Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Наш YouTube
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 388913" data-attributes="member: 1"><p>— Да вы не обращайте внимания. Люди теперь совсем озверели. Вот, почитайте — какой-то субъект напал на одну барышню в вагоне городской железной дороги и избил ее до полусмерти из-за паршивых пятидесяти марок…</p><p></p><p>— Из-за полсотни марок и я избил бы.</p><p></p><p>— Что?</p><p></p><p>— А вы знаете, что такое полсотни? Откуда вам знать! Полсотни это уйма денег для нашего брата. Понимаете? Вот вы сначала уясните себе, что такое полсотни, а потом поговорим!</p><p></p><p>Речь рейхсканцлера Маркса проникнута фатализмом: «Грядущее. — я в этом твердо убежден — определено божественным провидением. Господь предначертал каждому народу его судьбу. Поэтому все дела людей несовершенны. Мы можем лишь посильно и неустанно работать на общее благо согласно нашим убеждениям; вот почему я буду верой и правдой служить нашему делу на том посту, который я ныне занимаю. Позвольте, многоуважаемые господа, в заключение пожелать вам больших успехов в вашей нелегкой и самоотверженной деятельности на благо нашей прекрасной Баварии. Желаю вам счастья во всех ваших начинаниях». Кончая жизнь, пройдя свой путь, ты перед смертью пообедать не забудь!</p><p></p><p>— Ну что, все прочитали, господин хороший?</p><p></p><p>— Чего?</p><p></p><p>— Может быть, придвинуть вам газетку поближе? У меня был тут как-то один господин, так я ему подал стул, чтоб читать удобнее было.</p><p></p><p>— А для чего вы картинки свои выставляете? Для того, чтобы…</p><p></p><p>— Это мое дело, для чего я их выставляю. Не вы мое место оплачиваете. А таким вот «стрелкам», которые норовят прочитать газету на даровщинку, делать здесь нечего; только покупателей отпугивают!</p><p></p><p>«Отчалил, паразит! Ботинки бы лучше вычистил, неумытый, ночует, верно, в ночлежке на Фребельштрассе. Вот сел в трамвай. Не иначе, как по поддельному месячному билету ездит или использованный подобрал. С такого станется! А если накроют, будет уверять, что билет потерял. Ох, уж эта мне шантрапа, вот извольте — опять двое. Придется, видно, сделать решетку».</p><p></p><p>А вот и Франц Биберкопф собственной персоной — в котелке, под руку с пухленькой полькой Линой.</p><p></p><p>— Лина, равнение направо! В подъезд шагом марш! Погода не для безработных. Давай посмотрим картинки. Эх, хороши картинки, но только уж больно сквозит здесь. Скажи, коллега, как дела идут? Закоченеешь тут у тебя!</p><p></p><p>— Да ведь здесь не теплушка!</p><p></p><p>— Ты бы, Лина, хотела газетами торговать?</p><p></p><p>— Пойдем, пойдем, этот тип погано так скалится.</p><p></p><p>— А что, фрейлейн, многим бы понравилось, если бы вы вот так стояли здесь и газетами торговали, сервис — первый сорт, — нежные женские ручки!</p><p></p><p>Газеты полощутся на ветру, рвутся из-под зажимов.</p><p></p><p>— Ты бы, коллега, хоть зонтик снаружи приделал.</p><p></p><p>— Это чтобы никто ничего не видел?</p><p></p><p>— Ну, тогда вставь стекло в раме.</p><p></p><p>— Да пойдем же, Франц.</p><p></p><p>— Куда спешить! Вот человек стоит же тут часами на ветру — не валится. Не будь такой неженкой, Лина.</p><p></p><p>— Совсем я не неженка, но он так погано скалится!</p><p></p><p>— Такое у меня лицо, фрейлейн. Ничего не поделаешь.</p><p></p><p>— Слышишь, Лина, он всегда так ухмыляется, бедняга.</p><p></p><p>Франц сдвинул котелок на затылок, взглянул газетчику в лицо и расхохотался, не выпуская Лининой руки из своей.</p><p></p><p>— Он тут ни при чем, Лина. Это у него от рождения. Знаешь, коллега, какое у тебя лицо, когда ты скалишься? Нет, не так, как сейчас, а как прежде. Знаешь какое, Лина? Словно он сосет материнскую грудь, а молоко вдруг скисло.</p><p></p><p>— Про меня так не скажешь. Меня вскормили на рожке.</p><p></p><p>— Да будет заливать-то!</p><p></p><p>— Нет, ты скажи мне, коллега, сколько можно заработать на таком деле?</p><p></p><p>— Вам «Роте фане»? Благодарю вас… Дай пройти человеку, коллега. Посторонись, зашибут.</p><p></p><p>— Народ к тебе так и валит, коллега!</p><p></p><p>Лина потащила его за собою. Прогуливаясь, они прошли вниз по Шоссештрассе к Ораниенбургским воротам.</p><p></p><p>— Знаешь, это дело подходящее, — сказал Франц. — Я простуды не боюсь. Только вот стоять в подъезде тошно.</p><p></p><p>* * *</p><p>Два дня спустя потеплело. Франц продал свое пальто, натянул теплое белье, которое бог весть от кого досталось Лине. Вот он стоит на Розенталерплац перед магазином Фабиш и К0: «Мужское платье — готовое и на заказ. Высокое качество и низкие цены — традиция нашей фирмы». Франц выкрикивает свой товар — держатели для галстуков.</p><p></p><p>— И почему это модники из западных кварталов носят бабочку, а рабочий ходит без галстука? Почему, спрашиваю я вас? Пожалуйте ближе, господа, еще ближе. И вы, дамочка, тоже не стесняйтесь — подходите вместе с вашим супругом или кем он вам приходится; подросткам вход не возбраняется, за ту же плату. Итак, почему рабочий не носит галстука? Ясное дело, потому, что не умеет его завязывать. Ему приходится покупать держатель, а тот никуда не годится и галстука все равно не завяжешь. Это — мошенничество, оно ожесточает народ и погружает Германию в еще большую нужду; а нам и так не сладко. Почему, к примеру, не берут большие держатели для галстуков? Потому что никому не охота цеплять себе на шею совок для мусора! Этого никто не захочет, ни мужчина, ни женщина, ни даже грудной ребенок, даром что бессловесный. Нечего смеяться, господа, право нечего — почем мы знаем, какие мысли в милой детской головке. Головка с кулачок, волосы — мягкий ленок, прелесть, да и только, но вот алименты… И тут уж не до смеха — алименты хоть кого изведут. Купите себе галстук у Тица или Вертгейма, а не хотите покупать у евреев, так еще где-нибудь. Вот я, например, ариец.</p><p></p><p>Он приподымает котелок — русые волосы, красные оттопыренные уши, веселые бычьи глаза.</p><p></p><p>— Большие универмаги в моей рекламе не нуждаются, они и без меня проживут. Что же, купите себе такой галстук, как, скажем, у меня, но вот вопрос, как вы его будете по утрам завязывать?</p><p></p><p>Господа, у кого теперь есть время завязывать по утрам галстук? Кто не захочет лучше поспать лишних пять минут? Все мы недосыпаем, много работаем и мало получаем. А купишь держатель для галстука — и спишь спокойно. Да, да! Такой вот держатель для галстука, как у меня, у аптекарей хлеб отбивает, кто его купит — тому не нужно ни сонных порошков, ни микстур, ничего! Он спит, как младенец у материнской груди, потому что знает: завтра не надо торопиться, все, что ему требуется, уже готово — завязанный галстук лежит на комоде, остается только сунуть его под воротничок. Вот вы тратите деньги на всякую дрянь. Например, в прошлом году вы ходили смотреть на этих жуликов в «Крокодиле», помните — сразу у двери сардельками торговали, а дальше во второй комнате лежал в стеклянном гробу Жолли, весь щетиной зарос, как дикобраз. Это все видели — да подойдите поближе, чтоб мне не надрываться, у меня голос не застрахован, я и первого взноса не внес — так вот, как Жолли лежал в стеклянном гробу, это вы видели. А как ему потихоньку совали туда шоколад — небось не видели? А у меня вы получите добротный товар. Штука двадцать пфеннигов, три штуки — пятьдесят.</p><p></p><p>Сойдите с мостовой, молодой человек, а то еще вас раздавит грузовик — кто будет тогда лужу подтирать? Я вам сейчас покажу, как завязывать галстук. Вы человек толковый, вам это кувалдой вколачивать не придется — сразу поймете, что к чему. Значит так, с одной стороны, вы забираете сантиметров тридцать — тридцать пять, потом складываете галстук, но только не таким вот манером, а то будет у вас не узел, а клоп, раздавленный на стене, комнатная дичь, так сказать, джентльмен этак галстук не завязывает. Сложили, стало быть, затем берете мой аппарат. Экономьте время, время — деньги! Романтики теперь нет, и никогда она не вернется, тут уж ничего не поделаешь. Не будете же вы каждый день обматывать вокруг шеи кишку, вам нужен готовый элегантный узел. Взгляните сюда: вот подарок на рождество, на любой вкус, всем на радость! Если по плану Дауэса вам еще что и оставили, так это голову под котелком, у кого есть голова на плечах — тот сразу поймет: эта вещь для него, он ее купит и домой отнесет, себе на утешение.</p><p></p><p>— Господа, все мы нуждаемся в утешении, все, как есть. Кто поглупей — тот в пивной утешается, но человек разумный так не поступит, он побережет карман, потому что трактирщики нынче потчуют такой скверной водкой, что чертям тошно, а хорошая очень дорога. Поэтому возьмите мой аппарат, пропустите вот здесь галстук узким концом — вот так, а можно и пошире, но не шире, чем шнурок на башмаках у мальчиков, которые друг друга любят. Вот здесь вы пропускаете кончик, а отсюда вытягиваете. Истинный германец покупает только первосортный товар, вот такой, как у меня!</p><p></p><p>ЛИНА НЕ ПРИЗНАЕТ ОДНОПОЛОЙ ЛЮБВИ</p><p>Но Франца Биберкопфа это не удовлетворяет. У него ушки на макушке! Походил он с добродушной распустехой Линой, понаблюдал за уличной жизнью между Алексом и Розенталерплац и решил торговать газетами.</p><p></p><p>Почему? Да потому, что ему нахвалили это дело и Лина тут может помочь. Это — то, что надо! Влево раз, вправо раз, так игра пойдет у нас.</p><p></p><p>— Лина, я не мастак говорить, с трибуны не выступал. Когда я выкрикиваю товар, меня понимают, но это все не то. Ты знаешь, что такое ум?</p><p></p><p>— Нет, — отвечает Лина и восторженно таращит на него глаза.</p><p></p><p>— Ну так вот, погляди на этих молодчиков на Алексе или здесь, ума у них ни у кого нет. И те, которые в ларьках торгуют или с тележками ездят, это тоже не то. Они, конечно, ребята хитрые, продувные парни, хоть куда, мне ли не знать! Но не то. Ты вот представь себе оратора в рейхстаге, Бисмарка или Бебеля, — теперешние-то ничего не стоят, вот у тех были головы! Ум — это голова, а не просто башка. А это все так, пустозвоны. Не в моем вкусе. Уж если оратор, так оратор.</p><p></p><p>— Вот как ты, Франц…</p><p></p><p>— Это ты брось. Какой я оратор? Вот знаешь, кто оратор? Хочешь верь — хочешь нет: твоя хозяйка.</p><p></p><p>— Это Швенке-то старая?</p><p></p><p>— Нет, зачем? Прежняя, на Карлштрассе, от которой я твои вещи принес.</p><p></p><p>— Ах та, что возле цирка? Про ту ты мне не напоминай.</p><p></p><p>Франц таинственно наклоняется к Лине.</p><p></p><p>— Вот это была ораторша — что надо.</p><p></p><p>— Вот уж нет. Пришла, понимаешь, ко мне в комнату, — я еще лежала в постели, и хвать мой чемодан — я ей, видишь ли, за один месяц не заплатила.</p><p></p><p>— Хорошо, Лина, согласен, это было некрасиво с ее стороны. Но когда я пришел к ней и спросил, как было дело с чемоданом, она к-а-ак пошла чесать…</p><p></p><p>— Знаю, знаю, чепуха это все. Я ее и слушать не хотела. А ты уж и уши развесил, Франц.</p><p></p><p>— Ка-ак пошла она, говорю, чесать! Про параграфы гражданского кодекса да про то, как она добилась пенсии за своего старика, хотя этот ирод умер от удара, а не на войне погиб. С каких это пор все равно стало — что на войне помирать, что от удара? Это она и сама говорит. И все же добилась своего. Вот у кого есть ум, понятно, толстуха? Что захочет, то и сделает. Это тебе не пару грошей выколотить. Тут-то и видно, что за человек. Тут есть где развернуться. Знаешь, я и до сих пор не очухался!</p><p></p><p>— А что, ты еще заходил к ней? — Франц замахал руками.</p><p></p><p>— Сходи-ка ты сама попробуй! А то придешь вот так, за чемоданом, ровно в одиннадцать, потому что в двенадцать в другое место надо, и торчишь у нее чуть ли не до часу. Говорит, говорит, а чемодан так и не дает, и уйдешь ни с чем. Заговорит!</p><p></p><p>Задумавшись, он водит пальцем в лужице пролитого пива.</p><p></p><p>— Знаешь, возьму я патент и начну торговать газетами, дело хорошее.</p><p></p><p>Лина молчит. Она слегка обижена. Сказано — сделано. И вот в одно прекрасное утро Франц стоит на Розенталерплац, и она, как всегда, приносит ему завтрак. Но в двенадцать часов он сказал — шабаш, поспешно сунул ей в руки свой короб и отправился узнать, не выйдет ли у него чего-нибудь по газетной части.</p><p></p><p>* * *</p><p>Перво-наперво разговорился он с каким-то старичком — возле Гакеского рынка. Тот посоветовал ему заняться сексуальным просвещением. Оно, дескать, ведется теперь в широком масштабе — и дело это прибыльное.</p><p></p><p>— А что это такое — сексуальное просвещение? — спросил Франц. Нет, не лежит у него душа к этому.</p><p></p><p>Седовласый показал на выставленные журналы.</p><p></p><p>— Вот, — говорит, — взгляни, зачем спрашивать.</p><p></p><p>— Чего же глядеть! Голые девчонки, и все.</p><p></p><p>— Других не держим.</p><p></p><p>Помолчали. Стоят дымят друг на друга сигаретами. Франц картинки рассматривает, пускает клубы дыма. Седовласый не обращает на него внимания. Франц поймал его взгляд.</p><p></p><p>— Скажи-ка, приятель, нравится тебе, что ли, все это? Девочки голые и вообще такие картинки? «Жизнь улыбается». Ишь ты, нарисовали голую девочку с котенком. А что ей делать с котенком на лестнице? Подозрительная особа какая-то… Я тебе не мешаю?</p><p></p><p>А тот сгорбился на своем складном стуле, покорно вздыхает и сокрушается про себя: есть же на свете такие ослы, слоняются день-деньской по Гакескому рынку, не дают покоя людям, которым и без того не везет, и городят всякую чепуху. Не дождавшись ответа, Франц снял со щитка несколько журнальчиков.</p><p></p><p>— Можно? Как это называется? «Фигаро». А это «Брак»? А вот «Идеальный брак». Это, значит, не то, что просто «брак»? А это — «Женская любовь». Кому что нравится. Тут многое узнаешь. Конечно, если денег хватит, потому что все это уж больно дорого. И дело-то каверзное.