пыльной улице, прошел мимо пивной, где хозяин со столяром все еще сидели за пивом. Нет, в эту пивную я больше не пойду. Правду столяр сказал. Все так оно и есть. И политика мне ни к чему. Что в ней проку! Все равно мне никакая политика не поможет". И Франц шагает дальше по душным, пыльным, шумным улицам. Август. Народу на Розенталерплац — не протолкнешься, вот стоит человек, продает "Берлинер арбайтер цейтунг" [11], Ну что там: "Марксистское тайное судилище". "Чешский еврей — растлитель малолетних", растлил двадцать мальчиков и до сих пор на свободе. Знаем, сами торговали! Ну и жара сегодня! Франц остановился, купил у инвалида газету со свастикой в заголовке. Э, да ведь это старый знакомый — одноглазый инвалид из "Нейе вельт". Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей. Пересек он площадь и пошел по Эльзассерштрассе. Вспомнились шнурки для ботинок, Людерс… горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей… Давно это было, в декабре прошлого года, ух как давно, а вот тут у витрины Фабиша торговал я какой-то дрянью, что это такое было, держатели для галстуков, что ли? С Линой я тогда жил, да, полька Лина, — толстуха, приходила сюда за мною…. И Франц, сам не зная почему, повернул вдруг и прошел на Розенталерплац, к трамвайной остановке, против ресторана Ашингера. Ждет. И вдруг понял, куда его тянет. Он стоит и ждет, и все помыслы его, как магнитная стрелка, обращены к северу — к Тегелю, к тюрьме, к тюремной ограде! Вот куда ему надо! Подошел трамвай № 41. Франц вошел в вагон. Чувствует — правильно сделал, как надо! Трамвай тронулся. В Тегель! Заплатил двадцать пфеннигов, взял билет — едет в Тегель, все идет как по маслу! И на душе легко стало. Да, да, в Тегель еду. Дорога знакомая — Брунненштрассе, Уферштрассе, Рейникендорф, все стоит на своем месте. Правильно, все в порядке! Сидит Франц, смотрит в окно, и все кругом словно на свет нарождается, растет, крепнет, наливается грозной силой. Блаженство охватывает Франца, так хорошо ему стало вдруг и спокойно, что закрыл он глаза и погрузился в крепкий сон. Стемнело. Трамвай миновал ратушу. Берлинерштрассе, Рейникендорф-Вест, а вот и Тегель — конечная остановка. Кондуктор разбудил Франца, помог ему подняться. — Вагон дальше не пойдет. Вам куда надо? — В Тегель. — Выходите, приехали. Франц, покачиваясь, вышел из вагона. Ишь нализался. Такие уж они, инвалиды — как получит пенсию, сразу и пропьет. А Франца сон одолевает. Еле через площадь перешел, — доплелся до первой скамейки под фонарем, плюхнулся на нее и снова заснул. Около трех часов ночи растолкали его полицейские. Придираться к нему не стали, человек, видно, порядочный, не бродяга, просто хватил лишнего; надо домой его доставить, а то обдерут как липку. — Здесь спать не положено! Где вы живете? Пришел Франц немного в себя. Зевает. Поскорей бы баиньки. Да, это же Тегель! А что мне здесь нужно, для чего-то ведь я сюда приехал? Мысли его путаются, скорей бы в постель. Печально и сонно оглянулся по сторонам: да, это Тегель, тут я когда-то сидел, ну, а дальше что? Такси! Эй, такси! Зачем же я приехал сюда? Вот наваждение! Послушай, водитель, разбуди меня, друг, если я засну! И снова пришел всесильный сон и снял у него с глаз пелену, и понял Франц все. Горы кругом, высокие горы. И старик встает и говорит сыну: пойдем. Пойдем, — говорит старик сыну и идет, и сын идет с ним, идет следом за ним. Долго идут они по горам и долам, вверх, вниз, снова вверх. — Далеко ли еще, отец? — Не знаю, далек наш путь, в горы ведет он и спускается с гор, иди за мною! Ты устал, дитя мое, ты не хочешь идти? — Ах, не устал я: если ты хочешь, чтоб я шел с тобой, я пойду. — Да, пойдем. — И снова в гору, и снова с горы в долину — долог путь. Но вот настал полдень, и пришли они. — Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. — Мне страшно, отец. — Почему страшно тебе, дитя мое? — Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. — Да мы его забыли. Шли через горы, спускались в долины, но про агнца не вспомнили, не привели с собой. Смотри, вот жертвенник. — Мне страшно, отец! — Погоди, я сброшу плащ; тебе страшно, сын мой? — Да, страшно, отец! — Мне тоже страшно, сын, но подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать! — Что должны мы сделать, отец? Мы шли через горы, спускались в долины, я встал так рано, я устал. — Не бойся, сын мой, подойди ко мне сам, по доброй воле, ближе, ближе; я