</p><p></p><p>— То есть как это — «каверзное»? Тут все дозволено. Ничего запрещенного нет. На все это у меня разрешение имеется. А ты «каверзное». Такими вещами я не занимаюсь!</p><p></p><p>— А я тебе скажу, ты не обижайся, картинки эти ни к чему. Уж я-то знаю по опыту. От этого только ослабеешь, пропадешь совсем. Начнешь вот так картинки разглядывать, а как дойдет до дела, не тут-то было — естественным путем ничего больше не получится.</p><p></p><p>— Не понимаю, о чем ты это. И, пожалуйста, не брызгай слюной на мои журналы, потому что они денег стоят, всю обложку засалил. Прочитай-ка лучше: «Друзья свободной любви». И для таких особый журнал имеется. Все есть — на любой вкус.</p><p></p><p>— Можно? Как это называется? «Фигаро». А это «Брак»? А вот «Идеальный брак». Это, значит, не то, что просто «брак»? А это — «Женская любовь». Кому что нравится. Тут многое узнаешь. Конечно, если денег хватит, потому что все это уж больно дорого. И дело-то каверзное.</p><p></p><p>— То есть как это — «каверзное»? Тут все дозволено. Ничего запрещенного нет. На все это у меня разрешение имеется. А ты «каверзное». Такими вещами я не занимаюсь!</p><p></p><p>— А я тебе скажу, ты не обижайся, картинки эти ни к чему. Уж я-то знаю по опыту. От этого только ослабеешь, пропадешь совсем. Начнешь вот так картинки разглядывать, а как дойдет до дела, не тут-то было — естественным путем ничего больше не получится.</p><p></p><p>— Не понимаю, о чем ты это. И, пожалуйста, не брызгай слюной на мои журналы, потому что они денег стоят, всю обложку засалил. Прочитай-ка лучше: «Друзья свободной любви». И для таких особый журнал имеется. Все есть — на любой вкус.</p><p></p><p>— Есть такие… это точно. Вот я и сам не венчался со своей полькой Линой.</p><p></p><p>— То-то. А вот погляди, что тут написано, верно ли оно, к примеру: «Попытка регулировать путем договора половую жизнь обоих супругов и декретировать соответствующие супружеские обязанности, как то предписывает закон, означает самое унизительное и подлое рабство, какое только можно себе представить». Ну, что ты скажешь?</p><p></p><p>— Как что?</p><p></p><p>— Да возможно ли это или нет?</p><p></p><p>— Со мной не случалось такого. Чтобы в таких делах командовала женщина, ну уж нет. Где же это видано?</p><p></p><p>— Читай, и сам убедишься.</p><p></p><p>— Это уж того, слишком… Попадись мне такая, я бы…</p><p></p><p>Франц в смущении перечитывает эту фразу, а затем подскакивает и показывает седовласому одно место:</p><p></p><p>— Ну, а дальше что сказано? «Я приведу здесь цитату из романа д'Аннунцио „Сладострастие“… Обрати внимание, эту свинью зовут д'Аннунцио; небось испанец или итальянец, а то и американец… „Все помыслы мужчины устремлены к далекой возлюбленной, и в ночь любви со случайной женщиной, которая служит ему заменой, у него против воли вырывается имя любимой…“ Черт знает что такое! Нет, приятель, я так не играю.</p><p></p><p>— Во-первых, где это написано? Покажи-ка.</p><p></p><p>— А вот: служит заменой… Это что же — не еда, а бурда, резина вместо кожи. Где это слыхано, чтобы женщина или девушка служили заменой? Мужчина берет себе другую, потому что постоянной у него нет под рукой, а новая это замечает, и женщина уж и пикнуть не смей? И такую чушь он, испанец этакий, дает печатать? Да будь я наборщиком — не стал бы набирать.</p><p></p><p>— Полегче на поворотах, парень, это не твоего ума дело. Толчешься тут на Гакеском рынке. Где тебе понять, что хотел сказать настоящий писатель, да еще испанец или итальянец?</p><p></p><p>Франц читает дальше:</p><p></p><p>— „Великая пустота и молчание воцарились после этого в ее душе“. Это ж прямо курам на смех! Пусть он мне голову не крутит, кто бы он там ни был. С каких это пор — „пустота и молчание“? В этом я кое-что смыслю, и не хуже его, а женщины в его стране поди из того же теста, что и у нас. Вот у меня была одна, так та заподозрила раз что-то неладное — нашла у меня один адрес в записной книжке. Так что ж ты думаешь: она заметила и смолчала? Плохо ты знаешь женщин, дорогой мой! Послушал бы ты ее. По всему дому стон и гул стоял — так она орала. Я никак рта раскрыть не мог — объяснить ей, в чем дело. Голосит и голосит, словно ее режут. Люди сбежались… Уж я рад был, когда оттуда выбрался.</p><p></p><p>— Ты, любезный, двух вещей не учитываешь.</p><p></p><p>— А именно?</p><p></p><p>— Когда у меня берут журнал или газету, мне платят деньги. А если там написана чепуха, это не беда, потому что читателя, в сущности, интересуют картинки, — Франц Биберкопф неодобрительно сощурил левый глаз.</p><p></p><p>— А затем у нас тут есть „Женская любовь“ и „Дружба“, — продолжал седовласый, — эти не пустословят, а ведут борьбу. Да, да, за права человека.</p><p></p><p>— Чего же им не хватает?</p><p></p><p>— Параграф сто семьдесят пятый[2] знаешь или нет?</p><p></p><p>Оказалось, что как раз сегодня в Александерпаласе на Ландсбергерштрассе состоится доклад. Вот где Франц может услышать о несправедливостях, которым ежедневно подвергаются в Германии сотни тысяч людей. Послушаешь — волосы дыбом встанут. Седовласый сунул ему под мышку пачку пожелтевших журналов. Франц со вздохом взглянул на эту пачку и обещал зайти туда. Пообещать — пообещал, а сам думает: „Что мне там, собственно, делать? Стоит ли идти? Кто его знает, может эти журналы и прибыльное дело! Вот изволь-ка тащить их домой и читать. Конечно, жаль таких, тоже ведь люди, только что мне до них?“</p><p></p><p>Вот ведь попал в переделку; дело показалось Францу настолько нечистым, что он ни слова не сказал о нем Лине, а вечером улизнул от нее тайком. Седовласый газетчик втолкнул его в маленький битком набитый зал, где сидели почти исключительно мужчины, большей частью молодые парни, и лишь несколько женщин, но также парочками. Франц целый час не промолвил ни слова, но то и дело прыскал со смеху, прикрывая шляпой лицо. В одиннадцатом часу ему стало уж невмоготу; пора смываться, экий народ странный, и много же их здесь собралось, педерастов этих, — ему здесь делать нечего; пулей вылетел он на улицу и смеялся до самого Алекса. Уходя, он слышал, как докладчик говорил о положении в Хемнице, где, согласно административному распоряжению от 27 ноября, гомосексуалистам запрещается парочками выходить на улицу и пользоваться общественными уборными; если их застигнут на месте преступления, с них берут штраф — тридцать марок.</p><p></p><p>Хотел Франц потолковать с Линой, но та куда-то ушла со своей хозяйкой. Тогда он завалился спать. Во сне он много смеялся и ругался и дрался с каким-то болваном шофером, который без конца кружил его вокруг фонтана Роланда на Зигесаллее. Шупо уже гнался за ними. В конце концов Франц выскочил из машины, и она бешено завертелась, закружилась вокруг фонтана и все кружилась, кружилась, не останавливаясь, а Франц стоял и обсуждал с шупо, что делать с шофером, спятил, видно, парень.</p><p></p><p>На следующий день, в обеденное время, Франц, как всегда, поджидал Лину в пивной. Журналы, полученные от старичка, он прихватил с собой. Франц жаждал рассказать Лине про бедных страдальцев из Хемница и про параграф с тридцатью марками штрафа; впрочем, это его совершенно не касается, и пусть они сами разбираются в своих параграфах. А Франца увольте, оставьте Франца в покое, плевать ему на них.</p><p></p><p>Лина сразу заметила, что он плохо спал. Потом Франц робко подсунул ей журнальчики с картинками на обложке. Лина с перепугу даже рот рукой прикрыла. Тут Франц снова завел речь об уме. Поискал заветную лужицу пива на столике, но лужицы не было. Лина отодвинулась от него подальше: уж не свихнулся ли он сам вроде тех, про каких написано в этих журналах? Непонятно — ведь до сих пор он не был таким. Франц что-то мямлит и выводит пальцем узоры на сухой белой доске; Лина схватила вдруг всю пачку со стола, швырнула ее с размаху на скамью, встала свирепая, как менада. Они посмотрели в упор друг на друга, он — снизу вверх, как нашкодивший мальчишка. Лина отчалила. А он остался — сидел, листал свои журналы и размышлял на досуге.</p><p></p><p>Однажды вечером некий почтенный лысый господин вышел прогуляться, в Тиргартене он встретил красивого мальчика, который сразу взял его под руку; погуляли они этак часок, и вдруг страстное желание охватило лысого господина, непреодолимое влечение, потребность тут же, не теряя ни мгновенья, горячо, бурно приласкать этого мальчика. Лысый господин женат, он не раз замечал за собой такие порывы, но сейчас это неотвратимо. Какое счастье! „Ты — мое солнышко, ты — мое золотко“.</p><p></p><p>А мальчик такой покладистый. Бывают же такие на свете!</p><p></p><p>— Пойдем, — говорит, — в какую-нибудь маленькую гостиницу. Подаришь мне марок пять или десять, а то я совсем прогорел.</p><p></p><p>— Все, что твоей душе угодно, солнышко мое.</p><p></p><p>И подарил ему весь бумажник. Случается же такое, этакая прелесть!</p><p></p><p>Но в номере глазок в двери. Хозяин увидел кое-что и позвал хозяйку, та тоже увидела. И вот они заявили, что не потерпят у себя в гостинице что-либо подобное, что они видели то-то и то-то, и лысый господин не может это оспаривать, что этого дела они так не оставят, а ему должно быть даже довольно стыдно совращать подростков, и что они сообщат куда следует. Тут появились как из-под земли и портье и горничная — стоят скалят зубы. На следующий день лысый господин купил две бутылки коньяка „Асбах“, уехал из дому будто бы по делам, а сам собрался на Гельголанд, чтобы там в пьяном виде утопиться. Он в самом деле и на пароходе ехал, и пьяным напился, но через двое суток как ни в чем не бывало вернулся к своей старухе.</p><p></p><p>Да и вообще как будто ничего не случилось. Прошел месяц, другой, целый год. Впрочем, нет — случилось вот что: лысый господин унаследовал после одного своего американского дядюшки три тысячи долларов. Теперь он может кое-что позволить себе. И вот в один прекрасный день, когда он уехал на воды, его старухе пришлось расписаться за него на повестке в суд. Она ее прочла, а там все прописано: и про глазок в двери, и про бумажник, и про милого мальчика. Вернулся лысый господин, поправившись, с курорта, семья плачет в три ручья: старуха да две взрослые дочери. Прочел он повестку. Это уж слишком, бюрократы проклятые — эта плесень еще от Карла Великого повелась. Теперь вот и до него добрались. Но только все правильно, ничего не скажешь. И вот он в суде:</p><p></p><p>— Господин судья, в чем моя вина? Я не нарушал общественной нравственности. Я ведь снял номер в гостинице и заперся там. Чем же я виноват, что в двери был проделан глазок? Ничего уголовно наказуемого я не совершал.</p><p></p><p>Мальчик это подтверждает.</p><p></p><p>— Так в чем же моя вина? — хнычет лысый господин в шубе. — Разве я украл? Или совершил кражу со взломом? Я только похитил сердце дорогого мне человека. Я сказал ему: „Ты мое солнышко!“ И так оно и было.</p><p></p><p>Его оправдали. Его домашним от этого не легче.</p><p></p><p>Дансингпалас „Волшебная флейта“ — в нижнем этаже, американский джаз. Казино в восточном стиле сдается для семейных празднеств. Что мне подарить моей подруге на рождество?</p><p></p><p>Вниманию гермафродитов! После многолетних опытов мне удалось наконец найти радикальное средство, приостанавливающее рост бороды и усов. Теперь вы можете уничтожить волосы на любой части тела. Одновременно я открыл способ добиться в кратчайший срок развития настоящей женской груди. Никаких химикатов, абсолютно верное, безвредное средство. Доказательство тому — я сам. Свобода любви по всему фронту!</p><p></p><p>Ясное звездное небо глядело на темные жилища людей. Ничто в замке Керкауен не нарушало ночной тишины. И лишь в одной комнате белокурая женщина тщетно зарывалась головой в подушки, не находя забвения. Завтра, да, завтра, покинет ее та, которая ей дороже всех на свете. В непроглядной, беспросветной (сказал бы, темной) ночи несся (ишь ты, несся — галопом скакал) шепот: „Гиза, останься со мной, останься со мной (не уходи, стой, не падай, присядь, отдохни). Не покидай меня“. Но у безотрадной тишины не было ни слуха, ни сердца (а ноги у нее были или нос?). А невдалеке, отделенная лишь несколькими стенами, на постели, широко раскрыв глаза, лежала бледная стройная женщина. Ее черные густые волосы разметались по шелковому покрывалу (шелковые покрывала — гордость замка Керкауен). Она тряслась, как в ознобе. Зубы стучали, как от сильного холода, точка. Но она не шевелилась, запятая, не натягивала на себя одеяло, точка. Неподвижно покоились на нем ее тонкие, похолодевшие руки (все тут есть — и похолодевшие, как в ознобе, руки, и стройная женщина с широко раскрытыми глазами, и даже без шелковых покрывал не обошлось), точка. Взор лихорадочно блестевших глаз блуждал в темноте, губы ее дрожали, двоеточие, кавычки, о Лора, тире, тире, Лора, тире, кавычки, точка — точка, точка, запятая, вышла рожица кривая…</p><p></p><p>— Нет, нет, я с тобой больше не гуляю, Франц. Даю тебе отставку. Можешь выметаться.</p><p></p><p>— Брось, Лина. Я снесу ему эту пакость обратно.</p><p></p><p>А когда Франц снял шляпу, положил ее на комод — дело происходило в Лининой комнатке — и довольно убедительно облапил свою подругу, та сперва оцарапала ему руку, потом расплакалась и наконец решила пойти с ним вместе. Они поделили пополам пачку сомнительных журнальчиков и двинулись на боевой участок по линии Розенталерштрассе, Нейе Шенгаузерштрассе, Гакеский рынок.</p><p></p><p>В районе боевых действий Лина, славная, маленькая Лина, неумытая и заплаканная толстушка, предприняла самостоятельную диверсию а-ля принц Гомбургский: мой славный дядя Фридрих Бранденбургский! Наталья! Оставь, оставь! Великий боже — он теперь погиб, но будь что будет, все равно…</p><p></p><p>Она во весь опор ринулась прямо на киоск седовласого. Франц Биберкопф, благородный страдалец, сдержал свой пыл и остался в резерве. Он стоял на фоне витрины табачной лавки Шредера „Импортные сигары“, наблюдая оттуда за ходом сражения; ему лишь слегка мешали туман, трамваи и прохожие. Герои, говоря образно, сплелись в жаркой схватке. Они нащупывали друг у друга слабые, незащищенные места. С размаху шваркнула под ноги своему противнику пачку журналов фрейлейн Лина Пшибала из Черновиц, единственная законная (после двух пятимесячных выкидышей, которых тоже предполагалось окрестить Линами) дочь земледельца Станислава Пшибалы… Дальнейшее затерялось в шуме и грохоте уличного движения.</p><p></p><p>— Ишь стерва! Ишь стерва! — с восхищением простонал радостно потрясенный страдалец Франц, приближаясь в роли армейского резерва к центру боевых действий. Сияя и визжа от восторга, встретила его перед кабачком Эрнста Кюммерлиха героиня — победительница фрейлейн Лина Пшибала, очаровательная распустеха.</p><p></p><p>— Ну, Франц, всыпала я ему!</p><p></p><p>Франц это и сам заметил. В пивной она упала в его объятия и приникла к тому месту его тела, где, по ее предположению, под шерстяной фуфайкой находилось у него сердце, — но, говоря точней, там была грудная кость или, если угодно, верхушка левого легкого. Торжествуя, она залпом осушила рюмку ликера.</p><p></p><p>— Пусть сам свою дрянь с мостовой подбирает.</p><p></p><p>А теперь, о вечное блаженство, ты мой навеки, любимый, что за сияние разливается вокруг! Слава, слава принцу Гомбургскому, победителю в битве при Фербеллине, слава! (На террасе перед дворцом появляются придворные дамы, офицеры, слуги с факелами.)</p><p></p><p>— Еще рюмку!</p><p></p><p>В „НОВОМ МИРЕ“ В ПАРКЕ ХАЗЕНХЕЙДЕ. НЕ ОДНО, ТАК ДРУГОЕ, НЕ НАДО ПОРТИТЬ СЕБЕ ЖИЗНЬ</p><p>Франц сидит в комнатке у фрейлейн Лины Пшибалы, смеется, шутит.</p><p></p><p>— Ты знаешь, что такое лежалый товар, Лина? — спросил он, слегка подтолкнув ее в бок.</p><p></p><p>Лина выпучила глаза:</p><p></p><p>— Как не знать. Вон Фёльш, подружка моя из магазина грампластинок, все говорит, что у них одно старье, лежалый товар.</p><p></p><p>— Да я не про то. Вот, к примеру, ты лежишь на кушетке, стало быть ты и есть лежалый товар, а я на тебя покупатель.</p><p></p><p>— Ишь чего выдумал.</p><p></p><p>Он ущипнул ее. Лина взвизгнула.</p><p></p><p>— Так будем же вновь веселиться, друзья, валера валераляля, смеяться, кружиться, траля ля-ля-ля, смеяться, кружиться…</p><p></p><p>Потом поднялись с дивана (вы не больны, милсдарь? А то сходите к доктору) и весело потопали в Хазенхейде, в „Новый мир“; там всегда пир горой, пускают фейерверки и выдают призы за самые стройные женские ножки. На эстраде музыканты в тирольских костюмах тихо наигрывали: „Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску рассей, станет жизнь веселей“. Музыка так и подмывала пуститься в пляс, с каждым тактом все больше и больше, и люди улыбались из-за пивных кружек, махали в такт руками и подпевали: „Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску рассей, станет жизнь веселей, станет жизнь веселей“.</p><p></p><p>И Чарли Чаплин тут как тут собственной персоной, сюсюкает с саксонским акцентом, ковыляет в своих широченных брюках и непомерно больших ботинках наверху на балюстраде, потом схватил какую-то не слишком молодую дамочку за ногу и вихрем скатился с ней с русской горки. Многочисленные семьи за столиками словно кляксы на белой бумаге. Купите длинную палку с бумажной метелкой на конце — всего 50 пфеннигов, с ее помощью вы установите любой контакт: шея весьма чувствительна к щекотке, сгиб под коленом тоже. Пощекочешь, и человек сразу отдернет ногу и обернется! Кого тут только нет! Штатские обоего пола, представлен и рейхсвер — несколько солдат со своими подружками, „Пей, пей, братец мой, пей, горе, тоску рассей“. Курят вовсю, в воздухе облака дыма от трубок, сигар, сигарет — в огромном зале стоит сизый туман. И дыму-то тесно — он поднимается вверх, благо что легкий, ищет выхода и устремляется в щели, дыры и вентиляторы, готовые выпустить его наружу. Но там, на улице, тьма, холод. И вот дыму уже в пору пожалеть, что он такой легкий, он противится своему естеству, но ничего не поделаешь — вентиляторы вращаются непрерывно, всасывают его. Слишком поздно! Куда ни ткнись — всюду законы физики. Дым не понимает, что с ним такое, хочет за голову схватиться, а ее нет, хочет подумать, да нечем. Его подхватывают ветер, холод и тьма — только его и видели.</p><p></p><p>За одним из столиков сидят две парочки и глядят на проходящих. Кавалер в сером, перец с солью, костюме склоняет усатую физиономию над бюстом полной брюнетки. Их сердца трепещут, он вдыхает ароматы ее бюста, она — его напомаженного затылка.</p><p></p><p>Рядом хохочет какая-то желто-клетчатая особа. Ее кавалер кладет руку на спинку ее стула. У этой особы выпирающие изо рта зубы, монокль в правом глазу, а широко открытый левый словно погас; она улыбается, курит, трясет головой: бог знает о чем ты спрашиваешь! За соседним столиком блондинка с пышной волной волос, этакая молоденькая курочка. Она сидит, вернее прикрывает своей сильно развитой, но скрытой платьем задней частью железное сиденье низенького садового стула.</p><p></p><p>Говорит слегка в нос и блаженно подпевает музыке, разомлев от бифштекса и трех бокалов пильзенского. Продолжая болтать, она кладет головку на „его“ плечо; он монтер одной нейкельнской фирмы, эта курочка у него уже четвертый по счету роман в этом году, а он сам у нее десятый или даже одиннадцатый, если считать и троюродного брата, ее постоянного жениха. Она широко раскрывает глаза: Чаплин того и гляди свалится сверху. Ее партнер держится обеими руками за борт русской горки — там куча мала. Парочка заказывает соленые сушки.</p><p></p><p>Господин N тридцати шести лет, совладелец небольшого продуктового магазина, купил шесть воздушных шаров по пятидесяти пфеннигов за штуку и пустил их один за другим в проходе перед самым оркестром; этим он привлек внимание прогуливающихся в одиночку или попарно дамочек, замужних женщин, девиц, вдов, разведенных, нарушительниц супружеской или иной верности и подобрал себе наконец партнершу, что ему до сих пор не удавалось за крайней непривлекательностью.</p><p></p><p>В коридоре можно за двадцать пфеннигов испытать свою силу — выжать штангу.</p><p></p><p>Загляните в будущее: послюните палец и коснитесь им слоя химиката на листе в круге между двумя сердцами, потом проведите пальцем несколько раз по чистому листу сверху, и на нем появится изображение вашего суженого.</p><p></p><p>…Вы с детства стоите на правильном пути. Фальшь чужда вашему сердцу, и все же вы своим тонким чутьем распознаете всякий подвох завистливых друзей. Доверьтесь и впредь вашей житейской мудрости, ибо созвездие, под знаком которого вы вступили в сей мир, не оставит вас на жизненном пути и поможет вам найти спутника жизни, с которым вы обретете полное счастье. Этот спутник, на которого вы всегда сможете положиться, обладает таким же характером, как и вы. Он не сразу предложит вам руку и сердце, но тем прочнее будет ваше тихое счастье.</p><p></p><p>По соседству с гардеробом, в боковом зале, на хорах играл духовой оркестр. Музыканты, в красных жилетах, все время требовали выпивки. Внизу стоял тучный, добродушного вида господин в сюртуке. На голове у него была странная полосатая бумажная фуражка. Не переставая петь, он пытался продеть себе в петлицу бумажную гвоздику, что ему, однако, никак не удавалось ввиду выпитых восьми кружек пильзенского, двух стаканов пунша и четырех рюмок коньяка. Он пел, обращаясь к оркестру, а затем вдруг пустился танцевать вальс с какой-то старой, невероятно расплывшейся особой, описывая с нею широкие круги словно карусель. От такого кружения эта особа расплывалась все больше и больше и казалось, вот-вот лопнет. Ее спасло лишь чувство самосохранения, и в последний момент она плюхнулась, заняв три стула сразу.</p><p></p><p>Франц Биберкопф и человек в сюртуке столкнулись в антракте под хорами, где музыканты требовали пива. На Франца уставился сияющий голубой глаз (чудный месяц плывет над рекою), другой глаз был слеп. Они подняли белые фаянсовые кружки с пивом, и инвалид прохрипел:</p><p></p><p>— Ты, видно, тоже из этих предателей, дружки твои сидят на теплых местечках. — Он проглотил слюну. — Ну, чего уставился? Говори, где служил?</p><p></p><p>Они чокнулись; оркестр грянул туш. „Пива! Пива! Забыли про нас?“ Бросьте, ребята, не бузите. Выпьем, ваше здоровье. За то, чтоб не последний раз!</p><p></p><p>— Ты немец? Настоящий германец? Как тебя зовут?</p><p></p><p>— Франц Биберкопф. Слышь-ка, толстуха, он меня не знает!</p><p></p><p>Инвалид икнул, а затем зашептал, прикрывая рот; рукою:</p><p></p><p>— Ты, значит, настоящий немец? Положа руку на сердце? И не заодно с красными? Красные — предатели! А кто предатель, тот мне не друг. — Он обнял Франца. — Поляки, французы, отечество! За что мы кровь проливали — вот она, благодарность нации!</p><p></p><p>Затем он снова собрался с силами и пошел танцевать с давешней расплывшейся особой, которая тем временем слегка отдышалась. Танцевал он все тот же старомодный вальс под любую музыку. После танца он, покачиваясь, пошел по залу. Франц гаркнул:</p><p></p><p>— Сюда, сюда!</p><p></p><p>Лина пригласила инвалида на тур; они потанцевали, а затем он предстал с ней под ручку перед Францем, возле стойки.</p><p></p><p>— Простите, с кем имею удовольствие, честь? Позвольте узнать вашу фамилию.</p><p></p><p>— Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей, станет вся жизнь веселей.</p><p></p><p>Две порции „айсбейна“[3], одна — солонины, дама брала порцию хрена. Где гардероб? А вы где раздевались? Здесь два гардероба? А что, имеют ли подследственные арестанты право носить обручальные кольца? Я говорю — нет. В Гребном клубе вечер затянулся до четырех часов, а дорога туда — ниже всякой критики, машину так и подбрасывает на ухабах, то и дело ныряешь.</p><p></p><p>Инвалид и Франц сидят, обнявшись, у стойки.</p><p></p><p>— Я тебе, друг, прямо скажу. Мне урезали пенсию, так что я перейду к красным. Архангел изгоняет нас огненным мечом из рая, и туда мы уж не вернемся. Вот и под Гартмансвейлеркопфом было дело[4], и говорю я своему ротному, мы земляки с ним были, он тоже из Штаргарда.</p><p></p><p>— Из Шторкова, говоришь?</p><p></p><p>— Нет, из Штаргарда. Ну вот, теперь я потерял свою гвоздику, ах нет, вон она где зацепилась.</p><p></p><p>Кто раз целовался на бреге морском под шелест танцующих волн, тот знает, что в жизни милее всего, тот, верно, с любовью знаком.</p><p></p><p>* * *</p><p>Франц стал торговать фашистскими газетами. Он ничего не имеет против евреев, но стоит за порядок. Порядок нужен и в раю, всяк знает истину сию. В „Стальном шлеме“ тоже ребята что надо, и вожди у них — сила! Франц стоит обычно у входа на станцию подземки на Потсдамерплац, а иногда на Фридрихштрассе у Пассажа или перед вокзалом Александерплац. Он согласен с одноглазым инвалидом из „Нового мира“ — с тем, который был там с толстой дамой.</p><p></p><p>„Германскому народу к началу рождественского поста. Низвергните наконец своих идолов, покарайте лицемеров, убаюкивающих вас призрачными надеждами! И день придет, воздастся им сторицей, и истина карающей десницей повергнет в прах врагов своих“.</p><p></p><p>„В то время как пишутся эти строки, происходит суд над рейхсбаннеровцами [5].Лишь двадцатикратное превосходство сил позволило наконец этим „рыцарям“ претворить в жизнь их пацифистские идеалы и показать образец своего хваленого мужества вполне соответствующего их убеждениям: они напали на горсточку национал-социалистов, избили их и при этом зверски умертвили члена нашей партии Гиршмана. Даже из показаний самих обвиняемых, которым закон, к несчастью, разрешает (а их партия, по-видимому, предписывает) лгать, ясно, что здесь мы имеем дело с проявлением зверского террора, возведенного нашими противниками в систему“.</p><p></p><p>„…Истинный федерализм — это антисемитизм, борьба, против евреев является вместе с тем и борьбой за самоопределение Баварии. Еще задолго до начала огромный зал был переполнен; однако прибывали все новые и новые толпы посетителей. До открытия собрания боевой оркестр местных штурмовых отрядов исполнил строевые марши и народные мелодии. В половине девятого член партии Оберлерер сердечно приветствовал собравшихся и, объявив собрание открытым, предоставил слово члену партии Вальтеру Аммеру“.</p><p></p><p>На Эльзассерштрассе животики надрывают от смеха, когда в обед Франц появляется в пивной, предосторожности ради спрятав повязку со свастикой в карман, — ее тут же у него извлекают. Но Франц знает, как их отшить!</p><p></p><p>Он обращается к безработному молодому слесарю, тот удивленно смотрит на него и отставляет свою кружку.</p><p></p><p>— Вот ты смеешься надо мной, Рихард, а почему? Потому, может быть, что ты женат? Тебе теперь двадцать один год, твоей жене восемнадцать, а что ты видел от жизни? Самый пустяк, и даже того меньше. Не о девках же с тобой говорить? В сосунках ты еще, может, и знаешь толк — твой крикун тебе по ночам спать не дает. А что ты еще знаешь? То-то!</p><p></p><p>Францевой повязкой завладевает шлифовальщик Георг Дреске, тридцати девяти лет, недавно уволенный с завода.</p><p></p><p>— На повязке, Орге, сколько ни смотри, — говорит Франц, — ничего не написано такого, за что нельзя было бы отвечать. Я ведь тоже удрал с фронта в восемнадцатом, не хуже твоего, а что толку? Красная ли повязка у человека, золотая или черно-бело-красная — от этого сигара не слаще. Все дело в табаке, старина, чтоб и оберточный лист и подлист были хороши и чтоб была сигара правильно скатана и высушена, и главное дело — какой табак. Вот что я скажу. Чего мы добились, Орге, скажи по совести?