сбросил плащ, чтоб не забрызгать его кровью, я уже сбросил плащ… — Но мне страшно, отец! В руке твоей нож. — Да, я должен заколоть тебя, принести тебя в жертву, господь так повелел, покорись с радостью воле его, сын мой! — Нет, нет, не могу. Я закричу, не трогай меня, я не хочу идти на заклание! — Ты пал на колени, сын мой, не кричи. Если ты не хочешь, я не сделаю это, но ты должен захотеть! — Мы шли через горы, спускались в долины… почему нельзя мне вернуться домой? — Что тебе дом, господь тебя зовет, а ты толкуешь о доме! — Не могу я, отец, нет, но я хочу! Нет, не могу! — Подойди ближе, сын мой, видишь, у меня уж нож в руке, взгляни, он остро наточен и вонзится тебе в шею. — Ты перережешь мне горло? — Да. — И хлынет кровь? — Да, так повелел господь. Исполнишь ты волю его? — Я еще не в силах, отец. — Подойди же скорее, я не могу тебя убить. Я принесу тебя в жертву только, если ты сам этого пожелаешь; сам отдашь жизнь свою! — Сам отдам жизнь? — Да, и отдашь ее без страха. Увы, горе мне! Ты не будешь жить. Жизнь свою ты отдашь господу. Подойди ближе! — Господь хочет взять жизнь мою! В гору шли мы и спускались с гор, я встал так рано. — Ты ведь не хочешь быть трусом? — Да, я понял все, я понял! — Что понял ты, сын мой? — Приставь нож к горлу моему, отец, погоди, я откину ворот и обнажу шею. — Я вижу, ты понял, сын мой. Ты должен только захотеть, и если мы оба с охотой подчинимся воле господней, мы услышим его зов: "Не поднимай руки твоей на отрока!" Иди сюда, подставь шею. — Да, мне не страшно, я с радостью покоряюсь воле его! Мы шли сюда через горы по дальним долам, и вот мы здесь. Приставь нож, отец, режь, я не буду кричать. И сын запрокинул голову, отец зашел сзади, левую руку положил ему на лоб, правой рукой занес нож. Сын покорился с охотой воле господней. И услышали они тут глас господень и пали ниц. Что же услышали они? — Аллилуйя. По горам, по долам разнесся глас господень. Вы послушны воле моей, аллилуйя! И вы будете жить. Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть. Аллилуйя. Я господь, вы послушны воле моей ныне и вовеки. Аллилуйя. Аллилуйя, Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя! Аллилуйя. Аллилуйя, луйя, луйя, аллилуйя, луйя, аллилуйя. * * * — Мицци, Муллекен, кисанька моя маленькая, ну выругай же меня как следует. — Франц попытался усадить Мицци к себе на колени. — Не дуйся, скажи хоть словечко. Ну подумаешь, велика важность, ну, опоздал немного вчера вечером. — Смотри, Франц, попадешь ты в беду. Подумай, с кем ты связался? — А что? — Шоферу пришлось втаскивать тебя наверх. Хотела я тебя разбудить — куда там! Ты и глаз не открыл! — Да я же тебе говорю, что ездил в Тегель, ну да, в Тегель, чего удивляешься? Один — никого со мной не было. — И это правда, Франц? — Ей-богу, один. Мне, понимаешь, пришлось отсидеть там пару лет. — Так ты что, досиживать поехал? — Нет, весь срок отсидел, до последнего дня! Просто захотелось мне взглянуть, как там сейчас. Стоит ли из-за этого сердиться, Муллекен? Села она рядом с ним и, как всегда, нежно на него смотрит. — Послушай, брось ты политику. — Да я уж бросил. — И не будешь больше ходить на собрания? — Пожалуй, больше не буду. — А если пойдешь, то скажешь мне? — Скажу. Тут Мицци обняла Франца, прижалась щекой к его лицу, оба замолкли. И снова наш Франц — самый счастливый человек на свете: всему он рад, всем доволен. А политику — к черту! Очень нужно ему головой стенку прошибать! Теперь он просиживает дни в питейных заведениях, пьет, поет песни, играет в карты. А Мицци тем временем свела знакомство с одним господином. Он почти так же богат, как покровитель Евы, но женат, что еще лучше, он мигом отделал для нее хорошенькую квартирку из двух комнат. А того, что задумала Мицци, Францу тоже не удалось избежать. В один (прекрасный день к нему на квартиру явилась Ева… В конце концов почему бы и нет, раз Мицци сама этого хочет? Но послушай, Ева, ты это всерьез? Если у тебя в самом деле будет ребенок? — Ну, если у меня будет ребенок, то мой старик озолотит меня, то-то он возгордится! МУХА ВЫКАРАБКАЛАСЬ ИЗ ПЕСКА, ПОЧИСТИЛА КРЫЛЫШКИ, ВОТ-ВОТ ОПЯТЬ ЗАЖУЖЖИТ Что же еще рассказать о Франце Биберкопфе? Этого молодчика мы с вами уже знаем! Легко представить себе, что делает свинья, вернувшись со двора в свой хлев. Впрочем, свинье живется гораздо лучше, чем человеку. Свинья, изволите видеть, — это глыба мяса и жира, и