</p><p></p><p>Тот спокойно кладет повязку перед собой на стойку и, прихлебывая, говорит не спеша, иногда заикаясь:</p><p></p><p>— Гляжу я на тебя, Франц, и диву даюсь. Я тебя ведь давно знаю, под Аррасом и под Ковно вместе были. Здорово они тебя охмурили.</p><p></p><p>— Это ты насчет повязки, что ли?</p><p></p><p>— Да насчет всего вообще. Брось-ка ты это дело. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде.</p><p></p><p>Тогда Франц встает. Рихарда Вернера, молодого слесаря в зеленой рубашке с отложным воротником, который хочет его о чем-то спросить, он просто отодвигает в сторону.</p><p></p><p>— Нет, нет, Рихардхен, парень ты свой, но здесь разговор не для детей. Нос у тебя не дорос со мной и с Орге разговаривать, хоть ты на выборах и голосуешь.</p><p></p><p>Затем он подходит к стойке и задумчиво смотрит на шлифовальщика. За стойкой, против них, на фоне бутылок стоит хозяин в широком синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в раковину для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает:</p><p></p><p>— Это ты насчет повязки, что ли?</p><p></p><p>— Да насчет всего вообще. Брось-ка ты это дело. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде.</p><p></p><p>Тогда Франц встает. Рихарда Вернера, молодого слесаря в зеленой рубашке с отложным воротником, который хочет его о чем-то спросить, он просто отодвигает в сторону.</p><p></p><p>— Нет, нет, Рихардхен, парень ты свой, но здесь разговор не для детей. Нос у тебя не дорос со мной и с Орге разговаривать, хоть ты на выборах и голосуешь.</p><p></p><p>Затем он подходит к стойке и задумчиво смотрит на шлифовальщика. За стойкой, против них, на фоне бутылок стоит хозяин в широком синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в раковину для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает:</p><p></p><p>— Так как же, Орге? Как было дело под Аррасом?</p><p></p><p>— Сам знаешь как. Раз с фронта бежал — стало быть, знаешь. А теперь вот эту повязку нацепил. Эх, Франц, уж лучше ты бы на ней повесился. Да, здорово тебя обработали.</p><p></p><p>У Франца очень уверенный вид, и ни на секунду он не сводит глаз с шлифовальщика. Тот заикается и мотает головой.</p><p></p><p>— Нет, ты вот про Аррас говорил. Давай-ка разберемся. Раз ты был под Аррасом…</p><p></p><p>— Что ты плетешь, Франц, брось. Да я ничего и не говорил такого, ты, верно, хватил лишнего.</p><p></p><p>Франц ждет, думает: постой, я уж до тебя доберусь, дурачком прикидываешься, хитришь.</p><p></p><p>— Ну, конечно же, Орге, под Аррасом мы с тобой были, помнишь наших ребят? Артура Безе, Блюма и этого взводного маленького — как его бишь звали? Такая у него еще фамилия была странная.</p><p></p><p>— Забыл, не помню.</p><p></p><p>Что ж, пусть человек болтает. Он под мухой, что с него взять. Это все видят.</p><p></p><p>— Постой, постой, как же его звали, маленького-то этого, не то Биста, не то Бискра, что-то в этом роде.</p><p></p><p>Пускай себе говорит, не стоит отвечать, запутается — сам замолчит.</p><p></p><p>— Ну да, это мы все знаем. Но только я не про то. А вот ты скажи, где мы были потом, когда кончилось под Аррасом, после восемнадцатого года, когда другая заварушка началась — здесь, в Берлине, и в Галле, и в Киле, и…</p><p></p><p>Но тут Георг Дреске решительно отказывается от дальнейшего разговора. Чушь какая! За этим, что ли, в пивную пришел?</p><p></p><p>— Кончай, а то сбегу от тебя. Рассказывай сказки малютке Рихарду. Поди-ка сюда, Рихард.</p><p></p><p>— Я и подойти-то к нему боюсь. Уж больно он воображает, барон, да и только. Теперь он небось водит компанию только с князьями. Как он еще приходит сюда к нам в пивную, такой важный барин?</p><p></p><p>А ясные глаза Франца в упор глядят в бегающие глаза Дреске…</p><p></p><p>— Так вот, про это я и говорю, как раз про это, Орге. Стояли мы под Аррасом в восемнадцатом, полевая артиллерия, пехота, зенитная артиллерия, радисты, саперы, всякой твари по паре, все вместе. Ну, а где мы очутились потом, после войны?</p><p></p><p>(Э, вон он куда гнет, ну, держись, братишка, лучше б тебе этого не касаться.)</p><p></p><p>— Знаешь, — говорит Дреске, — я сначала пивко допью, а ты, брат, про то, где ты потом побывал, где мотался, где стоял или сидел, справься в своих бумагах, если они при тебе. Ведь торговцу полагается всегда иметь бумаги при себе.</p><p></p><p>Что, съел? Неужели не понял? Так и запомни. Но все те же спокойные глаза смотрят в хитрый прищур Дреске.</p><p></p><p>— Четыре года после восемнадцатого жил я в Берлине. С того времени, как война кончилась. Верно, я мотался и ты тоже, а Рихард вот тогда пешком под стол ходил. А ведь здесь и духа Арраса не осталось! Скажешь нет? Инфляция вот была, бумажные деньги, миллионы, миллиарды, и мяса не было, и масла тоже; хуже, чем до войны, это всякий знает, ты тоже, Орге, — а ты говоришь „Аррас“! Вот и соображай, что от всей заварухи нам досталось. Да ничего! Куда там! Мы только бегали да у крестьян картошку таскали.</p><p></p><p>Революция? Развинти древко знамени, убери знамя в чехол и спрячь всю эту штуку подальше в платяной шкаф. Попроси мать принести тебе ночные туфли и сними огненно-красный галстук. Вы только болтать горазды о революции, ваша республика — просто брак на производстве.</p><p></p><p>Дреске думает: „Ишь какой стал, опасный человек!“ А Рихард Вернер, этот губошлеп, уже снова разевает рот:</p><p></p><p>— Значит, по-твоему, надо, Франц, новую войну начинать. Вам только дай волю! А расхлебывать нам придется! „Вперед, на Францию в поход“. Нет, шалишь, не на таких напал.</p><p></p><p>А Франц думает: „Балбес ты этакий, сопляк! Знает человек войну только по кино — стукни его раз по башке, он и готов“.</p><p></p><p>Хозяин вытирает руки о синий фартук. Перед чистыми стаканами лежит в зеленой обложке проспект. Хозяин, тяжело сопя, читает про себя:</p><p></p><p>Отборный жареный кофе „Вернись“ высшего качества. Кофе для прислуги (некондиционные зерна, жареные). Чистый не молотый кофе в зернах, 2 марки 20 пфеннигов. „Сантос“ молотый, отборный. „Сантос“ 1-го сорта Для хозяек, крепкий, выгоден в потреблении, заваривается небольшими порциями. „Ван-Кампина-меланж“, смесь разных сортов, крепкий, прекрасного вкуса. Меланж „Мексика“, экстра, урожай с плантаций, 3 марки 75 пфеннигов.</p><p></p><p>Транспортные расходы по доставке товара фирма берет на себя в том случае, если в заказ входит не меньше 18 кг. (любым сортом).</p><p></p><p>Под потолком, возле печной трубы, кружится пчела, или оса, или шмель — подлинное чудо в зимнюю пору. Его единоплеменников, сородичей, единомышленников и сотоварищей нет в живых, они либо уже умерли, либо еще не родились; это — ледниковый период для шмеля-одиночки, он и сам не знает, как и почему это случилось и почему именно с ним. А солнечный свет беззвучно льется на столы и на пол; вывеска „Паценгоферское пиво Левенбрей“ делит его на две светлые, полосы. С незапамятных времен падает он на землю — посмотришь на него, и все покажется преходящим, мимолетным, незначительным. Свет доходит до нас, пройдя икс километров, минуя звезду игрек» солнце светит миллионы лет; светило оно задолго до Навуходоносора, до Адама и Евы, и до ихтиозавров, а вот сейчас оно заглядывает в окно маленькой пивной, и жестяная вывеска «Паценгоферское пиво Левенбрей» режет его луч пополам. Свет ползет по стенам, падает на столики, на пол, и все словно улыбается. Свет легкокрылый, свет невесомый, с неба приходит он к нам.</p><p></p><p>А два больших зверя, двое людей, двое мужчин, Франц Биберкопф и Георг Дреске, газетчик и уволенный с завода шлифовальщик, стоят у стойки; двуногие, их нижние конечности прикрыты штанами, они стоят облокотясь на стойку руками, торчащими из рукавов плотных курток. И каждый из них думает по-своему, видит и чувствует по-своему.</p><p></p><p>— Давай уж прямо скажем — никакого Арраса будто бы и не было. Ты это и сам знаешь, Орге. Сплоховали мы, скажи прямо. И мы, и вы все, кто там был. Ни дисциплины, ни порядка — все передрались друг с другом. Я вот и удрал из окопов, и ты со мною, а потом и Эзе. Ну, а здесь дома, когда началась заваруха, кто тогда тягу дал? Да все сплошь. Все кто куда. Никого не осталось, ты же сам видел, кучка только жалкая. Сколько их там было — с тысячу или меньше? Так мне они и даром не нужны.</p><p></p><p>Ага, вот он о чем, вот дурак-то безмозглый. На такую удочку попался!</p><p></p><p>— Это потому, Франц, что бонзы нас предали в восемнадцатом и девятнадцатом году, они и Розу убили и Карла Либкнехта. Где же тут сплотиться и что-нибудь сделать? Ты посмотри на Россию, на Ленина. Вот где люди держатся, вот где спайка! Но подожди, дай срок…</p><p></p><p>Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.</p><p></p><p>— А мне-то что! Хочешь — дожидайся. Твое дело. А тем временем все провалится в тартарары с тобой вместе. Нет, меня больше не купишь. Наши ничего не сумели сделать? Ничего, этого с меня хватит. Ни черта не вышло, точно как под Гартмансвейлеркопфом, так к слову пришлось, вспомнил инвалида одного, который там побывал, ты его не знаешь; да, ни черта не вышло.</p><p></p><p>А стало быть…</p><p></p><p>Франц выпрямился, взял со стойки повязку, разгладил ее, сунул в карман куртки и медленно пошел к своему столику.</p><p></p><p>— Вот я все твержу вам одно и то же — пойми, милый человек, и ты тоже, Рихард, послушай, тебе полезно: ничего у вас с этим делом не выйдет. Не тем путем идете; не знаю, выйдет ли что-нибудь и у тех, которые вот с такой повязкой. Я этого вовсе и не говорю, но это все же другое дело. Сказано ведь — да будет мир на земле, и правильно! Хочешь работать, работай! А всякие фортели ваши выкидывать я не охотник. Своя рубаха ближе к телу.</p><p></p><p>Сказал и уселся на подоконник, поскреб щеку, прищурившись от яркого света, обвел глазами пивную, выдернул волосок из уха. За углом проскрежетал трамвай номер девятый, маршрут Восточное кольцо… Герман-плац, Вильденбрухплац, вокзал Трептов, Варшавский мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германплац. Хозяин пивной стоит, облокотившись на медный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу, в нижнем зубе аптекой пахнет. Нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц, в детский лагерь, девочка хилая — все прихварывает; взгляд его снова падает на проспект в зеленой обложке; вот ведь опять криво лежит. Вздрогнул даже, У него заскок — не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Поправил проспект, положил его прямо. Селедки «Бисмарк» пряного посола, филе, рольмопсы в маринаде, сельди в желе, филе-экстра, свежие сельди.</p><p></p><p>Слова, звуковые волны, полные смысла, вырываются из горла заики Дреске, плещут по комнате. Дреске, улыбаясь, глядит себе под ноги:</p><p></p><p>— Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на путях твоих, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией на Фридрихсфельде, к Карлу и Розе, тебя уж с нами не будет… Так, так.</p><p></p><p>Чего его слушать, заику… Будем газетами торговать!</p><p></p><p>Хозяин, оставшись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги.</p><p></p><p>— Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Небось из-за повязки? За своими пошли.</p><p></p><p>Да будет тебе! Смотри, вышвырнут они тебя отсюда и бока намнут! Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода…</p><p></p><p>Хозяин все посасывает свою пломбу; надо бы придвинуть щегленка ближе к окну: птичка тоже тянется к свету. Франц рад помочь, вбил гвоздик в стену за стойкой, а хозяин снял клетку с другой стены. Щегленок беспокойно бился о прутья.</p><p></p><p>— Темно, как ночью. Дома высокие — застят свет. Франц влез на стул, повесил клетку, соскочил вниз, присвистнул и, подняв палец, прошептал:</p><p></p><p>— Не подходите к ней пока. Пускай привыкает. Ишь ты, щегленок; она у вас самочка.</p><p></p><p>Оба притихли. Стоят улыбаются, кивают головами, поглядывают друг на друга.</p><p></p><p>ФРАНЦ — ЧЕЛОВЕК ШИРОКОГО РАЗМАХА, ОН ЗНАЕТ СЕБЕ ЦЕНУ</p><p>А вечером Франца и в самом деле вышвырнули из пивной.</p><p></p><p>Притащился он туда один, часов в девять, взглянул на птичку — та уже сунула головку под крылышко, прикорнула в уголке на жердочке, и как она не свалится во сне, божья тварь! Франц шепнул хозяину:</p><p></p><p>— Смотри, пожалуйста, — спит себе при таком шуме, что ты скажешь! Здорово уморилась, видать, бедная. И то сказать, накурено ведь тут, как она дышит только?</p><p></p><p>— Она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, еще не то бывает.</p><p></p><p>Франц присел за столик.</p><p></p><p>— Так и быть, сегодня я хоть не буду курить, а то и вовсе дышать нечем будет, а после откроем окно. Ненадолго. Она у вас сквозняка не боится?</p><p></p><p>Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое перешли за столик, напротив. Двоих из этой компании Франц и вовсе не знает. Больше в пивной никого нет. Когда он вошел, у них за столиком дым коромыслом — шум и ругань. Но только он открыл дверь, они приумолкли, оба новеньких то и дело поглядывают на Франца; наклонились друг к другу через стол, пошушукались, потом откинулись назад, чокнулись. Развалились на стульях; смотрят на него так нагло. «Манят глаза лучистые, блестит вино искристое. За нежный взор, товарищ мой, нельзя не выпить по одной». Плешивый Геншке, хозяин пивной, возится у стойки, моет стаканы, чистит пивной кран. Сегодня он не уходит на кухню, как обычно, все копается.</p><p></p><p>Вдруг за соседним столиком заговорили громче. Один из новеньких расшумелся. Желает петь, музыки ему захотелось, а пианиста нет. Геншке из-за стойки слово вставил:</p><p></p><p>— Кто его здесь будет слушать? Да мне и не по карману, доходы не те.</p><p></p><p>Франц знает, что они будут петь: либо «Интернационал», либо «Смело, товарищи, в ногу», нового небось ничего не придумали. Ну вот, конечно «Интернационал».</p><p></p><p>Франц жует, думает про себя: «Это в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. Когда не курят, и птичке не такой вред. А Дреске-то хорош! Нечего сказать, связался черт с младенцем. Сидит с сопляками, а на меня ноль внимания. Вот уж не ожидал от него. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с этими недоносками и слушает, что они болтают». А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу:</p><p></p><p>— Ну как, понравилась тебе песня, приятель?</p><p></p><p>— Мне? Очень. Голоса у вас хорошие.</p><p></p><p>— Так чего же ты с нами не споешь?</p><p></p><p>— Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою.</p><p></p><p>— Идет.</p><p></p><p>Те снова заговорили, а Франц сидит спокойно, ест и пьет. Думает о том о сем: где сейчас Лина, и как это птичка во сне не свалится с жердочки; и кто там трубкой дымит — этого еще не хватало! Заработал он сего дня недурно, вот только холодно стоять было. Он ест, а те, за столом напротив, так ему в рот и смотрят! Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь, говорят, такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся обратно к горлу, да и говорит: — Что ж ты меня без горчицы? — и тогда уж только спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. Только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола закричали:</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 388913, member: 1"] — Да вы не обращайте внимания. Люди теперь совсем озверели. Вот, почитайте — какой-то субъект напал на одну барышню в вагоне городской железной дороги и избил ее до полусмерти из-за паршивых пятидесяти марок… — Из-за полсотни марок и я избил бы. — Что? — А вы знаете, что такое полсотни? Откуда вам знать! Полсотни это уйма денег для нашего брата. Понимаете? Вот вы сначала уясните себе, что такое полсотни, а потом поговорим! Речь рейхсканцлера Маркса проникнута фатализмом: «Грядущее. — я в этом твердо убежден — определено божественным провидением. Господь предначертал каждому народу его судьбу. Поэтому все дела людей несовершенны. Мы можем лишь посильно и неустанно работать на общее благо согласно нашим убеждениям; вот почему я буду верой и правдой служить нашему делу на том посту, который я ныне занимаю. Позвольте, многоуважаемые господа, в заключение пожелать вам больших успехов в вашей нелегкой и самоотверженной деятельности на благо нашей прекрасной Баварии. Желаю вам счастья во всех ваших начинаниях». Кончая жизнь, пройдя свой путь, ты перед смертью пообедать не забудь! — Ну что, все прочитали, господин хороший? — Чего? — Может быть, придвинуть вам газетку поближе? У меня был тут как-то один господин, так я ему подал стул, чтоб читать удобнее было. — А для чего вы картинки свои выставляете? Для того, чтобы… — Это мое дело, для чего я их выставляю. Не вы мое место оплачиваете. А таким вот «стрелкам», которые норовят прочитать газету на даровщинку, делать здесь нечего; только покупателей отпугивают! «Отчалил, паразит! Ботинки бы лучше вычистил, неумытый, ночует, верно, в ночлежке на Фребельштрассе. Вот сел в трамвай. Не иначе, как по поддельному месячному билету ездит или использованный подобрал. С такого станется! А если накроют, будет уверять, что билет потерял. Ох, уж эта мне шантрапа, вот извольте — опять двое. Придется, видно, сделать решетку». А вот и Франц Биберкопф собственной персоной — в котелке, под руку с пухленькой полькой Линой. — Лина, равнение направо! В подъезд шагом марш! Погода не для безработных. Давай посмотрим картинки. Эх, хороши картинки, но только уж больно сквозит здесь. Скажи, коллега, как дела идут? Закоченеешь тут у тебя! — Да ведь здесь не теплушка! — Ты бы, Лина, хотела газетами торговать? — Пойдем, пойдем, этот тип погано так скалится. — А что, фрейлейн, многим бы понравилось, если бы вы вот так стояли здесь и газетами торговали, сервис — первый сорт, — нежные женские ручки! Газеты полощутся на ветру, рвутся из-под зажимов. — Ты бы, коллега, хоть зонтик снаружи приделал. — Это чтобы никто ничего не видел? — Ну, тогда вставь стекло в раме. — Да пойдем же, Франц. — Куда спешить! Вот человек стоит же тут часами на ветру — не валится. Не будь такой неженкой, Лина. — Совсем я не неженка, но он так погано скалится! — Такое у меня лицо, фрейлейн. Ничего не поделаешь. — Слышишь, Лина, он всегда так ухмыляется, бедняга. Франц сдвинул котелок на затылок, взглянул газетчику в лицо и расхохотался, не выпуская Лининой руки из своей. — Он тут ни при чем, Лина. Это у него от рождения. Знаешь, коллега, какое у тебя лицо, когда ты скалишься? Нет, не так, как сейчас, а как прежде. Знаешь какое, Лина? Словно он сосет материнскую грудь, а молоко вдруг скисло. — Про меня так не скажешь. Меня вскормили на рожке. — Да будет заливать-то! — Нет, ты скажи мне, коллега, сколько можно заработать на таком деле? — Вам «Роте фане»? Благодарю вас… Дай пройти человеку, коллега. Посторонись, зашибут. — Народ к тебе так и валит, коллега! Лина потащила его за собою. Прогуливаясь, они прошли вниз по Шоссештрассе к Ораниенбургским воротам. — Знаешь, это дело подходящее, — сказал Франц. — Я простуды не боюсь. Только вот стоять в подъезде тошно. * * * Два дня спустя потеплело. Франц продал свое пальто, натянул теплое белье, которое бог весть от кого досталось Лине. Вот он стоит на Розенталерплац перед магазином Фабиш и К0: «Мужское платье — готовое и на заказ. Высокое качество и низкие цены — традиция нашей фирмы». Франц выкрикивает свой товар — держатели для галстуков. — И почему это модники из западных кварталов носят бабочку, а рабочий ходит без галстука? Почему, спрашиваю я вас? Пожалуйте ближе, господа, еще ближе. И вы, дамочка, тоже не стесняйтесь — подходите вместе с вашим супругом или кем он вам приходится; подросткам вход не возбраняется, за ту же плату. Итак, почему рабочий не носит галстука? Ясное дело, потому, что не умеет его завязывать. Ему приходится покупать держатель, а тот никуда не годится и галстука все равно не завяжешь. Это — мошенничество, оно ожесточает народ и погружает Германию в еще большую нужду; а нам и так не сладко. Почему, к примеру, не берут большие держатели для галстуков? Потому что никому не охота цеплять себе на шею совок для мусора! Этого никто не захочет, ни мужчина, ни женщина, ни даже грудной ребенок, даром что бессловесный. Нечего смеяться, господа, право нечего — почем мы знаем, какие мысли в милой детской головке. Головка с кулачок, волосы — мягкий ленок, прелесть, да и только, но вот алименты… И тут уж не до смеха — алименты хоть кого изведут. Купите себе галстук у Тица или Вертгейма, а не хотите покупать у евреев, так еще где-нибудь. Вот я, например, ариец. Он приподымает котелок — русые волосы, красные оттопыренные уши, веселые бычьи глаза. — Большие универмаги в моей рекламе не нуждаются, они и без меня проживут. Что же, купите себе такой галстук, как, скажем, у меня, но вот вопрос, как вы его будете по утрам завязывать? Господа, у кого теперь есть время завязывать по утрам галстук? Кто не захочет лучше поспать лишних пять минут? Все мы недосыпаем, много работаем и мало получаем. А купишь держатель для галстука — и спишь спокойно. Да, да! Такой вот держатель для галстука, как у меня, у аптекарей хлеб отбивает, кто его купит — тому не нужно ни сонных порошков, ни микстур, ничего! Он спит, как младенец у материнской груди, потому что знает: завтра не надо торопиться, все, что ему требуется, уже готово — завязанный галстук лежит на комоде, остается только сунуть его под воротничок. Вот вы тратите деньги на всякую дрянь. Например, в прошлом году вы ходили смотреть на этих жуликов в «Крокодиле», помните — сразу у двери сардельками торговали, а дальше во второй комнате лежал в стеклянном гробу Жолли, весь щетиной зарос, как дикобраз. Это все видели — да подойдите поближе, чтоб мне не надрываться, у меня голос не застрахован, я и первого взноса не внес — так вот, как Жолли лежал в стеклянном гробу, это вы видели. А как ему потихоньку совали туда шоколад — небось не видели? А у меня вы получите добротный товар. Штука двадцать пфеннигов, три штуки — пятьдесят. Сойдите с мостовой, молодой человек, а то еще вас раздавит грузовик — кто будет тогда лужу подтирать? Я вам сейчас покажу, как завязывать галстук. Вы человек толковый, вам это кувалдой вколачивать не придется — сразу поймете, что к чему. Значит так, с одной стороны, вы забираете сантиметров тридцать — тридцать пять, потом складываете галстук, но только не таким вот манером, а то будет у вас не узел, а клоп, раздавленный на стене, комнатная дичь, так сказать, джентльмен этак галстук не завязывает. Сложили, стало быть, затем берете мой аппарат. Экономьте время, время — деньги! Романтики теперь нет, и никогда она не вернется, тут уж ничего не поделаешь. Не будете же вы каждый день обматывать вокруг шеи кишку, вам нужен готовый элегантный узел. Взгляните сюда: вот подарок на рождество, на любой вкус, всем на радость! Если по плану Дауэса вам еще что и оставили, так это голову под котелком, у кого есть голова на плечах — тот сразу поймет: эта вещь для него, он ее купит и домой отнесет, себе на утешение. — Господа, все мы нуждаемся в утешении, все, как есть. Кто поглупей — тот в пивной утешается, но человек разумный так не поступит, он побережет карман, потому что трактирщики нынче потчуют такой скверной водкой, что чертям тошно, а хорошая очень дорога. Поэтому возьмите мой аппарат, пропустите вот здесь галстук узким концом — вот так, а можно и пошире, но не шире, чем шнурок на башмаках у мальчиков, которые друг друга любят. Вот здесь вы пропускаете кончик, а отсюда вытягиваете. Истинный германец покупает только первосортный товар, вот такой, как у меня! ЛИНА НЕ ПРИЗНАЕТ ОДНОПОЛОЙ ЛЮБВИ Но Франца Биберкопфа это не удовлетворяет. У него ушки на макушке! Походил он с добродушной распустехой Линой, понаблюдал за уличной жизнью между Алексом и Розенталерплац и решил торговать газетами. Почему? Да потому, что ему нахвалили это дело и Лина тут может помочь. Это — то, что надо! Влево раз, вправо раз, так игра пойдет у нас. — Лина, я не мастак говорить, с трибуны не выступал. Когда я выкрикиваю товар, меня понимают, но это все не то. Ты знаешь, что такое ум? — Нет, — отвечает Лина и восторженно таращит на него глаза. — Ну так вот, погляди на этих молодчиков на Алексе или здесь, ума у них ни у кого нет. И те, которые в ларьках торгуют или с тележками ездят, это тоже не то. Они, конечно, ребята хитрые, продувные парни, хоть куда, мне ли не знать! Но не то. Ты вот представь себе оратора в рейхстаге, Бисмарка или Бебеля, — теперешние-то ничего не стоят, вот у тех были головы! Ум — это голова, а не просто башка. А это все так, пустозвоны. Не в моем вкусе. Уж если оратор, так оратор. — Вот как ты, Франц… — Это ты брось. Какой я оратор? Вот знаешь, кто оратор? Хочешь верь — хочешь нет: твоя хозяйка. — Это Швенке-то старая? — Нет, зачем? Прежняя, на Карлштрассе, от которой я твои вещи принес. — Ах та, что возле цирка? Про ту ты мне не напоминай. Франц таинственно наклоняется к Лине. — Вот это была ораторша — что надо. — Вот уж нет. Пришла, понимаешь, ко мне в комнату, — я еще лежала в постели, и хвать мой чемодан — я ей, видишь ли, за один месяц не заплатила. — Хорошо, Лина, согласен, это было некрасиво с ее стороны. Но когда я пришел к ней и спросил, как было дело с чемоданом, она к-а-ак пошла чесать… — Знаю, знаю, чепуха это все. Я ее и слушать не хотела. А ты уж и уши развесил, Франц. — Ка-ак пошла она, говорю, чесать! Про параграфы гражданского кодекса да про то, как она добилась пенсии за своего старика, хотя этот ирод умер от удара, а не на войне погиб. С каких это пор все равно стало — что на войне помирать, что от удара? Это она и сама говорит. И все же добилась своего. Вот у кого есть ум, понятно, толстуха? Что захочет, то и сделает. Это тебе не пару грошей выколотить. Тут-то и видно, что за человек. Тут есть где развернуться. Знаешь, я и до сих пор не очухался! — А что, ты еще заходил к ней? — Франц замахал руками. — Сходи-ка ты сама попробуй! А то придешь вот так, за чемоданом, ровно в одиннадцать, потому что в двенадцать в другое место надо, и торчишь у нее чуть ли не до часу. Говорит, говорит, а чемодан так и не дает, и уйдешь ни с чем. Заговорит! Задумавшись, он водит пальцем в лужице пролитого пива. — Знаешь, возьму я патент и начну торговать газетами, дело хорошее. Лина молчит. Она слегка обижена. Сказано — сделано. И вот в одно прекрасное утро Франц стоит на Розенталерплац, и она, как всегда, приносит ему завтрак. Но в двенадцать часов он сказал — шабаш, поспешно сунул ей в руки свой короб и отправился узнать, не выйдет ли у него чего-нибудь по газетной части. * * * Перво-наперво разговорился он с каким-то старичком — возле Гакеского рынка. Тот посоветовал ему заняться сексуальным просвещением. Оно, дескать, ведется теперь в широком масштабе — и дело это прибыльное. — А что это такое — сексуальное просвещение? — спросил Франц. Нет, не лежит у него душа к этому. Седовласый показал на выставленные журналы. — Вот, — говорит, — взгляни, зачем спрашивать. — Чего же глядеть! Голые девчонки, и все. — Других не держим. Помолчали. Стоят дымят друг на друга сигаретами. Франц картинки рассматривает, пускает клубы дыма. Седовласый не обращает на него внимания. Франц поймал его взгляд. — Скажи-ка, приятель, нравится тебе, что ли, все это? Девочки голые и вообще такие картинки? «Жизнь улыбается». Ишь ты, нарисовали голую девочку