возможностей, которые ей открываются, не так уж много, хватило бы корму. В лучшем случае, она еще раз опоросится, но жизнь свою кончит все равно под ножом. Это, в сущности, не так уж плохо! Волноваться ей не приходится, прежде, чем она что-либо сообразит, — а много ли соображает такая скотина? — ей уже каюк. А возьмите человека, — у того голова на плечах. И в ней — чего только в ней нет! Вот он и думает о разной чертовщине, и первым делом о том, что с ним случится в будущем! Нет, что ни говори, а голова — ужасная штука. Так-то вот и прожил до августа наш друг-приятель Франц Биберкопф, здоровенный детина, даром что однорукий. Жил не тужил. Погода стояла еще теплая, и Франц научился довольно прилично грести одной рукой. Полиция его не тревожит, хотя он давно уже не являлся на регистрацию. Что ж, в участке сейчас, верно, все в отпуске. В конце концов и полицейские чиновники тоже не двужильные. Да и какой им расчет — за грошовое жалованье из кожи лезть? И что им Франц Биберкопф? Подумаешь, какая шишка! На Франце Биберкопфе свет клином не сошелся! Думаете, им только и забот что допытываться, почему у означенного Биберкопфа теперь одна рука, а не две, как раньше. Пускай дело Биберкопфа пылится в архиве, а у людей и без него хлопот не оберешься. Только вот: есть еще улицы, где видишь и слышишь всякую всячину. Нет-нет да и вспомнишь при этом старое. Не захочешь, а вспомнишь! И тоска возьмет, думаешь — так вот и тянется жизнь, день за днем. Сегодня одно упустишь, завтра другое, а жизнь не ждет и не дает человеку покоя. Жизнь возьмет свое, — думает Франц. Вот, к примеру, если в летний день поймать с окна муху, посадить ее в цветочный горшок и засыпать песком; так если муха здоровая, правильная муха — она снова выкарабкается, и весь этот песок ей нипочем! Смотрит Франц, что кругом творится, и все ему эта муха в голову приходит. Думает — мне живется хорошо, что мне до всего остального? До политики мне тоже дела нет. Если люди, по глупости своей, позволяют на себе ездить, то я тут ни при чем! Что я буду за других голову ломать? Теперь у Мицци одна забота: чтобы Франц снова не запил. Это у ней самое больное место. Такой уж он от природы — не может без спиртного. Он говорит — когда пьешь, жиром обрастаешь и всякая чепуха не лезет в голову. Герберт сказал ему как-то: — Послушай, Франц, не пей ты так много. Ты же в сорочке родился. Погляди, кем ты раньше был? Продавцом газет. А теперь? У тебя, правда, нет одной руки, но зато есть Мицци и хороший доход! Так неужели ты снова сопьешься с круга, как тогда при Иде? — Нет, об этом не может быть и речи, Герберт! Если я выпиваю, то только потому, что у меня много свободного времени. Сидишь это, сидишь, ну и выпьешь, а потом еще и еще, так и пойдет. А вообще-то мне спиртное идет впрок. Ты взгляни на меня. — Это тебе только кажется. Правда, ты здорово растолстел, но поглядись-ка в зеркало, какие у тебя глаза! — А что? Глаза как глаза! — Да ты посмотри как следует! Мешки у тебя под глазами, как у старика. И это в твои-то годы. Смотри, состаришься до времени, от пьянства люди стареют. — Оставим этот разговор! Скажи лучше, что у вас хорошенького? Что ты поделываешь, Герберт? — Скоро опять примемся за работу, у нас двое новеньких, молодцы ребята. Знаешь Кноппа, ну тот, что фокусы все показывал, огонь глотал? Так вот, это он их откопал. Говорит им: "Хотите со мною работать, тогда сперва покажите, на что вы годны". Лет им по восемнадцати, девятнадцати. Ну вот, стал Кнопп на углу Данцигерштрассе и ждет, что будет. А они взяли на мушку одну старуху, видели, как та деньги в банке получала. Они от нее ни на шаг. Ну, думает Кнопп, толкнут они ее где-нибудь, выхватят деньги, и привет, до скорого! Так нет же, они разнюхали, как ее фамилия, где она живет, забежали вперед и ждут в парадном. Глядят — старуха топает. Только она дверь открыла — оба к ней: вы не мадам ли Мюллер будете? А она ведь и в самом деле Мюллер. Заговаривали они ей зубы, пока из-за угла не показался трамвай. Тут они молотого перцу ей в глаза, выхватили у нее сумочку, захлопнули дверь и через улицу к остановке. Кнопп потом ругался, говорил, что напрасно они в трамвай вскочили: пока старуха протерла бы глаза, дверь открыла да объяснила, что с ней случилось, они успели бы выпить по кружке в пивной напротив. А бежать по улице — последнее дело; подозрительно ведь! [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"