с котенком. А что ей делать с котенком на лестнице? Подозрительная особа какая-то… Я тебе не мешаю? А тот сгорбился на своем складном стуле, покорно вздыхает и сокрушается про себя: есть же на свете такие ослы, слоняются день-деньской по Гакескому рынку, не дают покоя людям, которым и без того не везет, и городят всякую чепуху. Не дождавшись ответа, Франц снял со щитка несколько журнальчиков. — Можно? Как это называется? «Фигаро». А это «Брак»? А вот «Идеальный брак». Это, значит, не то, что просто «брак»? А это — «Женская любовь». Кому что нравится. Тут многое узнаешь. Конечно, если денег хватит, потому что все это уж больно дорого. И дело-то каверзное. — То есть как это — «каверзное»? Тут все дозволено. Ничего запрещенного нет. На все это у меня разрешение имеется. А ты «каверзное». Такими вещами я не занимаюсь! — А я тебе скажу, ты не обижайся, картинки эти ни к чему. Уж я-то знаю по опыту. От этого только ослабеешь, пропадешь совсем. Начнешь вот так картинки разглядывать, а как дойдет до дела, не тут-то было — естественным путем ничего больше не получится. — Не понимаю, о чем ты это. И, пожалуйста, не брызгай слюной на мои журналы, потому что они денег стоят, всю обложку засалил. Прочитай-ка лучше: «Друзья свободной любви». И для таких особый журнал имеется. Все есть — на любой вкус. — Можно? Как это называется? «Фигаро». А это «Брак»? А вот «Идеальный брак». Это, значит, не то, что просто «брак»? А это — «Женская любовь». Кому что нравится. Тут многое узнаешь. Конечно, если денег хватит, потому что все это уж больно дорого. И дело-то каверзное. — То есть как это — «каверзное»? Тут все дозволено. Ничего запрещенного нет. На все это у меня разрешение имеется. А ты «каверзное». Такими вещами я не занимаюсь! — А я тебе скажу, ты не обижайся, картинки эти ни к чему. Уж я-то знаю по опыту. От этого только ослабеешь, пропадешь совсем. Начнешь вот так картинки разглядывать, а как дойдет до дела, не тут-то было — естественным путем ничего больше не получится. — Не понимаю, о чем ты это. И, пожалуйста, не брызгай слюной на мои журналы, потому что они денег стоят, всю обложку засалил. Прочитай-ка лучше: «Друзья свободной любви». И для таких особый журнал имеется. Все есть — на любой вкус. — Есть такие… это точно. Вот я и сам не венчался со своей полькой Линой. — То-то. А вот погляди, что тут написано, верно ли оно, к примеру: «Попытка регулировать путем договора половую жизнь обоих супругов и декретировать соответствующие супружеские обязанности, как то предписывает закон, означает самое унизительное и подлое рабство, какое только можно себе представить». Ну, что ты скажешь? — Как что? — Да возможно ли это или нет? — Со мной не случалось такого. Чтобы в таких делах командовала женщина, ну уж нет. Где же это видано? — Читай, и сам убедишься. — Это уж того, слишком… Попадись мне такая, я бы… Франц в смущении перечитывает эту фразу, а затем подскакивает и показывает седовласому одно место: — Ну, а дальше что сказано? «Я приведу здесь цитату из романа д'Аннунцио „Сладострастие“… Обрати внимание, эту свинью зовут д'Аннунцио; небось испанец или итальянец, а то и американец… „Все помыслы мужчины устремлены к далекой возлюбленной, и в ночь любви со случайной женщиной, которая служит ему заменой, у него против воли вырывается имя любимой…“ Черт знает что такое! Нет, приятель, я так не играю. — Во-первых, где это написано? Покажи-ка. — А вот: служит заменой… Это что же — не еда, а бурда, резина вместо кожи. Где это слыхано, чтобы женщина или девушка служили заменой? Мужчина берет себе другую, потому что постоянной у него нет под рукой, а новая это замечает, и женщина уж и пикнуть не смей? И такую чушь он, испанец этакий, дает печатать? Да будь я наборщиком — не стал бы набирать. — Полегче на поворотах, парень, это не твоего ума дело. Толчешься тут на Гакеском рынке. Где тебе понять, что хотел сказать настоящий писатель, да еще испанец или итальянец? Франц читает дальше: — „Великая пустота и молчание воцарились после этого в ее душе“. Это ж прямо курам на смех! Пусть он мне голову не крутит, кто бы он там ни был. С каких это пор — „пустота и молчание“? В этом я кое-что смыслю, и не хуже его, а женщины в его стране поди из того же теста, что и у нас. Вот у меня была одна, так та заподозрила раз что-то неладное — нашла у меня один адрес в записной книжке. Так что ж ты думаешь: она заметила и смолчала? Плохо ты знаешь женщин, дорогой мой! Послушал бы ты ее. По всему дому стон и гул стоял — так она орала. Я никак рта раскрыть не мог — объяснить ей, в чем дело. Голосит и голосит, словно ее режут. Люди сбежались… Уж я рад был, когда оттуда выбрался. — Ты, любезный, двух вещей не учитываешь. — А именно? — Когда у меня берут журнал или газету, мне платят деньги. А если там написана чепуха, это не беда, потому что читателя, в сущности, интересуют картинки, — Франц Биберкопф неодобрительно сощурил левый глаз. — А затем у нас тут есть „Женская любовь“ и „Дружба“, — продолжал седовласый, — эти не пустословят, а ведут борьбу. Да, да, за права человека. — Чего же им не хватает? — Параграф сто семьдесят пятый[2] знаешь или нет? Оказалось, что как раз сегодня в Александерпаласе на Ландсбергерштрассе состоится доклад. Вот где Франц может услышать о несправедливостях, которым ежедневно подвергаются в Германии сотни тысяч людей. Послушаешь — волосы дыбом встанут. Седовласый сунул ему под мышку пачку пожелтевших журналов. Франц со вздохом взглянул на эту пачку и обещал зайти туда. Пообещать — пообещал, а сам думает: „Что мне там, собственно, делать? Стоит ли идти? Кто его знает, может эти журналы и прибыльное дело! Вот изволь-ка тащить их домой и читать. Конечно, жаль таких, тоже ведь люди, только что мне до них?“ Вот ведь попал в переделку; дело показалось Францу настолько нечистым, что он ни слова не сказал о нем Лине, а вечером улизнул от нее тайком. Седовласый газетчик втолкнул его в маленький битком набитый зал, где сидели почти исключительно мужчины, большей частью молодые парни, и лишь несколько женщин, но также парочками. Франц целый час не промолвил ни слова, но то и дело прыскал со смеху, прикрывая шляпой лицо. В одиннадцатом часу ему стало уж невмоготу; пора смываться, экий народ странный, и много же их здесь собралось, педерастов этих, — ему здесь делать нечего; пулей вылетел он на улицу и смеялся до самого Алекса. Уходя, он слышал, как докладчик говорил о положении в Хемнице, где, согласно административному распоряжению от 27 ноября, гомосексуалистам запрещается парочками выходить на улицу и пользоваться общественными уборными; если их застигнут на месте преступления, с них берут штраф — тридцать марок. Хотел Франц потолковать с Линой, но та куда-то ушла со своей хозяйкой. Тогда он завалился спать. Во сне он много смеялся и ругался и дрался с каким-то болваном шофером, который без конца кружил его вокруг фонтана Роланда на Зигесаллее. Шупо уже гнался за ними. В конце концов Франц выскочил из машины, и она бешено завертелась, закружилась вокруг фонтана и все кружилась, кружилась, не останавливаясь, а Франц стоял и обсуждал с шупо, что делать с шофером, спятил, видно, парень. На следующий день, в обеденное время, Франц, как всегда, поджидал Лину в пивной. Журналы, полученные от старичка, он прихватил с собой. Франц жаждал рассказать Лине про бедных страдальцев из Хемница и про параграф с тридцатью марками штрафа; впрочем, это его совершенно не касается, и пусть они сами разбираются в своих параграфах. А Франца увольте, оставьте Франца в покое, плевать ему на них. Лина сразу заметила, что он плохо спал. Потом Франц робко подсунул ей журнальчики с картинками на обложке. Лина с перепугу даже рот рукой прикрыла. Тут Франц снова завел речь об уме. Поискал заветную лужицу пива на столике, но лужицы не было. Лина отодвинулась от него подальше: уж не свихнулся ли он сам вроде тех, про каких написано в этих журналах? Непонятно — ведь до сих пор он не был таким. Франц что-то мямлит и выводит пальцем узоры на сухой белой доске; Лина схватила вдруг всю пачку со стола, швырнула ее с размаху на скамью, встала свирепая, как менада. Они посмотрели в упор друг на друга, он — снизу вверх, как нашкодивший мальчишка. Лина отчалила. А он остался — сидел, листал свои журналы и размышлял на досуге. Однажды вечером некий почтенный лысый господин вышел прогуляться, в Тиргартене он встретил красивого мальчика, который сразу взял его под руку; погуляли они этак часок, и вдруг страстное желание охватило лысого господина, непреодолимое влечение, потребность тут же, не теряя ни мгновенья, горячо, бурно приласкать этого мальчика. Лысый господин женат, он не раз замечал за собой такие порывы, но сейчас это неотвратимо. Какое счастье! „Ты — мое солнышко, ты — мое золотко“. А мальчик такой покладистый. Бывают же такие на свете! — Пойдем, — говорит, — в какую-нибудь маленькую гостиницу. Подаришь мне марок пять или десять, а то я совсем прогорел. — Все, что твоей душе угодно, солнышко мое. И подарил ему весь бумажник. Случается же такое, этакая прелесть! Но в номере глазок в двери. Хозяин увидел кое-что и позвал хозяйку, та тоже увидела. И вот они заявили, что не потерпят у себя в гостинице что-либо подобное, что они видели то-то и то-то, и лысый господин не может это оспаривать, что этого дела они так не оставят, а ему должно быть даже довольно стыдно совращать подростков, и что они сообщат куда следует. Тут появились как из-под земли и портье и горничная — стоят скалят зубы. На следующий день лысый господин купил две бутылки коньяка „Асбах“, уехал из дому будто бы по делам, а сам собрался на Гельголанд, чтобы там в пьяном виде утопиться. Он в самом деле и на пароходе ехал, и пьяным напился, но через двое суток как ни в чем не бывало вернулся к своей старухе. Да и вообще как будто ничего не случилось. Прошел месяц, другой, целый год. Впрочем, нет — случилось вот что: лысый господин унаследовал после одного своего американского дядюшки три тысячи долларов. Теперь он может кое-что позволить себе. И вот в один прекрасный день, когда он уехал на воды, его старухе пришлось расписаться за него на повестке в суд. Она ее прочла, а там все прописано: и про глазок в двери, и про бумажник, и про милого мальчика. Вернулся лысый господин, поправившись, с курорта, семья плачет в три ручья: старуха да две взрослые дочери. Прочел он повестку. Это уж слишком, бюрократы проклятые — эта плесень еще от Карла Великого повелась. Теперь вот и до него добрались. Но только все правильно, ничего не скажешь. И вот он в суде: — Господин судья, в чем моя вина? Я не нарушал общественной нравственности. Я ведь снял номер в гостинице и заперся там. Чем же я виноват, что в двери был проделан глазок? Ничего уголовно наказуемого я не совершал. Мальчик это подтверждает. — Так в чем же моя вина? — хнычет лысый господин в шубе. — Разве я украл? Или совершил кражу со взломом? Я только похитил сердце дорогого мне человека. Я сказал ему: „Ты мое солнышко!“ И так оно и было. Его оправдали. Его домашним от этого не легче. Дансингпалас „Волшебная флейта“ — в нижнем этаже, американский джаз. Казино в восточном стиле сдается для семейных празднеств. Что мне подарить моей подруге на рождество? Вниманию гермафродитов! После многолетних опытов мне удалось наконец найти радикальное средство, приостанавливающее рост бороды и усов. Теперь вы можете уничтожить волосы на любой части тела. Одновременно я открыл способ добиться в кратчайший срок развития настоящей женской груди. Никаких химикатов, абсолютно верное, безвредное средство. Доказательство тому — я сам. Свобода любви по всему фронту! Ясное звездное небо глядело на темные жилища людей. Ничто в замке Керкауен не нарушало ночной тишины. И лишь в одной комнате белокурая женщина тщетно зарывалась головой в подушки, не находя забвения. Завтра, да, завтра, покинет ее та, которая ей дороже всех на свете. В непроглядной, беспросветной (сказал бы, темной) ночи несся (ишь ты, несся — галопом скакал) шепот: „Гиза, останься со мной, останься со мной (не уходи, стой, не падай, присядь, отдохни). Не покидай меня“. Но у безотрадной тишины не было ни слуха, ни сердца (а ноги у нее были или нос?). А невдалеке, отделенная лишь несколькими стенами, на постели, широко раскрыв глаза, лежала бледная стройная женщина. Ее черные густые волосы разметались по шелковому покрывалу (шелковые покрывала — гордость замка Керкауен). Она тряслась, как в ознобе. Зубы стучали, как от сильного холода, точка. Но она не шевелилась, запятая, не натягивала на себя одеяло, точка. Неподвижно покоились на нем ее тонкие, похолодевшие руки (все тут есть — и похолодевшие, как в ознобе, руки, и стройная женщина с широко раскрытыми глазами, и даже без шелковых покрывал не обошлось), точка. Взор лихорадочно блестевших глаз блуждал в темноте, губы ее дрожали, двоеточие, кавычки, о Лора, тире, тире, Лора, тире, кавычки, точка — точка, точка, запятая, вышла рожица кривая… — Нет, нет, я с тобой больше не гуляю, Франц. Даю тебе отставку. Можешь выметаться. — Брось, Лина. Я снесу ему эту пакость обратно. А когда Франц снял шляпу, положил ее на комод — дело происходило в Лининой комнатке — и довольно убедительно облапил свою подругу, та сперва оцарапала ему руку, потом расплакалась и наконец решила пойти с ним вместе. Они поделили пополам пачку сомнительных журнальчиков и двинулись на боевой участок по линии Розенталерштрассе, Нейе Шенгаузерштрассе, Гакеский рынок. В районе боевых действий Лина, славная, маленькая Лина, неумытая и заплаканная толстушка, предприняла самостоятельную диверсию а-ля принц Гомбургский: мой славный дядя Фридрих Бранденбургский! Наталья! Оставь, оставь! Великий боже — он теперь погиб, но будь что будет, все равно… Она во весь опор ринулась прямо на киоск седовласого. Франц Биберкопф, благородный страдалец, сдержал свой пыл и остался в резерве. Он стоял на фоне витрины табачной лавки Шредера „Импортные сигары“, наблюдая оттуда за ходом сражения; ему лишь слегка мешали туман, трамваи и прохожие. Герои, говоря образно, сплелись в жаркой схватке. Они нащупывали друг у друга слабые, незащищенные места. С размаху шваркнула под ноги своему противнику пачку журналов фрейлейн Лина Пшибала из Черновиц, единственная законная (после двух пятимесячных выкидышей, которых тоже предполагалось окрестить Линами) дочь земледельца Станислава Пшибалы… Дальнейшее затерялось в шуме и грохоте уличного движения. — Ишь стерва! Ишь стерва! — с восхищением простонал радостно потрясенный страдалец Франц, приближаясь в роли армейского резерва к центру боевых действий. Сияя и визжа от восторга, встретила его перед кабачком Эрнста Кюммерлиха героиня — победительница фрейлейн Лина Пшибала, очаровательная распустеха. — Ну, Франц, всыпала я ему! Франц это и сам заметил. В пивной она упала в его объятия и приникла к тому месту его тела, где, по ее предположению, под шерстяной фуфайкой находилось у него сердце, — но, говоря точней, там была грудная кость или, если угодно, верхушка левого легкого. Торжествуя, она залпом осушила рюмку ликера. — Пусть сам свою дрянь с мостовой подбирает. А теперь, о вечное блаженство, ты мой навеки, любимый, что за сияние разливается вокруг! Слава, слава принцу Гомбургскому, победителю в битве при Фербеллине, слава! (На террасе перед дворцом появляются придворные дамы, офицеры, слуги с факелами.) — Еще рюмку! В „НОВОМ МИРЕ“ В ПАРКЕ ХАЗЕНХЕЙДЕ. НЕ ОДНО, ТАК ДРУГОЕ, НЕ НАДО ПОРТИТЬ СЕБЕ ЖИЗНЬ Франц сидит в комнатке у фрейлейн Лины Пшибалы, смеется, шутит. — Ты знаешь, что такое лежалый товар, Лина? — спросил он, слегка подтолкнув ее в бок. Лина выпучила глаза: — Как не знать. Вон Фёльш, подружка моя из магазина грампластинок, все говорит, что у них одно старье, лежалый товар. — Да я не про то. Вот, к примеру, ты лежишь на кушетке, стало быть ты и есть лежалый товар, а я на тебя покупатель. — Ишь чего выдумал. Он ущипнул ее. Лина взвизгнула. — Так будем же вновь веселиться, друзья, валера валераляля, смеяться, кружиться, траля ля-ля-ля, смеяться, кружиться… Потом поднялись с дивана (вы не больны, милсдарь? А то сходите к доктору) и весело потопали в Хазенхейде, в „Новый мир“; там всегда пир горой, пускают фейерверки и выдают призы за самые стройные женские ножки. На эстраде музыканты в тирольских костюмах тихо наигрывали: „Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску рассей, станет жизнь веселей“. Музыка так и подмывала пуститься в пляс, с каждым тактом все больше и больше, и люди улыбались из-за пивных кружек, махали в такт руками и подпевали: „Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску рассей, станет жизнь веселей, станет жизнь веселей“. И Чарли Чаплин тут как тут собственной персоной, сюсюкает с саксонским акцентом, ковыляет в своих широченных брюках и непомерно больших ботинках наверху на балюстраде, потом схватил какую-то не слишком молодую дамочку за ногу и вихрем скатился с ней с русской горки. Многочисленные семьи за столиками словно кляксы на белой бумаге. Купите длинную палку с бумажной метелкой на конце — всего 50 пфеннигов, с ее помощью вы установите любой контакт: шея весьма чувствительна к щекотке, сгиб под коленом тоже. Пощекочешь, и человек сразу отдернет ногу и обернется! Кого тут только нет! Штатские обоего пола, представлен и рейхсвер — несколько солдат со своими подружками, „Пей, пей, братец мой, пей, горе, тоску рассей“. Курят вовсю, в воздухе облака дыма от трубок, сигар, сигарет — в огромном зале стоит сизый туман. И дыму-то тесно — он поднимается вверх, благо что легкий, ищет выхода и устремляется в щели, дыры и вентиляторы, готовые выпустить его наружу. Но там, на улице, тьма, холод. И вот дыму уже в пору пожалеть, что он такой легкий, он противится своему естеству, но ничего не поделаешь — вентиляторы вращаются непрерывно, всасывают его. Слишком поздно! Куда ни ткнись — всюду законы физики. Дым не понимает, что с ним такое, хочет за голову схватиться, а ее нет, хочет подумать, да нечем. Его подхватывают ветер, холод и тьма — только его и видели. За одним из столиков сидят две парочки и глядят на проходящих. Кавалер в сером, перец с солью, костюме склоняет усатую физиономию над бюстом полной брюнетки. Их сердца трепещут, он вдыхает ароматы ее бюста, она — его напомаженного затылка. Рядом хохочет какая-то желто-клетчатая особа. Ее кавалер кладет руку на спинку ее стула. У этой особы выпирающие изо рта зубы, монокль в правом глазу, а широко открытый левый словно погас; она улыбается, курит, трясет головой: бог знает о чем ты спрашиваешь! За соседним столиком блондинка с пышной волной волос, этакая молоденькая курочка. Она сидит, вернее прикрывает своей сильно развитой, но скрытой платьем задней частью железное сиденье низенького садового стула. Говорит слегка в нос и блаженно подпевает музыке, разомлев от бифштекса и трех бокалов пильзенского. Продолжая болтать, она кладет головку на „его“ плечо; он монтер одной нейкельнской фирмы, эта курочка у него уже четвертый по счету роман в этом году, а он сам у нее десятый или даже одиннадцатый, если считать и троюродного брата, ее постоянного жениха. Она широко раскрывает глаза: Чаплин того и гляди свалится сверху. Ее партнер держится обеими руками за борт русской горки — там куча мала. Парочка заказывает соленые сушки. Господин N тридцати шести лет, совладелец небольшого продуктового магазина, купил шесть воздушных шаров по пятидесяти пфеннигов за штуку и пустил их один за другим в проходе перед самым оркестром; этим он привлек внимание прогуливающихся в одиночку или попарно дамочек, замужних женщин, девиц, вдов, разведенных, нарушительниц супружеской или иной верности и подобрал себе наконец партнершу, что ему до сих пор не удавалось за крайней непривлекательностью. В коридоре можно за двадцать пфеннигов испытать свою силу — выжать штангу. Загляните в будущее: послюните палец и коснитесь им слоя химиката на листе в круге между двумя сердцами, потом проведите пальцем несколько раз по чистому листу сверху, и на нем появится изображение вашего суженого. …Вы с детства стоите на правильном пути. Фальшь чужда вашему сердцу, и все же вы своим тонким чутьем распознаете всякий подвох завистливых друзей. Доверьтесь и впредь вашей житейской мудрости, ибо созвездие, под знаком которого вы вступили в сей мир, не оставит вас на жизненном пути и поможет вам найти спутника жизни, с которым вы обретете полное счастье. Этот спутник, на которого вы всегда сможете положиться, обладает таким же характером, как и вы. Он не сразу предложит вам руку и сердце, но тем прочнее будет ваше тихое счастье. По соседству с гардеробом, в боковом зале, на хорах играл духовой оркестр. Музыканты, в красных жилетах, все время требовали выпивки. Внизу стоял тучный, добродушного вида господин в сюртуке. На голове у него была странная полосатая бумажная фуражка. Не переставая петь, он пытался продеть себе в петлицу бумажную гвоздику, что ему, однако, никак не удавалось ввиду выпитых восьми кружек пильзенского, двух стаканов пунша и четырех рюмок коньяка. Он пел, обращаясь к оркестру, а затем вдруг пустился танцевать вальс с какой-то старой, невероятно расплывшейся особой, описывая с нею широкие круги словно карусель. От такого кружения эта особа расплывалась все больше и больше и казалось, вот-вот лопнет. Ее спасло лишь чувство самосохранения, и в последний момент она плюхнулась, заняв три стула сразу. Франц Биберкопф и человек в сюртуке столкнулись в антракте под хорами, где музыканты требовали пива. На Франца уставился сияющий голубой глаз (чудный месяц плывет над рекою), другой глаз был слеп. Они подняли белые фаянсовые кружки с пивом, и инвалид прохрипел: — Ты, видно, тоже из этих предателей, дружки твои сидят на теплых местечках. — Он проглотил слюну. — Ну, чего уставился? Говори, где служил? Они чокнулись; оркестр грянул туш. „Пива! Пива! Забыли про нас?“ Бросьте, ребята, не бузите. Выпьем, ваше здоровье. За то, чтоб не последний раз! — Ты немец? Настоящий германец? Как тебя зовут? — Франц Биберкопф. Слышь-ка, толстуха, он меня не знает! Инвалид икнул, а затем зашептал, прикрывая рот; рукою: — Ты, значит, настоящий немец? Положа руку на сердце? И не заодно с красными? Красные — предатели! А кто предатель, тот мне не друг. — Он обнял Франца. — Поляки, французы, отечество! За что мы кровь проливали — вот она, благодарность нации! Затем он снова собрался с силами и пошел танцевать с давешней расплывшейся особой, которая тем временем слегка отдышалась. Танцевал он все тот же старомодный вальс под любую музыку. После танца он, покачиваясь, пошел по залу. Франц гаркнул: — Сюда, сюда! Лина пригласила инвалида на тур; они потанцевали, а затем он предстал с ней под ручку перед Францем, возле стойки. — Простите, с кем имею удовольствие, честь? Позвольте узнать вашу фамилию. — Пей, пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей, станет вся жизнь веселей. Две порции „айсбейна“[3], одна — солонины, дама брала порцию хрена. Где гардероб? А вы где раздевались? Здесь два гардероба? А что, имеют ли подследственные арестанты право носить обручальные кольца? Я говорю — нет. В Гребном клубе вечер затянулся до четырех часов, а дорога туда — ниже всякой критики, машину так и подбрасывает на ухабах, то и дело ныряешь. Инвалид и Франц сидят, обнявшись, у стойки. — Я тебе, друг, прямо скажу. Мне урезали пенсию, так что я перейду к красным. Архангел изгоняет нас огненным мечом из рая, и туда мы уж не вернемся. Вот и под Гартмансвейлеркопфом было дело[4], и говорю я своему ротному, мы земляки с ним были, он тоже из Штаргарда. — Из Шторкова, говоришь? — Нет, из Штаргарда. Ну вот, теперь я потерял свою гвоздику, ах нет, вон она где зацепилась. Кто раз целовался на бреге морском под шелест танцующих волн, тот знает, что в жизни милее всего, тот, верно, с любовью знаком. * * * Франц стал торговать фашистскими газетами. Он ничего не имеет против евреев, но стоит за порядок. Порядок нужен и в раю, всяк знает истину сию. В „Стальном шлеме“ тоже ребята что надо, и вожди у них — сила! Франц стоит обычно у входа на станцию подземки на Потсдамерплац, а иногда на Фридрихштрассе у Пассажа или перед вокзалом Александерплац. Он согласен с одноглазым инвалидом из „Нового мира“ — с тем, который был там с толстой дамой. „Германскому народу к началу рождественского поста. Низвергните наконец своих идолов, покарайте лицемеров, убаюкивающих вас призрачными надеждами! И день придет, воздастся им сторицей, и истина карающей десницей повергнет в прах врагов своих“. „В то время как пишутся эти строки, происходит суд над рейхсбаннеровцами [5].Лишь двадцатикратное превосходство сил позволило наконец этим „рыцарям“ претворить в жизнь их пацифистские идеалы и показать образец своего хваленого мужества вполне соответствующего их убеждениям: они напали на горсточку национал-социалистов, избили их и при этом зверски умертвили члена нашей партии Гиршмана. Даже из показаний самих обвиняемых, которым закон, к несчастью, разрешает (а их партия, по-видимому, предписывает) лгать, ясно, что здесь мы имеем дело с проявлением зверского террора, возведенного нашими противниками в систему“. „…Истинный федерализм — это антисемитизм, борьба, против евреев является вместе с тем и борьбой за самоопределение Баварии. Еще задолго до начала огромный зал был переполнен; однако прибывали все новые и новые толпы посетителей. До открытия собрания боевой оркестр местных штурмовых отрядов исполнил строевые марши и народные мелодии. В половине девятого член партии Оберлерер сердечно приветствовал собравшихся и, объявив собрание открытым, предоставил слово члену партии Вальтеру Аммеру“. На Эльзассерштрассе животики надрывают от смеха, когда в обед Франц появляется в пивной, предосторожности ради спрятав повязку со свастикой в карман, — ее тут же у него извлекают. Но Франц знает, как их отшить! Он обращается к безработному молодому слесарю, тот удивленно смотрит на него и отставляет свою кружку. — Вот ты смеешься надо мной, Рихард, а почему? Потому, может быть, что ты женат? Тебе теперь двадцать один год, твоей жене восемнадцать, а что ты видел от жизни? Самый пустяк, и даже того меньше. Не о девках же с тобой говорить? В сосунках ты еще, может, и знаешь толк — твой крикун тебе по ночам спать не дает. А что ты еще знаешь? То-то! Францевой повязкой завладевает шлифовальщик Георг Дреске, тридцати девяти лет, недавно уволенный с завода. — На повязке, Орге, сколько ни смотри, — говорит Франц, — ничего не написано такого, за что нельзя было бы отвечать. Я ведь тоже удрал с фронта в восемнадцатом, не хуже твоего, а что толку? Красная ли повязка у человека, золотая или черно-бело-красная — от этого сигара не слаще. Все дело в табаке, старина, чтоб и оберточный лист и подлист были хороши и чтоб была сигара правильно скатана и высушена, и главное дело — какой табак. Вот что я скажу. Чего мы добились, Орге, скажи по совести? Тот спокойно кладет повязку перед собой на стойку и, прихлебывая, говорит не спеша, иногда заикаясь: — Гляжу я на тебя, Франц, и диву даюсь. Я тебя ведь давно знаю, под Аррасом и под Ковно вместе были. Здорово они тебя охмурили. — Это ты насчет повязки, что ли? — Да насчет всего вообще. Брось-ка ты это дело. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде. Тогда Франц встает. Рихарда Вернера, молодого слесаря в зеленой рубашке с отложным воротником, который хочет его о чем-то спросить, он просто отодвигает в сторону. — Нет, нет, Рихардхен, парень ты свой, но здесь разговор не для детей. Нос у тебя не дорос со мной и с Орге разговаривать, хоть ты на выборах и голосуешь. Затем он подходит к стойке и задумчиво смотрит на шлифовальщика. За стойкой, против них, на фоне бутылок стоит хозяин в широком синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в раковину для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает: — Это ты насчет повязки, что ли? — Да насчет всего вообще. Брось-ка ты это дело. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде. Тогда Франц встает. Рихарда Вернера, молодого слесаря в зеленой рубашке с отложным воротником, который хочет его о чем-то спросить, он просто отодвигает в сторону. — Нет, нет, Рихардхен, парень ты свой, но здесь разговор не для детей. Нос у тебя не дорос со мной и с Орге разговаривать, хоть ты на выборах и голосуешь. Затем он подходит к стойке и задумчиво смотрит на шлифовальщика. За стойкой, против них, на фоне бутылок стоит хозяин в широком синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в раковину для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает: — Так как же, Орге? Как было дело под Аррасом? — Сам знаешь как. Раз с фронта бежал — стало быть, знаешь. А теперь вот эту повязку нацепил. Эх, Франц, уж лучше ты бы на ней повесился. Да, здорово тебя обработали. У Франца очень уверенный вид, и ни на секунду он не сводит глаз с шлифовальщика. Тот заикается и мотает головой. — Нет, ты вот про Аррас говорил. Давай-ка разберемся. Раз ты был под Аррасом… — Что ты плетешь, Франц, брось. Да я ничего и не говорил такого, ты, верно, хватил лишнего. Франц ждет, думает: постой, я уж до тебя доберусь, дурачком прикидываешься, хитришь. — Ну, конечно же, Орге, под Аррасом мы с тобой были, помнишь наших ребят? Артура Безе, Блюма и этого взводного маленького — как его бишь звали? Такая у него еще фамилия была странная. — Забыл, не помню. Что ж, пусть человек болтает. Он под мухой, что с него взять. Это все видят. — Постой, постой, как же его звали, маленького-то этого, не то Биста, не то Бискра, что-то в этом роде. Пускай себе говорит, не стоит отвечать, запутается — сам замолчит. — Ну да, это мы все знаем. Но только я не про то. А вот ты скажи, где мы были потом, когда кончилось под Аррасом, после восемнадцатого года, когда другая заварушка началась — здесь, в Берлине, и в Галле, и в Киле, и… Но тут Георг Дреске решительно отказывается от дальнейшего разговора. Чушь какая! За этим, что ли, в пивную пришел? — Кончай, а то сбегу от тебя. Рассказывай сказки малютке Рихарду. Поди-ка сюда, Рихард. — Я и подойти-то к нему боюсь. Уж больно он воображает, барон, да и только. Теперь он небось водит компанию только с князьями. Как он еще приходит сюда к нам в пивную, такой важный барин? А ясные глаза Франца в упор глядят в бегающие глаза Дреске… — Так вот, про это я и говорю, как раз про это, Орге. Стояли мы под Аррасом в восемнадцатом, полевая артиллерия, пехота, зенитная артиллерия, радисты, саперы, всякой твари по паре, все вместе. Ну, а где мы очутились потом, после войны? (Э, вон он куда гнет, ну, держись, братишка, лучше б тебе этого не касаться.) — Знаешь, — говорит Дреске, — я сначала пивко допью, а ты, брат, про то, где ты потом побывал, где мотался, где стоял или сидел, справься в своих бумагах, если они при тебе. Ведь торговцу полагается всегда иметь бумаги при себе. Что, съел? Неужели не понял? Так и запомни. Но все те же спокойные глаза смотрят в хитрый прищур Дреске. — Четыре года после восемнадцатого жил я в Берлине. С того времени, как война кончилась. Верно, я мотался и ты тоже, а Рихард вот тогда пешком под стол ходил. А ведь здесь и духа Арраса не осталось! Скажешь нет? Инфляция вот была, бумажные деньги, миллионы, миллиарды, и мяса не было, и масла тоже; хуже, чем до войны, это всякий знает, ты тоже, Орге, — а ты говоришь „Аррас“! Вот и соображай, что от всей заварухи нам досталось. Да ничего! Куда там! Мы только бегали да у крестьян картошку таскали. Революция? Развинти древко знамени, убери знамя в чехол и спрячь всю эту штуку подальше в платяной шкаф. Попроси мать принести тебе ночные туфли и сними огненно-красный галстук. Вы только болтать горазды о революции, ваша республика — просто брак на производстве. Дреске думает: „Ишь какой стал, опасный человек!“ А Рихард Вернер, этот губошлеп, уже снова разевает рот: — Значит, по-твоему, надо, Франц, новую войну начинать. Вам только дай волю! А расхлебывать нам придется! „Вперед, на Францию в поход“. Нет, шалишь, не на таких напал. А Франц думает: „Балбес ты этакий, сопляк! Знает человек войну только по кино — стукни его раз по башке, он и готов“. Хозяин вытирает руки о синий фартук. Перед чистыми стаканами лежит в зеленой обложке проспект. Хозяин, тяжело сопя, читает про себя: Отборный жареный кофе „Вернись“ высшего качества. Кофе для прислуги (некондиционные зерна, жареные). Чистый не молотый кофе в зернах, 2 марки 20 пфеннигов. „Сантос“ молотый, отборный. „Сантос“ 1-го сорта Для хозяек, крепкий, выгоден в потреблении, заваривается небольшими порциями. „Ван-Кампина-меланж“, смесь разных сортов, крепкий, прекрасного вкуса. Меланж „Мексика“, экстра, урожай с плантаций, 3 марки 75 пфеннигов. Транспортные расходы по доставке товара фирма берет на себя в том случае, если в заказ входит не меньше 18 кг. (любым сортом). Под потолком, возле печной трубы, кружится пчела, или оса, или шмель — подлинное чудо в зимнюю пору. Его единоплеменников, сородичей, единомышленников и сотоварищей нет в живых, они либо уже умерли, либо еще не родились; это — ледниковый период для шмеля-одиночки, он и сам не знает, как и почему это случилось и почему именно с ним. А солнечный свет беззвучно льется на столы и на пол; вывеска „Паценгоферское пиво Левенбрей“ делит его на две светлые, полосы. С незапамятных времен падает он на землю — посмотришь на него, и все покажется преходящим, мимолетным, незначительным. Свет доходит до нас, пройдя икс километров, минуя звезду игрек» солнце светит миллионы лет; светило оно задолго до Навуходоносора, до Адама и Евы, и до ихтиозавров, а вот сейчас оно заглядывает в окно маленькой пивной, и жестяная вывеска «Паценгоферское пиво Левенбрей» режет его луч пополам. Свет ползет по стенам, падает на столики, на пол, и все словно улыбается. Свет легкокрылый, свет невесомый, с неба приходит он к нам. А два больших зверя, двое людей, двое мужчин, Франц Биберкопф и Георг Дреске, газетчик и уволенный с завода шлифовальщик, стоят у стойки; двуногие, их нижние конечности прикрыты штанами, они стоят облокотясь на стойку руками, торчащими из рукавов плотных курток. И каждый из них думает по-своему, видит и чувствует по-своему. — Давай уж прямо скажем — никакого Арраса будто бы и не было. Ты это и сам знаешь, Орге. Сплоховали мы, скажи прямо. И мы, и вы все, кто там был. Ни дисциплины, ни порядка — все передрались друг с другом. Я вот и удрал из окопов, и ты со мною, а потом и Эзе. Ну, а здесь дома, когда началась заваруха, кто тогда тягу дал? Да все сплошь. Все кто куда. Никого не осталось, ты же сам видел, кучка только жалкая. Сколько их там было — с тысячу или меньше? Так мне они и даром не нужны. Ага, вот он о чем, вот дурак-то безмозглый. На такую удочку попался! — Это потому, Франц, что бонзы нас предали в восемнадцатом и девятнадцатом году, они и Розу убили и Карла Либкнехта. Где же тут сплотиться и что-нибудь сделать? Ты посмотри на Россию, на Ленина. Вот где люди держатся, вот где спайка! Но подожди, дай срок… Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода. — А мне-то что! Хочешь — дожидайся. Твое дело. А тем временем все провалится в тартарары с тобой вместе. Нет, меня больше не купишь. Наши ничего не сумели сделать? Ничего, этого с меня хватит. Ни черта не вышло, точно как под Гартмансвейлеркопфом, так к слову пришлось, вспомнил инвалида одного, который там побывал, ты его не знаешь; да, ни черта не вышло. А стало быть… Франц выпрямился, взял со стойки повязку, разгладил ее, сунул в карман куртки и медленно пошел к своему столику. — Вот я все твержу вам одно и то же — пойми, милый человек, и ты тоже, Рихард, послушай, тебе полезно: ничего у вас с этим делом не выйдет. Не тем путем идете; не знаю, выйдет ли что-нибудь и у тех, которые вот с такой повязкой. Я этого вовсе и не говорю, но это все же другое дело. Сказано ведь — да будет мир на земле, и правильно! Хочешь работать, работай! А всякие фортели ваши выкидывать я не охотник. Своя рубаха ближе к телу. Сказал и уселся на подоконник, поскреб щеку, прищурившись от яркого света, обвел глазами пивную, выдернул волосок из уха. За углом проскрежетал трамвай номер девятый, маршрут Восточное кольцо… Герман-плац, Вильденбрухплац, вокзал Трептов, Варшавский мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германплац. Хозяин пивной стоит, облокотившись на медный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу, в нижнем зубе аптекой пахнет. Нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц, в детский лагерь, девочка хилая — все прихварывает; взгляд его снова падает на проспект в зеленой обложке; вот ведь опять криво лежит. Вздрогнул даже, У него заскок — не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Поправил проспект, положил его прямо. Селедки «Бисмарк» пряного посола, филе, рольмопсы в маринаде, сельди в желе, филе-экстра, свежие сельди. Слова, звуковые волны, полные смысла, вырываются из горла заики Дреске, плещут по комнате. Дреске, улыбаясь, глядит себе под ноги: — Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на путях твоих, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией на Фридрихсфельде, к Карлу и Розе, тебя уж с нами не будет… Так, так. Чего его слушать, заику… Будем газетами торговать! Хозяин, оставшись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги. — Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Небось из-за повязки? За своими пошли. Да будет тебе! Смотри, вышвырнут они тебя отсюда и бока намнут! Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода… Хозяин все посасывает свою пломбу; надо бы придвинуть щегленка ближе к окну: птичка тоже тянется к свету. Франц рад помочь, вбил гвоздик в стену за стойкой, а хозяин снял клетку с другой стены. Щегленок беспокойно бился о прутья. — Темно, как ночью. Дома высокие — застят свет. Франц влез на стул, повесил клетку, соскочил вниз, присвистнул и, подняв палец, прошептал: — Не подходите к ней пока. Пускай привыкает. Ишь ты, щегленок; она у вас самочка. Оба притихли. Стоят улыбаются, кивают головами, поглядывают друг на друга. ФРАНЦ — ЧЕЛОВЕК ШИРОКОГО РАЗМАХА, ОН ЗНАЕТ СЕБЕ ЦЕНУ А вечером Франца и в самом деле вышвырнули из пивной. Притащился он туда один, часов в девять, взглянул на птичку — та уже сунула головку под крылышко, прикорнула в уголке на жердочке, и как она не свалится во сне, божья тварь! Франц шепнул хозяину: — Смотри, пожалуйста, — спит себе при таком шуме, что ты скажешь! Здорово уморилась, видать, бедная. И то сказать, накурено ведь тут, как она дышит только? — Она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, еще не то бывает. Франц присел за столик. — Так и быть, сегодня я хоть не буду курить, а то и вовсе дышать нечем будет, а после откроем окно. Ненадолго. Она у вас сквозняка не боится? Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое перешли за столик, напротив. Двоих из этой компании Франц и вовсе не знает. Больше в пивной никого нет. Когда он вошел, у них за столиком дым коромыслом — шум и ругань. Но только он открыл дверь, они приумолкли, оба новеньких то и дело поглядывают на Франца; наклонились друг к другу через стол, пошушукались, потом откинулись назад, чокнулись. Развалились на стульях; смотрят на него так нагло. «Манят глаза лучистые, блестит вино искристое. За нежный взор, товарищ мой, нельзя не выпить по одной». Плешивый Геншке, хозяин пивной, возится у стойки, моет стаканы, чистит пивной кран. Сегодня он не уходит на кухню, как обычно, все копается. Вдруг за соседним столиком заговорили громче. Один из новеньких расшумелся. Желает петь, музыки ему захотелось, а пианиста нет. Геншке из-за стойки слово вставил: — Кто его здесь будет слушать? Да мне и не по карману, доходы не те. Франц знает, что они будут петь: либо «Интернационал», либо «Смело, товарищи, в ногу», нового небось ничего не придумали. Ну вот, конечно «Интернационал». Франц жует, думает про себя: «Это в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. Когда не курят, и птичке не такой вред. А Дреске-то хорош! Нечего сказать, связался черт с младенцем. Сидит с сопляками, а на меня ноль внимания. Вот уж не ожидал от него. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с этими недоносками и слушает, что они болтают». А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу: — Ну как, понравилась тебе песня, приятель? — Мне? Очень. Голоса у вас хорошие. — Так чего же ты с нами не споешь? — Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою. — Идет. Те снова заговорили, а Франц сидит спокойно, ест и пьет. Думает о том о сем: где сейчас Лина, и как это птичка во сне не свалится с жердочки; и кто там трубкой дымит — этого еще не хватало! Заработал он сего дня недурно, вот только холодно стоять было. Он ест, а те, за столом напротив, так ему в рот и смотрят! Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь, говорят, такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся обратно к горлу, да и говорит: — Что ж ты меня без горчицы? — и тогда уж только спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. Только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола закричали: [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Проверка
Ответить
Главная
Форумы
Раздел досуга с баней
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"